суббота, 22 марта 2014 г.

Возвращение Александра Галича



Сергей БАЙМУХАМЕТОВ

А ШАРИК ВЕРТИТСЯ И ВЕРТИТСЯ.

И ВСЕ ВРЕМЯ – НЕ ТУДА

В Соединенных Штатах Америки прошли Дни Галича, великого барда нашего времени. Там его все помнят и знают. А у нас? Уже начинаешь сомневаться... Александр Аркадьевич Гинзбург (литературный псевдоним Александр Галич) родился 19 октября 1918 года в Екатеринославе, ныне Днепропетровск, учился в Москве в Литературном институте и Театре-студии Арбузова и Плучека. Один из самых успешных драматургов пятидесятых и шестидесятых годов. Его пьесы шли во всех театрах страны, а «Вас вызывает Таймыр» – буквально в каждом республиканском, краевом и областном театре. По его сценариям снимались кинофильмы. Заказы ему давали все киностудии страны. Благополучный, богатый литератор, он с конца 50-х годов вдруг начал писать песни, идущие вразрез со всеми официальными канонами. Его голосом заговорили самые что ни на есть рядовые, ничем не примечательные люди, зачастую нелепые, какие они и есть в неприукрашенной жизни, особенно когда эта их жизнь сталкивается со страшной машиной казенной идеологической системы. А затем в его песнях возникли зэки сталинских лагерей. Они, песни, были такой силы, что никто из слушателей не сомневался - их автор отсидел как минимум двадцать лет. (Строчки «А мне четвертого - перевод, И двадцать третьего – перевод» сейчас надо объяснять. Речь о денежных переводах, реабилитированным выплачивали денежную компенсацию за проведенные в лагерях годы.)

Облака плывут, облака,

Не спеша плывут, как в кино.

А я цыпленка ем табака,

Я коньячку принял полкило.



Облака плывут в Абакан,

Не спеша плывут облака.

Им тепло, небось, облакам,

А я продрог насквозь, на века!



Я подковой вмерз в санный след,

В лед, что я кайлом ковырял!

Ведь недаром я двадцать лет

Протрубил по тем лагерям.



До сих пор в глазах снега наст!

До сих пор в ушах шмона гам!..

Эй, подайте ж мне ананас

И коньячку еще двести грамм!



Облака плывут, облака,

В милый край плывут, в Колыму,

И не нужен им адвокат,

Им амнистия - ни к чему.



Я и сам живу - первый сорт!

Двадцать лет, как день, разменял!

Я в пивной сижу, словно лорд,

И даже зубы есть у меня!



Облака плывут на восход,

Им ни пенсии, ни хлопот...

А мне четвертого - перевод,

И двадцать третьего - перевод.

И по этим дням, как и я,

Полстраны сидит в кабаках!

И нашей памятью в те края

Облака плывут, облака...

И нашей памятью в те края

Облака плывут, облака...

Начиналась магнитофонная эпоха. А вместе с ней – всенародная слава Галича. Она вызвала большое неудовольствие идеологического начальства в союзе писателей и союзе кинематографистов. С Галичем, что называется, беседовали. А после 1968 года, после его выступления в Новосибирском Доме ученых на фестивале «Бард-68» - первом и последнем публичном выступлении Галича в Советском Союзе, - развернулась бешеная травля.

Тогда еще он мог остановиться. И его бы простили. Многие, даже близкие люди советовали: брось, дались тебе эти чертовы песни, не порть отношения с властью, не губи жизнь. Многие просто недоумевали: зачем этот благополучнейший человек рискует своим положением, ради чего? Сейчас Александра Галича называют даже диссидентом. Полагаю, это не совсем верно. Он был свободный художник. Настолько свободный, что иногда сам не соразмерял, не до конца осознавал, с каким огнем играет. Близкие ему люди говорят, что Галич был даже удивлен масштабом, мощью, накалом обрушившихся на него репрессий. Недоумевал. Говорят, что это детская наивность большого художника. Но вместе с тем это и внутренняя свобода большого художника. Та самая тайная свобода, о которой писал Пушкин. И Галич, при всей его наивности, осознанно не поступился ни на гран.

Я выбираю Свободу, -

Но не из боя, а в бой,

Я выбираю Свободу

Быть просто самим собой.

А поскольку свободный художник тогда считался не просто диссидентом, а самым опасным врагом системы, то Галича, конечно, можно называть и диссидентом. Хотя он, разумеется, выше всех достаточно условных определений. Он просто великий бард нашей эпохи. Слава Галича дошла до... Политбюро ЦК КПСС, на котором его песни назвали антисоветскими. Галича исключили из союза писателей, из союза кинематографистов, лишили средств к существованию. И в 1974 году вынудили уехать за границу. Он погиб в Париже в 1977 году. «Я все время повторяю здесь слова, сказанные когда-то в 20-е годы Зинаидой Гиппиус: «Мы не в изгнании, мы в послании». Я по-прежнему продолжаю считать себя русским поэтом, - говорил он в эфире радиостанции «Свобода». - Русским поэтом, который временно живет не в России. Я не уехал. Меня заставили уехать на какое-то время. Потому что я вернусь. Я всегда буду возвращаться».

Центром Дней Галича в городах Америки стали концерты-воспоминания его младшего друга и товарища Владимира Фрумкина.

(Я ведь писал всего лишь небольшое предисловие к его статье о Галиче, чтобы представить читателям нового автора нашего журнала. Но редактор попросил сказать несколько слов и о Галиче, потому как другое время и другое поколение ныне на дворе.)

Владимир Фрумкин известен миллионам радиослушателей в мире как обозреватель «Голоса Америки». Но немногие знают, что он знаменит в бардовской среде. Фрумкин стоял у истоков того, что потом назвали Магнитиздат. Мы крутили на своих «Яузах» бардовские песни, не зная, что всё это дело рук Фрумкина и его друзей. Его магнитиздатовская деятельность потом, через десятилетия, даже в стихах отразилась. Кто-то переиначил строчки из поэмы Николая Тихонова «Киров с нами», и получилось:

В железных ночах Ленинграда

По городу Фрумкин идет.

В те же годы Фрумкин - музыковед с консерваторским образованием - стал теоретиком бардовской песни. Его доклад на бардовском слете в Петушках (1967 г.) с тех пор считается основой основ, теоретической альфой и омегой. Впоследствии Александр Городницкий от имени российских бардов посвятил ему «шуточные стихи с весьма серьезным подтекстом»:

Кто без него мы? - Кучка лоботрясов.

Забвение - бесславный наш удел,

И только Фрумкин, современный Стасов,

Могучей кучкой сделать нас сумел.

Легендарный Новосибирск-68 - тоже дело Фрумкина. Он был одним из организаторов того фестиваля бардовской песни, он вел концерт на сцене Дома ученых. Тот самый, на котором Галич во всеуслышанье бросил в зал, где в первых рядах сидели партийно-советские начальники, песню о Пастернаке: «До чего ж мы гордимся, сволочи, что он умер в своей постели!»

После Новосибирска-68 начался всесоюзный идеологический погром бардовской песни. Но одновременно и ее невиданный подпольный расцвет, новосибирские пленки разошлись по всей стране.

 В позапрошлом году в России вышла книга Владимира Фрумкина «Певцы и вожди». Одна из ее глав открывается эпиграфом: «Коммунизм – это фашизм с человеческим лицом». Можно много говорить, ЧТО придавало нашему коммунизму человекообразный облик, начиная с утопической идеи всеобщего счастья. Но в любом таком споре обязательно будут присутствовать песни той эпохи. У нас они захватывали душу, во-первых, потому что вдохновлялись все той же светлой идеей всеобщего счастья, а, во-вторых, потому что народ наш художественно гениален, и песни получались талантливые и сверхталантливые. Но как фашизм и коммунизм вышли из младогегельянства, так их песни, близнецы и братья, прорастали из одного зерна и преследовали одну задачу – зомбирование масс. Отсюда и мелодическая схожесть, почти неуловимый переход одного в другое, что с абсолютной убедительностью показывает Владимир Фрумкин. Из его книги мы с ужасом узнали, что «Смело, товарищи, в ногу», рожденная в России еще до революции 1905 года, сразу же после революции 1917-го стала песней немецких коммунистов, а к началу 20-х - маршем нацистских штурмовиков – SA. Наш лирико-героический марш о юном барабанщике – «Мы шли под грохот канонады, мы смерти смотрели в лицо» - это вольный перевод песни немецких коммунистов о маленьком трубаче, которая затем превратилась в популярнейшую среди нацистов песню об убитом коммунистами молодом штурмфюрере Хорсте Весселе. Да-да, тот самый «Хорст Вессель». Они существовали параллельно, в одно время! Советский «Авиамарш», написанный в 1920 году: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью… Все выше, и выше, и выше… А вместо сердца – пламенный мотор» к концу 20-х вошел (с небольшими изменениями в тексте) в репертуар нацистов, а затем стал исходным мотивом культовой нацистской песни «Дрожат одряхлевшие кости». Той самой, которая еще в 1932 году, до прихода Гитлера к власти, утверждала: «Сегодня нам принадлежит Германия, а завтра – весь мир». Но большая часть книги Фрумкина посвящена уникальному явлению, которое и противостояло этому зомбированию, – бардовской песне, бардовской поэзии, его друзьям-товарищам - Окуджаве и Галичу.

Не сам ли Галич напророчил свою безвременную смерть? Когда сочинил (в 1966-м) «Черновик эпитафии», одну из самых грустных и горьких своих вещей, проникнутую страхом, что забудут, и мольбой, чтоб помнили:

Понимаю, что просьба тщетна,

Поминают - поименитей!

Ну, не тризною, так хоть чем-то,

Хоть всухую, да помяните!..

Или когда (спустя четыре года) сложил мрачную песню-предсказание, где его голос доносится уже как бы «оттуда», из вечности…

...После вечеринки, уже под утро, когда уставшие гости опохмелятся и выпьют воды со льдом, хозяйка поставит старую запись – «и мой глуховатый голос войдет в незнакомый дом»:

И кубики льда в стакане

Звякнут легко и ломко,

И странный узор на скатерти

Начнет рисовать рука.

И будет бренчать гитара,

И будет крутиться пленка,

И в дальний путь к Абакану

Отправятся облака.



И гость какой-нибудь скажет:

- От шуточек этих зябко.

И автор напрасно думает,

Что сам ему черт не брат.

- Ну, что вы Иван Петрович, -

Ответит гостю хозяйка, -

Бояться автору нечего -

Он умер лет сто назад!..

Тогда, в застойные брежневские годы, зловещее пророчество о том, что и через сто лет в России не будет свободы, не казалось таким уж фантастическим. Но вот разразилась горбачевская гласность, отменили цензуру, с треском провалился путч, рухнул СССР… «Жаль, не дожил Александр Аркадьевич до этих удивительных дней, – думалось мне в начале 1992-го. – Свобода, нормальная и достойная жизнь, здоровое, процветающее общество - вот они, за углом, рукой подать! И все, о чем с болью и сарказмом пел Галич, отодвинется, уйдет в историю, как уйдут, сделав свое дело, и его песни…»

Не ушли. Лишь отступили в тень на несколько лет, чтобы вернуться и обрести новое звучание. Смена эпох, накопленный нами за последние годы исторический опыт, очередной поворот России от оттепели (которую многие из нас приняли за настоящую весну) к заморозкам – все это высвечивает в поэзии Галича иные, более существенные грани и смыслы, которые мало кому были внятны при жизни поэта.

Галич чувствовал, что его недопонимают. «Дуралеи спешат смеяться, чистоплюи воротят морду», – констатировал он в «Черновике эпитафии». Но и те, кто были умнее и проницательнее, не улавливали тогда всей глубины и сложности галичевского «послания». Что бросалось в глаза? Неслыханная дерзость вызова, разящий смех, горькая ирония, едкий сарказм, живой, сочный язык, узнаваемость ситуаций и персонажей, немыслимых, непредставимых в официальном советском искусстве.

Заново вслушиваясь и вчитываясь в Галича, я вспоминаю фразу, которую повторял Булат Окуджава во время наших встреч в Америке в 90-е годы и которая была лейтмотивом его писем из Москвы: «Мы – больное общество». Этот диагноз Галич поставил тремя десятилетиями раньше. Насколько далеко зашла болезнь, вызванная веками российской несвободы, а более всего семьюдесятью годами несвободы тотальной, свидетельствует галерея его персонажей, «простых советских людей», потерявших способность различать добро и зло, замордованных вечным дефицитом, оболваненных лживой пропагандой и страхом, утративших стремление к независимости и чувство собственного достоинства.


«Никто так не обнаружил бесчеловечную суть советского государства, как Галич, – писал в 1982 году мой добрый друг и блестящий филолог Ефим Эткинд (1918-1999). – Никто с такой афористической отчетливостью не показал того, что можно назвать парадоксом советского человека: он одновременно триумфатор и раб, победитель и побежденный, герой и ничтожество» (Ефим Эткинд, «Отщепенец». В сборнике: «Заклинание добра и зла», Прогресс, М. 1992, с. 195).

Первая часть цитаты представляется мне бесспорной. Что есть, то есть: «бесчеловечная суть» режима вскрыта Галичем с поразительной силой. Но есть ли в его персонажах постулируемая Эткиндом парадоксальность? Где, в чем, когда проявляют они себя не только как рабы и ничтожества, но и как триумфаторы?

До последнего времени я как-то не спотыкался об эти строчки Эткинда, не чувствовал в них диссонанса. То ли потому, что литературоведу с громким именем доверял в этих делах больше, чем себе: ведь в силу своей профессии я интересовался больше музыкальным компонентом искусства Галича и в меньшей степени - его социально-политическим аспектом. Или - потому, что еще не знал того, чему меня учит сегодня новый виток российской истории...

В доказательство своего тезиса автор статьи приводит несколько строф из «Горестной оды счастливому человеку», посвященной генералу Петру Григоренко (1970). Вот они:

Он брал Берлин! Он, правда, брал Берлин,

И врал про это скучно и нелепо,

И вышибал со злости клином клин,

И шифер с базы угонял «налево»



...Он водку пил и пил одеколон,

Он песни пел и женщин брал нахрапом!

А сколько он повкалывал кайлом!

А сколько он протопал по этапам!



И сух был хлеб его, и прост ночлег!

Но все народы перед ним - во прахе.

Вот он стоит - счастливый человек,

Родившийся в смирительной рубахе!

Что героического нашел Ефим Григорьевич в биографии этого бедолаги? То, что он брал Берлин? А потом «врал об этом скучно и нелепо»? Очень шаткое основание для того, чтобы записать его в триумфаторы. Персонаж этот парадоксален вовсе не тем, что будто бы сочетает в себе ничтожество и героя, а  тем, что, скованный по рукам и ногам, напрочь лишенный свободы, он не замечает и не сознает своего рабского состояния. Обреченный жить в стране, где люди рождаются в смирительных рубахах, он вполне доволен и счастлив. Ибо не представляет, что можно жить иначе. Отвоевав свое, отмахав кайлом в лагерях, протопав черт знает сколько по этапам и отпущенный в «большую зону», он радуется тому, что выжил, и ловит свой кайф в повседневных маленьких радостях:

...А я гляжу в окно на грязный снег,

На очередь к табачному киоску,

И вижу, как счастливый человек

Стоит и разминает папироску...

Но счастлив этот человек еще и потому, что «все народы перед ним – во прахе». Перед ним – то есть перед его Государством, без которого он – ничто, ноль без палочки. В одной строке заключительной строфы Галич зафиксировал важнейшую черту советского и, увы, постсоветского менталитета: неистребимое желание того, чтоб «нас боялись». Не боятся – значит, не уважают, в грош не ставят. И жизнь тогда не в жизнь...

Позволю себе высказать догадку:  Ефим Эткинд  искал положительное в персонажах  Галича, чтобы ударить ими по ненавистной ему концепции “хомо советикуса”:

“И хотя Галич не идеализирует своего земляка, - читаем на той же странице статьи “Отщепенец”,  -  он бесконечно далек от того, чтобы видеть в нем отвратительного и хищного, ничтожного и крысоподобного “Homo soveticusа”, какого принято рисовать с недавних пор в эмигрантских сочинениях. Шофер из “Больничной цыганочки”, много лет униженный новофеодальными порядками, сохранил вольнолюбие, гордость, благородство, преданность и юмор, а главное – уважение к самому себе, своему прошлому и настоящему”. Песня эта начинается так:


А начальник всё спьяну о Сталине,

Всё хватает баранку рукой…

А потом нас, конечно, доставили

Санитары в приемный покой…

Доставили-то их вместе, но дальше всё пошло врозь:

Вот лежу я на койке, как чайничек,

Злая смерть надо мною кружит,

А начальничек мой, а начальничек –

Он в отдельной палате лежит!

Ему нянечка шторку повесила,

Создают персональный уют!

Водят к гаду еврея-профессора,

Передачи из дома дают.



А там икра, а там вино,

И сыр, и печки-лавочки!

А мне – больничное говно,

Хоть это и до лампочки…

Далее герой песни вспоминает, как он

...возил его, падлу, на “Чаечке”,

И к Маргошке возил, и в Фили…

Ой вы добрые люди, начальнички,

Соль и слава родимой земли!

Но как-то утром  по пути в туалет встречает он “Марусю-хожалочку”:

Доложи, - говорю, - обстановочку!

А она отвечает не в такт:

- Твой начальничек дал упаковочку –

У него получился инфаркт…

Потрясенный шофер вспоминает свое общее с “начальничком” военное прошлое:

Мы ж с ним вместе под этой кожаночкой

Ночевали не раз и не два.

И тянули спиртягу из чайника,

Под обстрел загорали в пути…

Нет, ребята, такого начальника

Мне, наверно, уже не найти!



Не слёзы это, а капель…

И всё, и печки-лавочки!

И мне теперь, мне всё теперь

Фактически до лампочки…

Да, ничего “отвратительного и хищного, ничтожного и крысоподобного” в этом человеке нет, тут Ефим Григорьевич прав.  Более того, он вызывает симпатию и сочувствие.  Но где эти вольнолюбие, гордость, благородство, уважение к самому себе, которые якобы  сохранил герой этой замечательной баллады?  На то, что видел в нем сам Галич, проливает свет следующее его высказывание:

“…Должен сказать, что когда я прочел удивительную, прекрасную повесть Георгия Владимова “Верный Руслан”, я подумал, что ведь, собственно говоря, и вот эту песню – “Больничная цыганочка” – можно было бы назвать “Верным Русланом”. Это история о людях с совершенно искалеченной, парадоксальной психологией, которая возможна в тех парадоксальных, невероятных условиях, в которых существуют наши люди”.

(А. Галич. Из передачи радио “Свобода” от 7 сентября 1975 года)

Нужно ли доказывать, что авторская трактовка звучит трезвее и жестче интерпретации маститого критика?  В ней говорится об искалеченности и парадоксальности и ни слова -  о тех замечательных качествах типа вольнолюбия и гордости, которые почудились Ефиму Григорьевичу.  А что до преданности, о которой с восхищением  пишет Эткинд, так она ведь разная бывает.  Ссылка Галича на “Верного Руслана” подсказывает, какой природы та преданность, которой он наделил героя своей баллады…



Среди действующих лиц «человеческой комедии» Галича (Эткинд) есть персонажи посмышлёнее простодушных героев «Горестной оды» или “Больничной цыганочки”. Им неуютно в смирительной рубахе, их далеко не все устраивает в жизни. Да вот беда – чем лучше они понимают свое истинное положение, тем больше в них трусости, двоедушия и цинизма. Эти умники бездействуют, ибо знают:  плетью обуха не перешибешь...

…Недаром из школьной науки

Всего нам милей слова:

Я умываю руки,

Ты умываешь руки,

Он умывает руки –

И хоть не расти трава!



Не высшая математика,

А просто, как дважды два!

Да здравствует – трижды – премудрость холопья,

Премудрость мычать, и жевать, и внимать,

И помнить о том, что народные копья

Народ никому не позволит ломать.



Над кругом гончарным поет о тачанке

Усердное время – бессмертный гончар

танки идут по вацлавской брусчатке,

И наш бронепоезд стоит у Градчан!

А песня крепчает: «Взвивайтесь кострами!» –

И пепел с золою, куда ни ступи.

Взвиваются ночи кострами в Остраве,

В мордовских лесах и в казахской степи.



На севере и на юге

Над ржавой землею дым.

А я умываю руки!

А ты умываешь руки!

А он умывает руки,

Спасая свой жалкий Рим!

И нечего притворяться –

Мы ведаем, что творим!

(«Баллада о чистых руках», 1969)

Впервые догадка о том, что дело дрянь, что шансов более или менее быстро выбраться из трясины у российского общества нет и не будет, мелькнула у меня под воздействием другого поэта-певца. Произошло это четверть века назад в Вермонте, в Русской летней школе при Норвичском университете. Два брата-инженера, бывшие москвичи, целый вечер пели  Высоцкого, причем большей частью – смешное: про непросыхающих работяг и люмпенов, про блатарей и психов, про Ваню и Зину у телевизора, про упившихся вдрызг и допрашиваемых в милиции двух дружков («Милицейский протокол»), про Нинку, которую герою песни «очень хочется», про комплексную бригаду, напялившую, по случаю маскарада, «маски кроликов, слонов и алкоголиков»… Песни эти на концертах Высоцкого неизменно вызывали гомерический хохот. И хотя в этот раз пел не автор, а любители-подражатели, смеялся и я, сидя среди студентов школы и своих коллег-преподавателей. И вдруг в какой-то момент я почувствовал, что мне не смешно, а «страшно, аж жуть!», как поется в одной из Володиных сказок… Повеяло тоской и безнадежностью, ужасом запустения и деградации. Да ведь все это не шаржи, не карикатуры, не вымысел досужий! Ничего, в сущности, не утрировано. Всё – чистая правда. Всё – из жизни.

«Его приговор родному дому страшен и безысходен, потому что под ним — любовь и знание», - замечает о Высоцком Петр Вайль в новой книге «Стихи про меня». Таков же, по сути, и приговор Галича. Да и любви к родному дому и знания о нем у него не меньше, чем у Высоцкого. Но знание его было – иным. Высоцкий пел о своей стране и ее обитателях, как народный сказитель, как акын: что вижу, то и пою. Он ассоциирует себя со своими героями, почти сливается с ними. У Галича – другой угол зрения, автор приподнят над изображаемым, он вдумывается в причины и следствия, начала и концы. В созданном им уникальном действе, в котором поэзия и музыка органически сплавлены с приемами прозы, театра и кино, он – и сценарист, и исполнитель, и режиссер, и музыкальный оформитель. Его сатирические композиции родственны французскому шансону от Беранже до Брассенса, или зонгам в «интеллектуальном театре» Брехта. То есть тем типам песни, где исполнитель не растворяется в персонаже, а слегка отстранен от него. Текст подается как бы с двух точек зрения одновременно – с позиции и героя, и певца, оценивающего своего героя и иронизирующего над ним, а порой – и над самим собой.Интригующая смысловая полифоничность Галича, богатство его художественной палитры, изысканная отточенность мастерства, как правило, не замечаемая слушателем, – все это сулит его сочинениям долгую жизнь. Его поэзия будет возвращаться – после каждой новой попытки страны вырваться из порочного круга, с каждым новым откатом в несвободу, в бездумье, инфантильность и холуйство. Сегодня она вновь актуальна, причем, судя по всему, в большей степени – для нас, уехавших, чем для тех, кто остался.

Не потому ли, что среди нас «такое огромное количество людей, которые несут в сердце своем шестидесятничество», как выразился три года назад в интервью со мной для «Голоса Америки» режиссер Марк Розовский? Или потому лишь, что со стороны – виднее?..

…Пятнадцатое декабря 1977 года. Звоню друзьям в Нью-Йорк, чтобы поделиться радостью – рождением дочери. После поздравлений, расспросов, пожеланий – внезапная перемена тона: «Володя, возьми себя в руки, соберись, это очень серьезно… Сегодня, несколько часов назад, умер Саша. Погиб. Убило током в квартире…».

А.Д. Сахаров в своих воспоминаниях излагает версию гибели поэта, принятую парижской полицией на основании следствия: Галич купил (в Италии, где они дешевле) телевизор-комбайн и, привезя его в Париж, торопился его опробовать. Случилось так, что они вместе с женой вместе вышли на улицу, она пошла по каким-то своим делам, а он вернулся без нее в пустую якобы квартиру и, еще не раздевшись, вставил почему-то антенну не в антенное гнездо, а в отверстие на задней стенке, коснувшись ею цепей высокого напряжения. Он тут же упал, упершись ногами в батарею, замкнув таким образом цепь. Когда пришла Ангелина Николаевна, он был уже мертв. Несчастный случай по неосторожности потерпевшего…

(В кн. Александр Галич. Песня об отчем доме. ЛОКИД-ПРЕСС, М., 2003, с. 489-490).

Тридцать лет прошло с того дня, но все еще отчетливо помню ощущение страшного обвала, падения стремглав с небес на землю, жестокого обрыва из счастья в непоправимое горе. Забыть это тем более трудно, что из года в год, в день рождения Майи, неизбежно вспоминается нелепый, трагический уход Саши Галича…

В июне 1987 года в Париже жена Владимира Максимова Таня вручила мне пачку машинописных страниц и наклеенный на деревянную подложку фотопортрет Галича – все, что уцелело от пожара  год назад в квартире жены Галича Ангелины (“Нюши”) на рю Пирене. Портрет произвел странное впечатление – из-за смертельной бледности, лежавшей на сашиных губах и подбородке. Подпалина долгие годы хранила запах дыма – того самого дыма, от которого задохнулась Нюша, заснувшая в постели с непогашенной сигаретой…



Фото из архива Владимира Фрумкина.    

Комментариев нет :

Отправить комментарий