воскресенье, 9 марта 2014 г.

Александр ЩЕРБАКОВ. В НЕЗРИМОМ МИРЕ СЕРДЦА. Наша жизнь с Галиной Щербаковой

Пускай сойду я в мрачный дол,
Где ночь кругом,
Где тьма кругом, -
Во тьме я солнце бы нашел
С тобой вдвоем…

Роберт БЕРНС

Перевод С.Маршака.

ФОТОРЕПОРТАЖ

КНИГИ ЖИЗНИ

Фотокарточка из первого редакционного удостоверения Галины ("Комсомолец", Челябинск, 1958).

...Как это у Максима Горького: "Вперед! - и выше!- трагически прекрасный человек!"

Отчий дом.

Студенчество.

Гражданский долг.

Славная компания. Еще до редакции.

На репортерской тропе.

День рождения. В редакции ("Комсомолец", Ростов-на-Дону).

Будни (на обороте этой фотокарточки нацарапано рукой Саши, брата Гали:"Ей предлагают вести репортаж из морга").
Продолжение. НАЧАЛО

 …Однажды с сослуживцем по «Комсомолке» мы из «комсомольской деревни» (так в обиходе называли  несколько жилых домов, построенных хозуправлением ЦК ВЛКСМ по Второй Новоостанкинской улице) ехали на работу на 13-м троллейбусе.


- Сашка, - вдруг сказал он, - беда у меня с моим Витькой. Врачи определили у него явную шизофрению. Что делать?

Понятно, именно об этом мы молча думали всю дорогу. А под конец ее вспомнили, что у нашей коллеги Елены муж – известный психиатр. И, прибыв на наш шестой этаж, сразу пошли к ней. Она бросила все, начала по телефонам лечебницы разыскивать своего именитого супруга. И облегченно вздохнула только тогда, когда тот назначил время и место встречи с его новым пациентом. Нет необходимости описывать эту историю дальше, скажу только: видели бы вы этого Витьку сейчас – образец успешного, одаренного, умного русского мужика.



Да, чуть на забыл. Был еще один ее эпилог, я бы сказал, трагикомический. Много лет  мы не общались с витькиным отцом. И вдруг – звонок.

- Сашка, знаешь, меня скоро не будет. И я очень прошу тебя: возьми шефство над моим Витькой.

- Дорогой, ты в своем уме? Твой Витька достиг положения, что может взять шефство над десятком таких, как я.

- Ну, Сашка, ты ведь знаешь, какой он баламут. Мне будет спокойнее, если буду знать, что ты за ним приглядываешь.

Я пообещал. И иногда за ним приглядываю – когда его показывают по телевизору.



…Прожив уже четверть века в Москве, через тринадцать лет после опубликования прославившей ее повести «Вам и не снилось» в одном телевизионном интервью Галина сказала:

- Переехать в Москву не в молодые годы, а в достаточно взрослые – это все равно как сейчас переехать в Америку, в Израиль, во Францию. Потому что Москва – это совершенно другое государство в России. Когда я сюда переезжала, я об этом не подозревала, я очень рвалась, как всегда рвется интеллигент из провинции в Москву, и верила, что когда приеду в Москву, начнется новая жизнь. А началась мука, началось страдание, которое в глубине души и осталось.

В какой-то степени это страдание, его видимая часть, поначалу было связано с устройством на работу. До того времени она была редактором волгоградской областной молодежной газеты, и сектор печати ЦК ВЛКСМ хотел ее оставить в сфере своего внимания. Тамошние ребята с прямотой римлянина сказали Галине: начальству не нравится заместитель редактора «Московского комсомольца», чтобы занять это место, ей надо сначала прийти в редакцию в качестве завотделом. Галя отказалась. Тогда ей предложили должность главного редактора журнала «Воспитание школьников». Перед назначением нужно было встретиться с заместителем министра просвещения. От этой встречи Галина была в глубоком потрясении.

- Санечка, - растерянно рассказывала она, - я и представить не могла, что на свете существуют такие заскорузлые люди. Я даже не знаю, о чем с такими можно говорить.

Потерпев фиаско с устройством на работу «своего кадра», ЦК комсомола каким-то образом сплавило его сектору печати ЦК КПСС. Там быстренько его, кадр, сосватали редакции женского журнала (на сей раз Гале просто чуть-чуть намекнули: издание ждут кадровые перемены).

Новенькая проработала там один день.

Ей с ее провинциальными манерами показалось удивительным многое. То, что сотрудницы приходят к полудню и тут же заводят коллективное чаепитие. Через час после него сговариваются, кто с кем и куда пойдет на обед. Не очень-то Галину вдохновили и пересуды столичных дам. И вообще все…

- Мне повезло, - рассказывала она, - секретарша еще никому не передала мою трудовую книжку, я ее потихоньку стянула со стола, и больше туда не пойду.

Одно она забыла в редакции – свои офисные туфли, мне пришлось их выручать и рассказывать ее несостоявшимся сослуживцам о своей  жене что-то не слишком правдоподобное.

Борис Панкин, главный редактор «Комсомолки», однажды спросил меня, чисто дежурно: как дела? Я точно так же ответил: нормально. И еще добавил «как бы в стиле юмора» (можно сказать, положение обязывало: я ведь, кроме прочего, был посажен в газете и на фельетоны, и на раздел «Улыбка») кое-что о московских приключениях Галины. И как же я был удивлен, когда на другой день Панкин вызвал меня и сказал:

- Пусть твоя Галина идет к моей Валентине. Думаю, там ей будет хорошо.

Валентина Панкина была членом редколлегии «Литературной газеты», руководила отделом изящной словесности братских республик. Она была очень независима, «не боявшаяся спорить с начальством и смело отстаивать свою точку зрения. «А чего мне бояться? — не раз говорила она. — В случае чего, Борис меня прокормит» (Григорий Кипнис, бывший собкор «ЛГ» по Украине).

И вот оно передо мной, литгазетовское удостоверение Галины, подписанное Виталием Сырокомским. Одно могу сказать: эта поддержка Панкина была для меня очень своевременна.

…После написания предыдущей фразы мне вдруг открылось: тема житейской журналистской взаимовыручки настолько обширна, что… Из памяти посыпались разные случаи такого рода моей (только моей!) биографии. А сколько их из нее выветривалось при каждой перемене обстановки и окружения.

Вот обстоятельства появления на свет нашего первого внука. Его родители, молодые медики, слишком много чего знают и очень естественно находят какие-то признаки, свидетельствующие о возможных рисках в ходе предстоящего наиважнейшего для нашей семьи события. Что делать, куда бежать? Без вариантов – в журнал «Здоровье», к главному редактору Марии Дмитриевне Пирадовой, очень известной тогда личности. Я вперся в ее кабинет прямо во время какого-то редакционного совещания. Выслушав меня, Пирадова обратилась к высокому собранию:

- Ну, куда будем адресоваться?

- К Чернухе, наверно.

- Да, да, только к Чернухе! – поддержали и другие.

Пирадова покопалась в большой кипе справочников, нашла нужный номер…

- Евгений Алексеевич? Пирадова говорит. Надеюсь у вас, как всегда, все в порядке?.. Надо бы у еще одной хорошей девочки роды принять.

Затем, видимо, отвечая на вопрос собеседника, она назвала с десяток каких-то медицинских терминов, а под конец добавила:

- Она и сама будущий врач, и муж ее тоже наш коллега.

И, как положено, разговор завершился припоминанием общих знакомых и просьб передать, кому нужно, приветы.

Профессор Чернуха – один из лучших специалистов ведения родов у женщин высокого риска.

…Когда в здоровье нашей дочери возникла проблема неврологического свойства, я, как это не покажется странным, в первую очередь обратился к знаменитому репортеру и очеркисту Геннадию Бочарову. Прославившийся рассказами о чрезвычайных событиях и поведении людей в экстремальных ситуациях, он всегда притягивает к себе как магнитом самых различных специалистов самой высокой квалификации. Только я назвал свою проблему, как он сходу предложил:

- Так пусть Федин займется Катей (Гек, как все зовут его в Москве, знал мою дочь: она брала у него интервью для «Московского комсомольца»).

- А это кто?

- Ну, началось: слоны идут на водопой (в то время у него была такая присказка - от журналистской баечки про нелепые заголовки. – А.Щ.)… Главный невропатолог Москвы. Годится?.. Тогда я ему звоню…

…И снова невропатолог. На сей раз – детский. К недавно родившейся внучке (она вместе с ее мамой жила у нас, отец же был на инженерной стажировке в Японии) пригласили опытного, можно сказать, матерого педиатра. Та осмотрела, прослушала, прощупала, простукала девчонку, сказала, что все очень хорошо, но… на всякий случай не плохо было бы показать ее и педиатру-невропатологу.

Конечно, в редакции «Журналиста», где я работал, все, особенно женщины, многое знали о наших радостях и тревогах, связанных с появлением малыша. И когда я было собрался идти со своей новой задачей к бывшей коллеге по «Комсомолке», ставшей главным редактором популярного издания, ко мне зашла Ираида Авалиани, наш технический редактор. Она рассказала, что у маленького сына ее знакомой обнаружился некий мозговой недуг, и с ним не удавалось справиться, пока не нашли удивительного врача, который подобрал ключ к излечению.

- Я вам дам телефон мамы этого мальчика, и вы сами все выясните.

Так мы узнали замечательного Виталия Григорьевича, не просто  талантливого невропатолога, а детского врача от бога. Помню такую нашу общую радость. Девчонка наша, еще ползунок, шустро передвигается по дому. Доктор цепко следит за ней, окликает ее, смотрит, как она разбрасывает игрушки. И весело улыбается:

- Ну, что, больше меня можете не звать.

- А вы не видите, что она сначала подползает вперед, а потом подтягивает ножку? – тревожно спрашивает Галина.

- Ну, и что? – смеется Виталий Григорьевич. – Пусть, раз ей так удобнее.

В память врезалось его участие в драматической истории, случившейся, когда маленькой было всего четыре месяца. Они с мамой уже жили в своей квартире. И случилось злоключение. Малышка с весов, стоявших на столе (ее как раз поутру взвешивали), упала на пол. Она была в том возрасте, когда младенцы имеют свойство время от времени подпрыгивать, как мячики.

О происшествии мне сообщила с телефона-автомата девушка, которая делала в квартире Климовых уборку. Я спросил, вызвали ли врача. «Вроде, нет». Я позвонил в неотложку детской поликлиники, написал записку Гале (она была, кажется, в издательстве) – с малопонятным текстом. И побежал ловить «левака».

Я приехал раньше неотложки. Ребенок лежал спокойно на родительской кровати. Рядом с безумными глазами сидела Катя, раскачивалась из стороны в сторону и без конца повторяла: «Я убила ее! Я убила ее!»

Пришла старенькая докторица из неотложки с добрым озабоченным лицом. Первым делом осторожно приподняла головку попрыгуньи, погладила шейку и затем с видимым облегчением не спеша стала осматривать и прослушивать ее.

- Ничего трагического я не нахожу, - наконец сказала она. – Но надо, чтобы еще посмотрели в больнице, сделали рентген.

Мы схватили такси, и началось наше странствование по больницам. В одной не работал рентген. В другой не могли заниматься таким маленьким ребенком. Третья была наполовину в ремонте. Четвертая не была предназначена ни для каких экстренных случаев. Нас хмуро согласились принять лишь в Морозовской больнице. У кабинета, куда нас направили, была безбожно безнадежная очередь. Умаянные дети, их ошалелые родители. Изредка появляющийся из кабинета молодой, далеко не Айболит, а злой-презлой работник здравоохранения.

Когда мы, уже вечером, попали к нему, он, почти не глядя на виновницу нашего переполоха, заявил, что ее нужно оставить в больнице. На все наши просьбы просто посмотреть ее на рентгене и с миром отпустить у него был один не слишком медицинский, прямо-таки обывательский ответ: а если она сегодня умрет?

И я в ответ на это подался, можно прямо сказать – струхнул. Согласился оставить нашу малышку. Может быть, никогда у меня в жизни не было так тяжело на сердце. Но я понимал, что Катьке еще тяжелее, и, конечно, поехал к ней. Там уже был ее муж, возвратившийся с работы.

Мы вместе вышли к телефону-автомату, стоявшему у них во дворе, и наконец дозвонились до Виталия Григорьевича. В течение дня по ходу дела мы с разных городских таксофонов пытались сделать это, но не смогли поймать его ни по одному номеру клиники, где он работал. Наш доктор все выслушал и сказал, что самое плохое в этой истории то, что мы оставили ребенка в больнице.

Уже втроем – мы снова в такси, опять мчимся на Добрынинку, стучим в уже запертый на ночь кирпичный корпус. Вестибюль едва освещен дежурным светом, внутри которого была бы абсолютная тишина, если бы не надрывный плач одного младенца. Мы просим отдать нам нашего ребенка, показываем паспорта родителей, а нам говорят, что так не положено. Однако нас, вдохновленных словами нашего доктора Виталия Григорьевича, уже ничто не может поколебать. Мы готовы сами пойти в палату и отвоевать по праву принадлежащее нам.

Все переговоры, процедура подписания родителями соответствующей бумаги сопровождались все тем же криком одного неспящего малыша. Когда нам, наконец, вынесли нашу драгоценность, мы поняли, что это был именно ее одинокий голос, это она страдала от страха перед незнакомыми людьми или от обиды, что ее предали свои. Она увидела нас и в ту же секунду замолчала, а в следующую ее мордаха расплылась в неповторимо смешной улыбке.

Мы ехали домой все той же дорогой, но с прямо противоположным чувством, чем какие-то полтора часа назад. Не просто с легкой душой, а с ощущением, что мы спасли человека.

И это ощущение, это приближение к дому,  удаление от чего-то опасного, угрожающего вдруг живо напомнило похожее движение, но связанное с дочерью, когда ей было четыре года.

Она тогда ходила в так называемый цековский детский сад по улице Кондратюка. У этого садика была летняя дача «Елочка» поблизости от города Звенигорода. Закончив «первый курс» своего садиковского образования, наша дочь в организованном порядке должна была поехать туда. Из-за этого и у меня, и у Гали душа была не на месте. Казалось бы, опытные родители: наш Сашка аналогичным образом уезжал с детским учреждением из Ростова аж в абхазский Гантиади. Впрочем, мы и тогда брали одновременный отпуск и проводили его там же, рядышком с летней дислокацией ростовского садика. Потому что как-то стрёмно – отпускать столь маленького человека с чужими, по сути, людьми.

На этот раз на нас влияла успокаивающе именно дочка. Она была, казалось, счастлива от чего-то ожидаемого неизвестного, но интересного. В день отъезда возле автобуса, на котором они должны были ехать, она выкаблучивалась перед своими одногруппниками, пританцовывала и выводила на разные лады какую-то дразнилку, состоявшую из одной фразы: «А у меня в подъезде вышка живет! А у меня в подъезде вышка живет!» Вышкой она называла Останкинскую телебашню, та была действительно недалеко от дома, дочь считала ее нашей принадлежностью, порой включала ее в свои игры и в таких случаях нередко вступала в диалог с ней. Иногда мне не удавалось избежать всеобщей игровой мобилизации и приходилось утробным басом «озвучивать» речь Вышки, чаще всего неумную – так полагалось по предписанному сценарию.

Все сели в автобус, и дочь весело в окне махала нам ручкой. Галя как бы даже немного обиделась:

- Гляди, как весело от нас уезжает.

Я было хотел сказать: «Вот и хорошо, что без страданий», но тут автобус тронулся, и в последние секунды я заметил, как внезапно изменилось лицо девчонки, как на нем отразилось что-то вроде страха или, скорее, недоумения. Я ничего об этом не сказал Галине. Возможно, она это тоже заметила. Во всяком случае мы в ближайший выходной день поехали в Звенигород, нашли эту «Елочку».

Она была обнесена высоким глухим забором из покрашенных зеленью досок. Зайти за него родителям было строжайше запрещено – об этом было объявлено еще задолго до дачного сезона. Нам удалось найти доску с маленьким отверстием от выпавшего сучка. И надо же: приникнув к нему, я сразу вдалеке, возле большого дачного дома увидел свое маленькое чадо. Было непонятно, чем занимались дети. Вот вдруг они стали звать какого-то Алешу. И наша девочка, приставив к щеке ладонь, тоже стала кричать: «Алеша! Алеша!» Но все, что она ни делала, было какими-то автоматическими, замедленными действиями, производимыми вроде с неким отставанием, будто, выполняя их, она думает о чем-то другом.

Мы возвращались в Москву в каком-то таком же состоянии. Был подсознательный порыв – забрать дочь из «Елочки», но останавливали, казалось, разумные соображения: пообвыкнется – и сама будет довольна; что наша – не может, как другие дети? А вдруг вся проблема – в нашей собственной мнительности?

В понедельник, придя пораньше на службу, я сразу стал звонить в «Елочку». К тому времени я на нашем шестом этаже с легкой руки работавшей в моем отделе Али Грамоткиной прослыл как «папа Кати Щербаковой». Дома у нас не было телефона, и все дела с обустройством семьи в Москве я «утрясал» со служебного. И как-то получалось, что всего больше звонить приходилось по поводу дочки: детский сад, поликлиника, лечение зубов, согласования по всем таким поводам с финхозсектором ЦК комсомола и завредакцией Николаем Васильевичем Зайцевым и т. д. И чаще всего при повторных звонках кому-нибудь я так и представлялся: «С вами говорит папа Кати Щербаковой». А Аля, наша подруга еще с Ростова, разнесла это, как забавную информацию, по конторе.

Вот и в этот раз я отрекомендовался детсадовской сотруднице как «папа Кати». Мне ответили, что с Катей все в порядке, вот только сегодня у нее оказалась немного повышенная температурка и ее перевели в изолятор, но не надо волноваться, завтра-послезавтра все будет замечательно. Я тут же пошел к секретарю главной редакции Любови Даниловне Антроповой, сказал, что мне немедленно нужна машина на полдня, и через двадцать минут уже катил по Минскому шоссе.

- Когда вы нам вернете ребенка? – спросили меня в «Елочке».

- Скорее всего, через неделю, - ответил я, точно зная, что - никогда.

К осени мы перевели дочь в другой садик. В первую очередь потому, что он был рядом с домом. Ну, и отчасти, что у него на лето не было «Елочки». Больше Катя не была ни на одной общественной даче, ни в одном лагере, ни в пионерском, ни в каком другом.



Вот о чем мне напомнила обратная дорога из Морозовской больницы. Было такое же ощущение увоза маленького человека от какой-то неясной, но… несомненной угрозы. На этот раз нам помог ее отвести Виталий Григорьевич. Он и по сей день есть в заветной записной книжечке у ближних мне чад и домочадцев. А я всегда благодарен за это моей милой сослуживице Ираиде Авалиани. Как часто мы на фото, открытках, каких-нибудь подарках надписываем: на долгую память… и т. д. Слишком часто она на самом деле получается недолгой. Но вот такая человеческая услуга остается в душе навсегда, пока ты жив.



Как волшебно написал Давид Самойлов:

Шумит, не умолкая, память-дождь,

И память-снег летит и пасть не может.

Этот снег не должен пасть, чтобы не превратиться просто в скрипучий наст. Пока он парит, сквозь него, например, проступают лица коллег-журналисток «Работницы» 1977 года. Тогда Гале понадобилась срочная операция, и они вывели нас на самого лучшего в Москве и Московской области хирурга нужного профиля. Александр Васильевич Зубеев работал в то время в Щелковской районной больнице. Он как профессионал все сделал на наивысшем уровне, а как исключительно занятная личность расширил рамки нашего понятия о русской натуре.

Или вот вдруг в памяти-снеге, пока он живой и пасть не может, прорисовывается  еще одна история. Сестра Галины вышла на пенсию, и выяснилось, что ее, пенсию, почему-то существенно занижают. Причастные к инциденту бюрократы этого не оспаривали, но и ничего не делали для восстановления справедливости. Не делали месяц, полгода, год… Об этом узнал Владимир Владимирович Шахиджанян, психолог, педагог и т. д. И не только известный журналист, но и преподаватель дисциплины «Технология журналистского мастерства». Ну, так вот, с помощью данной технологии он решил эту неподъемную проблему за один день. Посадил в свою машину Галю и ее сестру и привез прямо к тому начальнику в городе Болшево, к которому уже не раз приходила эта самая сестра.

Технология сработала.

Можно диву даваться устройству нашей жизни: сколь свинцово непосильны обыкновенному человеку едва ли не любые житейские затруднения, если он доверится предписанному гражданам казенному порядку,  и как они могут быть пухово легкими для обитателя, полагающегося не на провозглашаемые государственно-вертикальные гарантии, а на дружеско-горизонтальные взаимосвязи.



Одному нашему близкому человеку, решившему уехать на ПМЖ, отказали в выдаче выездной визы. Более того, сказали, что он ее не получит еще по крайней мере шесть лет. Почему? «Не волнуйтесь, найдем, почему».

Помните мое правило решать вопросы с главным по иерархии? Я стал искать среди коллег выход на министра иностранных дел. Нашел только – на заместителя министра. Но зато! Коллега, исключительно милый человек, был школьным приятелем этого зама. Он прямо при мне и позвонил ему. «Дима! Тут такое дело…»

Через неделю была получена долгожданная виза.



Вот я почти и подхожу к рассказу о парадоксально возникшем моменте рождения во мне нового чувства. Ощущения душевной близости к выросшему сыну, уже совсем не похожему на милого (впрочем, бывало, и противного) мальчугана.

Он уже был врачом, успешно работал и решил поступить в аспирантуру. Вдруг почему-то ему отказали в праве участвовать в конкурсе на поступление, не помню, к чему придрались – то ли к сроку подачи документов, то ли еще к чему. Кто должен был восстанавливать справедливость? Конечно, батюшка.

Естественно, я стал искать коллег, имеющих выход на министра здравоохранения. И опять нашел – не на министра, а на его зама. Но зато нашел быстро – в своей же редакции. А время в этом деле играло большую роль.

Служа в журнале «Журналист», я выработал привычку, читая газеты и журналы, собирать вырезки по темам, почему-либо интересующим меня. Часто без всяких целей – вдруг когда-нибудь пригодится. И вот по этому случаю заглянул в большой конверт с публикациями о сохранении здоровья. Там оказалась россыпь аспектов проблемы. Их было слишком много для одного телефонного разговора. И, конечно, для его продолжения заместитель министра пригласил меня прийти в его офис.

На сей раз я с самого начала раскрыл мои карты: рассказал о несправедливости, проявленной по отношению к моему сыну, и попросил помочь. Собеседник взглянул на настольный календарь:

- Боюсь, сроки прошли. Ну, ладно, там у меня знакомый ректор, спрошу у него.

Затем два часа мы говорили на темы здоровья и об их освещении в прессе. Как обычно в таких случаях, я пообещал ему, доктору меднаук, кандидату философии, заслуженному врачу РСФСР, через два дня прислать предварительный текст его статьи.

Уже нынче, почти через тридцать лет, я раскопал эту статью под названием «Здраво о здоровье» и с удивлением подумал о том, что ее и сейчас можно опубликовать, было бы и интересно, и полезно.

Но мой рассказ о другом. О том, как поутру Саша пришел к нам принять душ, как он всегда делал после суточного дежурства в инфекционной больнице на Соколиной горе, чтобы не дай бог не притащить в свою квартиру какую-нибудь заразу: там был младенец, наш первый внук. Я уходил на работу, когда он, справившись, не забыл ли я про камень преткновения на пути его профессионального роста, сказал с недоброй усмешкой:

- Вот и посмотрим, какой у тебя журналистский авторитет.

Я в спешке только махнул на него рукой. И вспомнил эту фразу через сутки, когда на следующее утро взял в руки гантели. Без гантелей в этой истории не обойтись. Однако они ни в коей мере не свидетельствуют ни о какой моей спортивной сущности. Совсем наоборот. Физкультура была моим самым нелюбимым, после черчения, предметом и в школе, и в университете.

В 32 года у меня прихватило спину. Да так, что даже в постели не повернуться. Кое-как на такси доехал до поликлиники. Сжав зубы, взобрался на стол для рентгена. Пока – долго! – проявляли пленку, в голове клубились страшные мысли. Наконец, помахивая гибкими черными листами с изображениями моего костяка, появилась врачиха и весело объявила:

- Грыжа Шморля!

- И что же делать?

- А ничего, ждать, когда следующая появится. И впредь не поднимать более двух килограммов.

Галю тогда устрашило всего больше само название «грыжа Шморля», а меня предупреждение насчет двух килограммов. Как только прошел приступ, я тут же купил гантели. И надо же – угадал! Как многократно выражались авторы очерков из моего тематического конверта, «болезнь отступила». Конечно, в отличие от их героев я не полюбил физкультуру как родную, но от гантелей как от счастливо найденной панацеи боялся отказаться, принимал возню с ними как медицинскую необходимость.

Так вот, в тот день в руках у меня были гантели, а в голову абсолютно по-новому влетела вчерашняя фраза: «Вот и посмотрим, какой у тебя журналистский авторитет». Вдруг все мое существо захватила волна такой всепоглощающей обиды… Во-первых, мне в голову не приходило как-то связывать семейные заботы с бесчувственным понятием «авторитет», хотелось верить, все идет от любви. А главное, подумалось, вот она, цена всех отношений: ты мне – я тебе. Было так горько!

Уже после того момента я оценил точность расхожих русских фразеологизмов. Например, «убийственное слово». Или: «опустились руки»; «все валится из рук». Именно так и было. Сначала руки без моего ведома опустились. Потом из них вывалилось все, что было -  гантели. А затем и я сел на пол. Тут еще можно было бы сказать: «ноги не держат». Но это было бы неправдой. Ноги – они устойчивые. Просто сел, как обиженный ребенок.

А тут на шум пришла Галина. Делать нечего, рассказал, как все было.

День прожил с сердцем как бы замороженным. А вечером пришел Сашка.

- Батюшка, ты что, обиделся? Брось, я же просто пошутил.

Но я-то знал, что это была не шутка: я видел его лицо. Однако сердце начало отогреваться.

- Да плевал я на эту аспирантуру! Пойду вон лучше на «Скорую помощь». И деньги, и практика… Батюшка, ты же знаешь, как я тебя люблю.

- Не знаю.

- Ну, так знай. Я тебя люблю.

Я ему таких слов никогда не говорил. По-моему, и он мне тоже. Вот с той секунды в моей жизни появилась еще одна внутренняя опора. Мне ничего не надо от него – только бы ее ощущать.

Мы не часто общаемся. Но мне хватает звучащих в моем сознании отзвуков его голоса.

Очень близко оказались его и мой день рождения. Кажется, только что написал фразу: «Завтра 26 января». Его день. И пока изложил в тексте все, что за нею следует, пришел и мой день. И первый утренний звонок был его.

- Ну, ты же знаешь, почему я звоню?

- Не знаю.

- Батюшка, я люблю тебя.

- И я тебя тоже.



V

Меня снова тянет к больничной дневниковой записи Галины. Вот к этому его месту: «Во мне болит возможная бедность. Саша не понимает. Он всегда был близок к нищенству по сути». Здесь между нами большое различие во времени: чувство возможной бедности Галю отпустило в 2007 году, когда издательство «Эксмо» приобрело чохом и все написанное ею, и что еще будет написано на вполне достойных условиях. Во мне же оно отболело на много лет раньше. Чтобы это пояснить, снова требуется отступление. Если оно окажется скучным – по малости обсуждаемого предмета, - я  его благополучно вычеркну.

(Другое дело – «нищенство по сути». Даже я, бесконечно высоко оценивающий проницательность Галины, подивился и его, можно сказать, ланцетной тонкости, и тому, сколь глубоко, до самого донышка,  она проникла в мои, казалось бы ото всех  сокровенные, тайнички  мировосприятия… Даже как-то боязно от такой женской зоркости).

Наблюдение апарт. Почти никогда в жизни не смущали меня различия в нашем отношении к разным, часто серьезным материям. Да, я не хочу лишний раз говорить о любви (потому что он - лишний!). И внутри себя я жалею Галю – ей такое говорение кажется нужным. Но мы уверены, это не разрознит нас, как невозможно разобщить в зеркальной амальгаме ртуть и олово. Свою горькую запись о страхе бедности Галина сопровождает признанием: «Вот они, странности любви. Я же его не променяю ни на кого». Конечно, моя единственная. Но только это вовсе не «странности любви», а ее существо. Только она и может объять, сочетать самые разные свойства разных (естественно!) людей, покрыв их единым, необъяснимым и не нуждающимся в объяснениях покровом. Она, как сказано в известном библейском определении, «все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит».

Вот так-то, дорогой мой профессор по любви.



Я уже писал о том, что, обзаведшись семьей, я время от времени в критические моменты просил у родителей взаймы. Однако, вспоминая это, и не подозревал (ох, как неправильно, с точки зрения логики, выражаюсь), сколько быстро такое обстоятельство проявило себя. Оказывается, я зафиксировал это в своем письме родителям от 11 апреля 1962 года. Не будь его – и мое собственное представление о себе самом было бы менее реалистическим. Все же «память – это игра в «испорченный телефон», как выразился знаменитый кембриджский психолог Фредерик Бартлетт.

«…Вот уже неделя, как я стал по-настоящему, со всеми штампами, семейным человеком. Рады мы все очень. В загс приходило очень много наших друзей… После регистрации там же, в загсе, распили десяток бутылок шампанского. Потом все побрели в редакцию газеты «Комсомолец» (до моей работы ехать больно уж далеко) и продолжили торжество там.

В 5 часов Саша (Галин брат) и Ида сходили в садик за Сашкой-маленьким, и мы все пошли домой. А часа через два к нам опять пришли люди. Было хорошо. В воскресенье у нас тоже были друзья, из тех, кто не смог придти в тот раз. И до сих пор к нам приходят с поздравлениями. Мы очень рады этому.

Правда, в связи со всеми этими событиями наш бюджет дал трещину. Надеемся ее в ближайшее время залатать. Если вы сможете прислать нам 30 рублей, то именно сейчас они окажутся для нас очень полезными. (Пишу эти строчки тайком от Галки, иначе обязательно поднимется шум: как не стыдно и т. д., и т. п.) Что же касается двухсот рублей на кооператив, то этого не требуется. Мы решили как следует плюнуть на это дело. Пойдем какими-нибудь другими путями».

Никаких страданий по поводу текущей или, тем более, «возможной бедности» в будущем я в то время не испытывал. К недостатку денег относился так же легко, как до того – к их естественному наличию. В моменты, когда не хватало на жизнь, писал отцу (с почтамта!), чтобы выручил. Отдавал, как только получал зарплату с гонорарной прибавкой. Если ее не было, шел на Ростовскую студию кинохроники, там часто случалась работа – писать дикторский текст к киножурналу «По Дону и Кубани» или еще к какой-нибудь продукции. Если требовалось купить что-то «для дома», нужна была «халтурка» посерьезней. Так, под первый наш телевизор «Сигнал» пришлось сочинить для «Россельхозиздата» брошюру под гордым названием «Время жить», про двух молодых свинарей-новаторов. Правда к гонорару за нее пришлось еще добавить мои отпускные, зато могли видеть «Эстафету новостей» с Юрием Фокиным, «КВН» со Светланой Жильцовой и Александром Масляковым, «Голубой огонек» с Михаилом Ножкиным.

Как большинство советских людей, я в ситуации, когда мои домашние не испытывают нужду в еде, не слишком задумывался о своем, по существу, голоштанном состоянии. Его вполне можно было принять за уверенность в завтрашнем дне: еду-то мы,  слава богу, и завтра, видимо, себе обеспечим…

Между прочим, русская литература, когда-то признававшаяся средоточием добродетельности и рассудка нации, кажется, осознавала бедность как естественную почву отечественного бытия. Первый роман Достоевского так и называется – «Бедные люди». Передавая его рукопись Белинскому, Некрасов (уж точно, кроме прочего, надрывный певец нашей нищеты) сказал знаменитую фразу: «Новый Гоголь явился!» А сам Федор Михайлович, по преданию, то ли просто в беседе выразил глубокую мысль, то ли чеканно сформулировал ее: «Все мы вышли из гоголевской «Шинели». И кто только не повторял впоследствии этот афоризм, каждый раз, между прочим, напоминая об Акакии Акакиевиче Башмачкине, кратковременном владельце этой новой шинели. Который не только маленький и трагически жалкий человек, как нам объясняли в школе, но прежде всего трагически бедный. Как и герой первого романа Достоевского Макар Девушкин. Коллекция образов маленьких людей, в большой мере составившая славу русской классики, начиная с «Медного всадника» и «Станционного смотрителя», это все люд, который в действительной жизни называют беднотой, голытьбой, а то и вовсе голью перекатной.

Именно это состояние из столетия в столетие формировало и полировало, может быть, самый главный тип российской натуры, и научало принимать жизнь на грани бедности и нищенства как естественную, как норму – а иначе как же жить?.. Как это у Гали написано? «Это сиротство при определенном завороте мозгов можно принять за шарм». Вот именно. Но ожидать от Макара Девушкина какой-то защиты? Он кто? Неистовый гасконец? Смешно представить. А еще смешней – на месте Федора Михайловича… Александра, свет, Дюма.

Ясное дело, у героя «Бедных людей» не было шансов и возможностей оборонить юную даму сердца от  «свинцовых мерзостей дикой русской жизни». Но вот князю Мышкину автор предоставил и высокий титул, и миллионное наследство, и душу под стать Христу. Однако ведь и он – «источник незащиты». Почему? А неизвестно. Может быть, именно от корневых свойств издавно психологически затравленного российского существа?.. Знаем лишь, что Достоевский в лице Льва Николаевича Мышкина хотел «изобразить положительно прекрасного человека».

А «источник защиты» – Парфен Семенович Рогожин…

Ох уж эта русская натура…

Из «положительных»-то - кто защитник?.. Разве что Екатерина Великая, и у Пушкина, и у Гоголя. Так ведь немка. И женщина.

Ну, а «сильный пол»?.. Пусть нам об этом скажет сама Галина Николаевна Щербакова. Только не как несколько разочаровавшаяся в одном мужчине жена, а как многомудрый писатель земли русской. Вот несколько ее газетных высказываний на эту тему.

«В нашей стране, как ни стран­но, мужчины оказались в худшем по­ложении. Растление и раздавливание мужчин случилось у нас и шло долго и планомерно. И если мы начнем выбираться из этой ямы, то первыми будет молодежь, потом женщины и лишь в последнюю очередь мужчины, да и то на плечах женщин».

«У мужчин вообще отби­ли все, чем деньги зарабатыва­ют: выбор, способность думать и делать. И если сейчас появляются хоть какие-то мужчины - я счастлива».

«… по совокупности, я считаю, мужчины в этой стране пострадали больше». «Но то, что мужчины немножко скурвились и ложатся под ноги начальству по-собачьи, это, к сожалению, правда».

Еще бы не правда! В анналах истории Руси останется, как и падение метеорита «Челябинск»,  случай массового скурвливания «политической элиты» ради шкурных интересов насквозь проворовавшегося начальства: целый «парламент»-2012, состоявший почти из одних мужиков, на виду всего белого света без колебаний вступил в «лигу подлецов».

Но ведь на это можно посмотреть с другой стороны. Не исключено, что они это сделали ради сохранения благополучия своих любимых жен, детей, тещ… И тогда эпизод тошнотворного, низменного раболепствования превращается в событие коллективного морального героизма: мужчины - как источники защиты… Все как один…

Всего больше хотелось бы плюнуть в них и забыть. Но ведь те же «элитарные» мужики, и им подобные, ради сохранения статус-кво временщиков, их обласкивающих, продолжают у других мужиков отбивать «все, чем деньги зарабатыва­ют: выбор, способность думать и делать», они норовят их или разорить, или упрятать в тюрьму.

А кто же остается целенькими? Снова в большинстве - «мужчины как источники незащиты». 



Прости меня, читатель, за это отступление. Не удержался и среагировал на «неумение защитить одну женщину».

Что и говорить, не скучно жить в нашей изнаночной стране. Необходимо знать ее писаные и неписаные законы – чтобы не нарваться на них, проходя по минному полю обычного обывательского существования. Многие подрываются. Но большинство-то живет. Все же не зря нет-нет да и снова услышишь что-то о таинственной русской натуре...

Сделаем простой вывод: беззаботность (можно сказать, сладкая беззаботность) относительно собственного благосостояния имело свое происхождение в его смехотворной мизерности и практически полной невозможности самому коренным образом влиять на него. Кто влияли (к примеру, так называемые «цеховики», по-нынешнему, люди малого бизнеса), те, в основном, или сидели, или подлежали расстрелу.

В этой блаженной легкомысленности я пребывал до 1970 года. Ее нарушил мой бывший шеф, взявший в свое время меня на работу в ростовский «Комсомолец». С редакторского поста Борис Григорьевич Яковлев  поступил в Академию общественных наук, возвысился до работы в ЦК КПСС, а к тому времени уже стал заместителем главного редактора журнала «Журналист». И вот, как в киношном дне сурка, подобно тому, как было восемь лет назад, он снова звонит мне и снова зовет к себе на работу.

Но здесь уже начинается и разница. При переходе в «Комсомолец» с телевидения-радио меня увлекали стопроцентно профессиональные и творческие интересы: более общественно весомая деятельность, работа с письменным словом плюс занимательная должность ответсекретаря большой газеты. Сейчас многое было по-иному. Уходить из «Комсомолки», самой содержательной по тому времени и наиболее творческой в стране газеты? Да, конечно, был у меня, как у всех тогда газетчиков, некий пиетет перед жрецами крупных журнальных форм. Но ведь – «Комсомолка»…

Признаюсь откровенно: тогда, в 32 года, во мне впервые возобладали меркантильные интересы. Буду конкретен. Моя зарплата зав. отделом фельетонов и культуры быта составляла 230 рублей. Плюс незначительные, газетные, гонорары. В наш домашний бюджет, конечно, вливались небольшие корреспондентские денежки Галины (без них было не обойтись). Все вместе это и создавало «беспечное» материальное содержание семьи из четырех человек.

«Журналист» за первоначальную должность заведующего отделом предложил сразу 320. По этому поводу наш еще ростовский друг Леша Плешаков, тоже работавший в «Комсомолке», а в то время будучи уже в журнале «Смена», большущий, можно сказать, огромный человечище, зайдя в нашу редакцию, прогрохотал чуть ли не на весь шестой этаж:

- Охо-хо! Ай да Рахметов (Он еще с «Комсомольца» называл меня Чернышевским, но чаще всего – Рахметовым)! Раз – и всего две цифры в зарплате переставил! Вот что значит спать на гвоздях!

Вот эти две переставленные цифры и лишили меня прежней беззаботности. Видимо, давно жившая в подсознании идея сделалась осмысленной, выразилась словом… И числом. 90 рублей прибавки – это уже две трети галкиного заработка. А мой будущий журнальный(!) гонорар – это же не газетные крохи.

Так пусть Галина уходит с работы! Пусть она займется исключительно писательством! Я совру, сказав, что думал тогда только о ней. В момент, когда эта мысль заполонила мою голову, я думал о себе. О том, что отнюдь не слепая судьба дает возможность сделать в жизни что-то действительно настоящее, чего она вообще-то далеко не всякому предоставляет. Что если это удастся, мое существование будет наверняка оправдано перед лицом провидения, которое было ко мне не раз столь щедрым.

В возможностях  Галины я не сомневался, как и в вере в свою судьбу.  Почему? Бог весть…



9 мая в честь дня победы в «Комсомолке» была традиционная «Землянка»: коллективный сбор с театрально-музыкальным уклоном, с общением с журналистами-фронтовиками, с «боевыми» стограммами в алюминиевых кружках… Я знал, что для меня это последнее мероприятие на ставшем своим этаже в Голубом зале, где проходило все – планерки, «топтушки», летучки. Было грустно, наподобие того, как при мыслях об уходе в лучший мир: меня не будет – а ведь все останется!

Надо сказать, что внешние обстоятельства противились моему внутреннему решению.

Главного редактора Бориса Панкина тогда не было: он сломал ногу, занимаясь спортом. Конторой руководил Валентин Чикин. К нему я и пришел со своим заявлением об уходе. Он положил на заявление какую-то принадлежность письменного сервиза, поднял на меня лицо со своей знаменитой чикинской улыбкой.

- Нет!

- Почему?

- Ты еще не отработал на «Комсомолку», чтобы иметь право уйти.

- Но у нас же не крепостничество.

- Это плохо. Перед тобой только что приходил сотрудник, требовал, чтобы повысили зарплату. А толку от него ноль. Было бы крепостничество, я бы его тут же уволил.

- Я официально подаю заявление об увольнении.

- Ну, тогда я выставляю свои штыки, а ты на них можешь бросаться.

И - еще одна «чикинская» улыбка.

Но мне повезло. Панкин вернулся, пусть и опираясь на палку, существенно раньше, чем ожидалось. Возможно, это было вызвано раздором с Чикиным, разгоревшимся в последнее время. Я, естественно, пошел к нему.

- Что случилось-то? – спросил он, взглянув на мое заявление.

- Знаете,  - не удержался я от сетования на редакционное боярство, - за время вашего отсутствия я заслал в набор чуть ли не десяток фельетонов первоклассных авторов, и не один до сих пор не прошел.

- Ну, было отсутствие, стало присутствие.

Я спохватился, что влезаю в обсуждение производственных вопросов, а ведь цель у меня совсем другая. И откровенно сказал, что меня зовут в журнал на хорошую работу, и в этом переходе заинтересована моя семья.

- У меня есть свои планы относительно тебя, - сказал Панкин.

- Ну, для них, наверно, требуется время, а зовут меня сейчас и просят определиться быстро.

И тут меня бог надоумил рассказать о своем разговоре с Чикиным и о его призыве  бросаться на выставленные им штыки. Оказалось, попал в точку. Борис Дмитриевич отвернулся и, глядя в окно, побарабанил пальцами по столу. Потом взял телефонную трубку и позвонил Марии Григорьевне Удаловой, помощнику по кадрам:

- Оформите увольнение Щербакова. В порядке перевода.

В оставшиеся 3-4 дня мне что-то говорили о вызове меня на редколлегию (видимо, Чикинские «штыки»), но все обошлось.

Примерно через месяц моей работы в «Журналисте» мне по служебной надобности пришлось быть то ли на писательском совещании, то ли на пленуме правления СП. Дело было в Центральном Доме литератора. Там в перерыве между заседаниями я встретился с Панкиным.

- Пойдем выпьем кофейку, - предложил он, - поговорим.

И тут раздался звонок, приглашающий в зал.

- Извините, Борис Дмитриевич, я очень хочу послушать следующего выступающего.

Панкин пожал плечами и пошел. И я знал, что впредь никаких отношений между нами уже не будет. Я обидел еще одного человека, очень симпатичного мне и хорошо ко мне относившемуся. Но что мне было делать?! Если бы он предложил вернуться в газету и я отказался, мне кажется, обида могла быть еще больше. Не мог же я ему поведать о своем секретном пакте, заключенном с собственной судьбой. Любой здравомыслящий суеверный человек подтвердит: такое разглашение перечеркивает всякую надежду на исполнение чего бы там ни было. А любой здравомыслящий благоразумец (а таким, видимо, и был Панкин) сказал бы: глупо заключать любые сделки, рассчитанные на столь долгие годы.

…А я, между прочим, время от времени заходил в «Комсомолку». В основном, в библиотеку, там тогда было отлично организованное справочно-библиографическое хозяйство. Проходя по шестому этажу (библиотека заодно с буфетом была на седьмом, как бы пристроенном к знаменитому дому по ул. «Правды», 24), я в первое время всегда испытывал чувство то ли изгнанника, то ли отступника. Когда при случайных разговорах спрашивали, почему ушел, называл маленькое, может быть, занимающее пять процентов причины, обстоятельство. Оно действительно было и заключалось в неприятном для меня внутреннем размежевании коллектива на сторонников Панкина и Чикина. Дело дошло до того, что как-то меня остановила милая корреспондентка сельского отдела Марина и, приглушив голос, спросила:

- Ты панкинист или чикинист?

- Я за Интернационал, вот только не решил, за второй или третий.

Тогда вокруг этого раздора, как всегда бывает, накрутилось много всякого-разного. Но в его сердцевине было идеологическое, идейное разногласие. Панкин и основная редакционная политика тех годов ориентировались, как бы сейчас сказали, на либеральные ценности. Чикин и его сторонники были приверженцами догматических совдеповских идеалов, кстати, тогда набиравших все большую поддержку руководства страны.

Я, безусловно, был «панкинистом». Но… не испытывал святой мизантропии к «чикинистам» и лично к товарищу Чикину.

У Валентина Васильевича было качество, которое я ценю едва ли не больше любых других, - высокий профессионализм. Излишне говорить о чисто редакторских качествах Чикина. Мне доводилось немного видеть, как он вел номера газеты. Как сидя, а часто стоя, перед оттисками почти пустых, незаполненных четырех полос газеты, браковал материалы, без которых, по словам представителей отделов, газета никак не может выйти.

- Не пойдет. Так неказисто написано…

Пробежав глазами, казалось бы, по диагонали рукопись, энергично припечатывал ее ладонью:

- Берем фельетошку!

Я, честно, пугался, видя, как в восемь, в девять часов вечера в завтрашней газете не просто зияют проплешины, а она все еще состоит преимущественно из них. А главный командир всей этой катавасии чрезвычайно оживлен и с каждой минутой, кажется, набирается все большей какой-то отчаянной веселости.

Видимо, часто газета выходила из графика выпуска (случалось, в дни дежурства нас развозили по домам и после двух, и трех часов ночи), но, так или иначе, в Москве «Комсомолка» приходила подписчикам в срок. Чикина же на командном мостике видеть было одно удовольствие.

Однако имелся у Валентина Чикина один необратимый изъян: он был, как бейсбольной битой, пожизненно бабахнутый Лениным. Тот был его кумиром, источником вдохновения, непререкаемым авторитетом. Вообще-то это можно было понять. Я сам, когда начал читать Ильича в порядке университетского учения, был буквально захвачен его публицистическим темпераментом, покоряющей логикой, которые создавали эффект убедительности необычайной силы. Особенно впечатляли его полемические статьи и заметки.

Я был обязан освобождению от этого морока выходу пятого (синего) издания полного собрания сочинений великого вождя. Из чистого любопытства – посмотреть, чем синее издание отличается от красного, – я стал наскоро пролистывать вышедшие тома, включая сноски и комментарии. И вот тут-то я неожиданно для себя случайно обнаружил особенность нашего великого учителя: он с необыкновенной легкостью менял свое мнение об одних и тех же людях, причем часто на противоположное! Еще иногда и приводя собственные характеристики – в одном случае чуть ли не восторженные, в другом – едва ли не матерные. И такое попадалось не раз и не два.

Любому человеку, бывает, приходится менять свое мнение о том или об этом. Но когда такое повторяется раз за разом и становится неотъемлемым свойством личности, то от нее, от этой личности, надо бежать со всех ног. И, как мы сейчас понимаем, бежали. Например, один из главных создателей социал-демократической партии в России Иосиф Дубровинский, другие, судя по всему, нравственно вменяемые сторонники революции. Может быть, и это окрасило в трагические тона  дальнейшие страницы истории нашей страны. Во всяком случае, не исключено оснований предположение Лео Фишера, автора тысячестраничной биографии Ленина: «Нельзя не прийти к мысли, что, будь у большевиков другое руко­водство, они могли бы создать единый фронт с меньшевиками и эсерами и до революции и после нее, обеспечив себе таким образом ши­рокую поддержку и избежав необходимости прибегать к массовому террору». (Цитирование по публикации: Игорь Дуэль «Две судьбы на весах истории». «Литературные знакомства», 2011, № 2-3.)

Тогда же, при пролистывании книг нового издания,   невольно вспомнилось, как при первом знакомстве с сочинениями великого вождя царапали его пренебрежительные пассажи об убогости России, его готовность бросить ее, матушку, в прислужничество интересам вымороченного в романтических мозгах некоего мирового прогрессивного пролетариата. Мы ведь от рождения все спонтанно-стихийные патриоты, и необходимы были огромные многолетние усилия советского государства «по дальнейшему совершенствованию» самого себя, чтобы воспитать у мыслящих людей своеобразный род отвращения к нашему не слишком человеческому, марксистскому мироустройству. А вот у Владимира Ильича Ульянова (может быть, из-за трагедии его брата), судя по его сочинениям, изначально была какая-то безжалостная немилосердность по отношению к нашей родине.

Вот еще одно похожее впечатление от этой отталкивающей личности. Юрий Пивоваров, историк: «У меня есть сборник писем Ленина к родным, выпущенный в 1924-1925 годах его сес­трой. Читая их, видишь, как от нормального 21-22-летнего та­лантливого человека из ново­дворянской семьи до 50-лет­него мужчины происходит деградация, разложение личнос­ти. Как от молодого челове­ка, любящего маму, интелли­гента, рождается то, что роди­лось. Виден его абсолютный цинизм, безжалостность, «все дозволено».

Уже из-за одного пристрастия Валентина Васильевича к такому человеку я никак не мог бы стать «чикинистом». В жизни, кроме него, знал я еще двух таких же поклонников «всегда живого». Яковлев Егор Владимирович, великий главный редактор нашего времени, и Яковлев Борис Владимирович, известный литературовед. Первый, судя по всему, своевременно одумался, а вот о втором Наум Коржавин в своих воспоминаниях написал: «Борис Владимирович был большим знатоком произведений В.И. Ленина и И.В. Сталина… Сегодня совершенно непонятно, как умный, талантливый, образованный человек мог интересоваться такой чепухой, но меня это ничуть не удивляло. Я и сам интересовался - только что никогда не доходил до таких вершин знания».

Валентин Васильевич Чикин – доходил…



Однако чуть не забыл. Была ведь еще одна зацепка вернуться к прежнему, испытанному причалу. Когда Панкин дал команду отпустить меня на все четыре стороны, я тут же пришел к своему будущему главному Владимиру Прохоровичу Жидкову. И застал его в некоторой растерянности. Оказалось, против моей кандидатуры почему-то выступил куратор «Журналиста» в секторе журналов отдела пропаганды ЦК КПСС. Чувствовалось, что Жидков не слишком горит желанием вступать в противостояние с начальством из-за не слишком существенного вопроса. Тем более, кандидатура не его лично, а заместителя.

- И кто этот куратор? – спросил я.

- Феликс Овчаренко.

- Знаете, я сам решу этот вопрос.

- Как это?

- Я поговорю с Феликсом Овчаренко.

И пошел, оставив главного редактора в состоянии легкого замешательства.

Феликса я узнал в год своего поступления в университет. Он был дипломником, одним из самых ярких пятикурсников-журналистов. Печатался в областных газетах, любил выступать на всяких конференциях и форумах. Собрав в коридоре или на центральной лестнице нас, «салаг», красивый, всегда эффектно, но несколько небрежно одетый, делился плодами своих размышлений о профессии или просто житейской мудростью. Например:

- Часто зовут на какие-то вечера или просто в гости. Надо постоянно помнить, что ты журналист, и от тебя всегда ждут, что ты скажешь что-то неординарное, яркое. Это важно. Надо заранее готовиться, отбрасывать то, что наверняка могут сказать другие. Я сегодня иду на день рождения, поэтому почти час читал Ларошфуко, и в конце концов придумал такую шутку…

Ему нравилось быть «великим и простым».

«Великим» для нас он был уже тем, что едва ли не в каждом номере газеты «Уральский университет» появлялся его полосный фельетон а ля Кольцов (Ильф-Петров). Мне запомнился один из них, посвященный нашему брату студенту-журналисту. Как на первом курсе бы живем под девизом «Опупею, но создам эпопею». На втором-третьем бегаем по редакциям на манер Никифора Ляписа с опусами типа «Гаврилиады»:

Дорогая моя мать,

Так сумел я жизнь понять:

Жизнь – ведь это труд и труд,

Труд и там, и здесь, и тут;



Дорогой ты мой отец!

Понял жизнь я наконец.

Жизнь – ведь это труд и труд,

Труд и там, и здесь, и тут!

Ну, а на пятом курсе, на преддипломной практике, без пяти минут молодой специалист никак не может из двадцати слов сложить хроникальную заметку.

…Спустя годы я встретился с Овчаренко в «Комсомолке». Он пришел туда ненадолго из ЦК ВЛКСМ, где был заведующим сектором печати, заместителем заведующего отделом пропаганды. Комсомольские боссы отдавали себе отчет, что «Комсомольская правда»,  объективно говоря,  - едва ли не самая ценная их принадлежность. В то же время она доставляла им постоянное беспокойство и критическими, так сказать, на грани фола, публикациями, и самим царившим в редакции духом противоречия казенщине воцарившегося брежневского застоя. И они время от времени вводили туда «своих людей». Кто-то из них так или иначе приживался надолго, кого-то «среда» вытесняла по-быстрому. Феликсу, мне казалось, на посту зама главного было неуютно. То, что он талантливый журналист, кто-то знал, но большинство нет. А что «засланец» из комсомольской бюрократии - ясно, как божий день, и неизвестно, что от него можно ожидать. Короче, от него избавились посредством «повышения» - переводом инструктором в аппарат ЦК КПСС – очень быстро. Встретившись со мной в коридоре, он сказал туманно: «Думаю, меня переводят, чтобы дать потом кое-какое назначение…» Однако выглядел он обескуражено…

…И вот я на Старой площади, подъезд № 10. Открываю дверь нужного кабинета и слышу энергичный, полный жизни голос Овчаренко, говорящего по телефону.

- Ты слышал новость, у Саши Гаврилова сын родился! Будем радоваться за него! Да, вчера, в день печати. А знаешь, у меня получился на самом деле день печати – я дома с утра до вечера печатал на машинке. Так хорошо текст пошел…

Договорив, он, оживленный, обратился ко мне:

- Ты Сашу Гаврилова знаешь?

- Не знаю.

- Он вон за тем столом сидит. Так у него сын родился.

Потом он стал мне рассказывать о замысле своего, как он выразился, настоящего, каких до сих пор нет, советского детектива, над которым он вчера, в День советской печати, и трудился. Помолчал, и спросил, слышал ли я о новом открытом письме Сахарова. Я не слышал. «Конечно, ты же не читаешь «белый ТАСС».

Я все это рассказываю потому, что на тему, по поводу которой я сюда пришел, не было упомянуто ни слова. Только когда я сказал, что был рад увидеть его на новой работе, Феликс обронил безо всякой связи с предыдущим:

- Ну, а «Журналист» - хороший журнал. И материальное обеспечение там хорошее.

Знал бы он, как мне было нужно это «обеспечение». При выходе из десятого  подъезда, забирая обратно мой партбилет у мента (?) с проникающим взглядом, как бы сканирующим мою вазомоторику (при входе, принимая его вместе с пропуском, он не спеша пролистнул его странички, где были зафиксированы партвзносы), я размышлял: все же по какой истинной причине мне пришлось прийти сюда? Из-за стремления куратора покуражиться? Или убедиться в благонадежности нового сотрудника? И тогда вопрос про Сахарова был контрольным? Да  нет, было полное ощущение, что он - просто для заполнения паузы. А может, главный редактор не очень хотел брать меня и придумал этакий хитрый ход? Скрижали моей житейской стези, дайте ответ! Не дают ответа…



Как я вгрызся в свою новую работу! Конечно, хотелось и себя проявить. Но главным был все тот же меркантильный стимул. Необходимо было показать Галине, что мы вполне проживем без ее зарплаты. И не только ей. Как раз в то время к нам приехала пожить Валентина Федоровна, галина мама. Отчасти благодаря этому моему стяжательству «Журналист» обзавелся Домом творчества «Оптимист» - так стал называться новый для него юмористический раздел. Поскольку у него пока что не было авторов, его заполнял лично его создатель, то есть я. Со всеми гонорарными последствиями. Надо с благодарностью вспомнить руководство издания: оно не скаредничало. Я, к примеру, смог вместо совсем маленького, приобретенного по случаю в Ростове б/у холодильника «Дон» купить вполне респектабельный «Север», тоже не ахти как большой и тоже абсорбционный (без компрессора), но поселившийся в нашем новом московском доме прямо в день, когда там была моя теща!

Здесь тоже не обошлось без случая. За таким капиталистическим шиком как новый холодильник гордым согражданам Гагарина нужно было простоять в очереди не менее года. При этом надо было знать, где и когда будут раздавать талончики с номерами очереди. Мы с Галей, хоть убей, таких мест не знали.

И вот однажды я, как всегда по библиотечному делу, поднимаюсь в «Комсомолку», а тут открывается дверь отдела писем и выходящая в коридор знакомая дама спрашивает:

- А тебе не надо талончик на холодильник? Только выкупать его нужно завтра.

Оказывается, в их большой семье обнаружилось то ли четыре, то ли пять очередей на холодильник. Ветеранов отца и мать ими премировали за хорошую работу на заводе, бабушка, не зная об этом, провела ночь у магазина «Свет» накануне записи на право покупки этого же кухонного изделия. И так далее. И пришлось это право распихивать, как котят, перегрызающих телефонные провода, по всем знакомым. В редакции многие были бы счастливы такому случаю, если бы не срок выкупа – завтра. А я как раз сегодня получил гонорар за своего «Оптимиста». Так что на следующее утро я бодро ехал куда-то на юго-запад в магазин, находившийся неподалеку от строящегося нового гигантского московского цирка. Там мне надлежало получить вожделенный предмет быта, к тому же призванный засвидетельствовать мою финансовую состоятельность.

Было так важно, чтобы Галя поверила в нее!



Нетрудно заметить: значительные события – хоть положительного свойства, хоть дурного – чаще всего случаются не по одной причине, а по стечению обстоятельств.

Так было и в тот раз. Галина работала уже не в «Литгазете», а в журнале «Смена», в отделе упоминавшегося здесь Леши Плешакова. Работа ее шла успешно, материалы удостаивались и текущих премий «Смены», и годовой. Как и прежде в жизни, у нее не обходилось без стычек с начальством на почве противоречий в оценках ее героев и обстоятельств их действий. Обычное дело. Но как-то раз она пришла ужасно расстроенной. Оказалось, что ее (и мой) старый друг Плешаков «оказался предателем», в принципиальном споре поддержал не ее, а главного редактора Альберта Лиханова, который просто трусит и выслуживается перед ЦК комсомола.

Я не могу вспомнить существо конфликта. Думаю, потому, что все перебила венчавшая рассказ о нем фраза, очень важная для меня:

- Как же я буду завтра смотреть в глаза этим людям? Как я смогу разговаривать с этим Лешкой?!

Вот оно! – подумал я. Вот момент, который нельзя упустить. И очень спокойно сказал моей ненаглядной, что завтра ни на кого смотреть, кроме меня, не будет, потому что на работу больше никогда не пойдет.

Это было именно то стечение обстоятельств, при котором можно принимать самые крутые решения. А то, что решение было правильным, я понял из ее не слишком мудрого вопроса, которым она ответила на мое заявление:

- Но ведь для этого придется придти и подать заявление?

- Зачем? Человека, который не ходит на работу, и так уволят.

И Галя вдруг так быстро успокоилась, что можно было подумать: всего больше в жизни ее беспокоило именно то, как она завтра придет на обидевшую ее работу.

…До публикации в журнале «Юность» повести «Вам и не снилось» было девять лет.



VI

С самого начала рождения этих заметок, с лета 2012 года, мою авторскую душу сверлит некое противоречие. Моя личная заинтересованность этой затеи заключается в том, чтобы «распаковать» кубышку собственной памяти и сохранившихся материальных свидетельств и продлить в моем сознании и душе жизнь самого моего любимого человека. Чтобы не как на фотокарточке, застывшая, а въявь, как живая.

Но ведь я, как всякий неисправимый журналист, пишу еще и – «все на продажу» - для внешнего прочтения. Без этого обстоятельства работа профессионала моего ремесла просто не существует.  Вот на этом пункте у меня и случается момент некоторого ступора. Кого увлекут мои «шкурные интересы»? Никого. Этот мемуар может быть любопытен только как какое-то свидетельство об известном писателе. Что я о нем могу сообщить? Именно как о писателе?

С какого края взяться за эту материю?

Моя коллега Ольга Гилева, главный редактор федеральной газеты «Российский лидер», с которой нас свело неравнодушие к Галине Николаевне, сказала, что подобные проблемы решаются только так: надо найти деталь, которая царапнет автора за живое.

И нашлась такая деталь. Мое письмо нашему Сашке, написанное в июле 2010 года.

Тут надо сказать, что он оказался талантливым литератором. Из-под его пера вышли не только парадоксальные, часто остроумные очерки, эссе, статьи на научные и околонаучные, социальные темы, но и интересные рассказы, неординарные детективы. Таллинский высоколобый русскоязычный журнал «Вышгород» (неисповедимы пути Господни!) напечатал два его остросюжетных сочинения, обозначив их как «триллеры». Редактор крупнейшего в Москве издательства написала: «Я прочла романы Александра Режабека, которые вы мне принесли, - понравились «DEJA VU» и «Библиотека». Детективы-триллеры я бы предложила к изданию в одной из серий или отдельной серией. …Они очень меня тронули, я бы хотела их вывести на рынок и донести до читателя. Такой качественной беллетристики сейчас немного, на нее будет спрос».

Из такой дружелюбной симпатии ничего не вышло: наш Саша ответил на это приглашение согласием к сотрудничеству лишь через полтора месяца, и оказалось, что данный производственно-издательский поезд уже ушел. Кстати, это типовая реакция многих одаренных людей, мы с Галей таких не раз и не два встречали на своем жизненном пути. Вроде бы человеку хочется быть писателем. Но как только перед ним открывается реальная дорожка к профессионализации, тут и начинется… Одному нужно срочно ехать за рубеж – там, оказывается, могут открыться горизонты пошире, у другого как раз решающая стадия многоступенчатого квартирного обмена, у третьего внук родился, надо стирать пеленки (еще в допамперсную эпоху)… Я искренне уважаю этих моих знакомых, воплощающих идею свободного бескорыстного творчества. Как правило, они не слишком сетуют на среду, которая «заела», поскольку втайне знают: обречь себя вечно сидеть на заднице в четырех стенах по восемь часов в день и испытывать при этом удовольствие – не их стезя.

…Я без труда нашел текст своего письма к Сашке, о котором только что упомянул, однако не мог вспомнить, по какому конкретно поводу оно написано. И тут – хвала интернету и mail.ru – меня выручил инструмент «Поиск по почте», выдав мне нашу переписку почти трехлетней давности.



Батюшка! Я тут накропал новый рассказик. У него есть ноги, но он не автобиографический. Будет минутка, почитай.



…Насчет «Стервятников». Мое читательское мнение: слишком долго. Затянуто. Как с этим быть - это уж ваше, писательское дело. Опять же на мой взгляд, прямо, линейно идет изложение. <…> Такое ощущение, что автор не хочет «заигрывать» с читателем. Но мне кажется, что это нужно бы делать. Но, повторю, это - ваше, авторское.



Ценю твое мнение, хотя не совсем понял, советуешь ли ты рассказ сократить, позаигрывать с читателем или и то, и другое вместе.

Не иронизирую. Но все-таки задам вопрос: ты и с мамой в оценках был так же прямолинеен и несколько безапелляционен? Спрашиваю не из ехидства, а из желания понять, стоит ли мне вообще ломать копья.



Саша, я, наконец, отделался от очередной работы - сдал в издательство предисловие к галиному сборнику «Приговоренные к любви. Книга романов о женщинах». Главное - надо  было перечитать сами романы, среди которых я, к моему удивлению (почему удивлению - узнаешь немного позднее), один вообще не читал. А вопрос ты, сам того не зная, задал - для меня - существенный: как Галя относилась к моим оценкам своих сочинений?

Тут ведь можно было ответить очень коротко и абсолютно честно: профессия литератора публична (и ты это уже хорошо знаешь), и говорить автору свое мнение не прямолинейно и не безапелляционно можно только, если тебе на самом деле на него, автора, глубоко наплевать (ну, или сознательно хочешь подвести его под монастырь). Вот и все. Можно чуть расширить мысль. На самом деле, не так уж мало есть людей с хорошими литературными задатками (ну, конечно, и не так уж много). И они много чего симпатичного сочиняют. Но почему-то из большинства из них не получаются  настоящие писатели – хотя бы пусть не высокого уровня, но все же писатели. Между теми и другими проходит «маленькая» грань: одни способны из своей «глины» сделать вещицу  словесного искусства (опять же оно может быть самого разного качества), другие – нет, или вообще не разумеют, что это такое: сложился рассказ от начала до конца – вот и славно. Это, так сказать, в самом общем виде. Мои придирки к текстам – из благого желания побудить сделать именно такие «вещицы» (естественно, в силу моего разумения; я могу быть и неправ).

Галина Николаевна относилась к моим замечаниям… даже, не знаю, как сказать… В общем, ни одного не оставляла без внимания. Если ей казалось спорным мое суждение, то она быстренько переделывала какое-то место: как говорится, ни вашим, ни нашим. Но наши с ней отношения в этой теме – особая статья. В этом для меня и заковыка твоего вопроса, который ты мне задал.

<…> Как сказали бы верующие люди, провидение провело ее по писательскому пути. Но каким-то образом оно немного подмешало в свое варево и меня. <…> Я увидел в ней писателя, когда она не написала еще ни строки художественного текста. <…> В 1967 году, когда она была редактором газеты, я ее уговорил взять отпуск и сесть за стол. Она тогда написала роман «Кто из вас генерал, девочки?» и рассказ «Кузя-Кирюша» (который впоследствии затерялся).

А в 1970-м я однажды ей сказал: «Все, с завтрашнего дня в свою паршивую редакцию ты больше не ходишь. Занимайся порядочным делом».

Нетрудно понять, что в результате все ее творческие неудачи, радости и прочие перипетии стали и моими. Именно это, а не что-нибудь другое было нашим сокровенным интимом. Об этом можно было бы рассказывать много. Но в данном случае речь о том, как она (с какого-то времени – безусловно мастер) относилась к моим «прямолинейным и безапелляционным» суждениям.

У нас ведь с тобой нет той системы отношений, какие были с твоей мамой. Так что и сравнения тут будут некорректны. Не раз Галя на меня обижалась и даже сердилась, когда я говорил: все у тебя прекрасно получилось. «Ага, - говорила она, - ты так говоришь, потому что меня жалеешь. В издательстве мне тоже ничего не скажут. И в результате я опозорюсь». Нелегко мне было отбиваться от таких обвинений в моем «равнодушии» к ее делам.

Вот и все.



Да, Галина действительно никогда не оставляла мои мнения незамеченными. Но все это выглядело, пожалуй, менее жестко, чем представлено в моем письме Сашке. Можно сказать так: в порядке предложения («это уж ваше, писательское дело»), но в то же время четко я высказывал свои замечания, сомнения, а Галя исключительно легко их принимала. «Пометь там карандашиком, я потом поправлю», - говорила она, разгадывая очередной кроссворд или замерев над тайнами, изобретенными самой любимой ее детективщицей Элизабет Джордж. Не было ни разу такого, чтобы она как автор обижалась. Я не был оценщиком, а просто первым читателем, который, по моему разумению, очень нужен всякому пишущему.

Пожалуй, за всю жизнь было только два случая, когда мое вмешательство всерьез меняло сочинение. Первый – с самым первым ее произведением, «отпускным» романом (написанным в отпуске) «Кто из вас генерал, девочки?».

Она мне показала текст, когда было написано, пожалуй, более половины его. Рассказ о жизни четырех школьных подруг, которым уже за 35, разбегался во все стороны, как ртуть из разбившегося градусника. Я поначалу растерялся, не знал, что сказать. А потом меня осенило.

- Ты античку сдавала?

- А как ты думаешь.

- Тогда должна помнить принципы древнегреческой трагедии: единство места, времени и действия. Глянь в Еврипида: какие разные страсти-мордасти, но автор не бегает за «фигурантами» и свидетелями древних непотребств по всей Греции, а «вызывает» их для дачи показаний к себе, то есть к Хору, который излагает суть событий.

И все. Ртуть собралась, ее можно было заключить в любой сосуд – хотя бы и романа. Галина не только ограничила место «разбирательства» двором дома одной из подруг, но и по примеру Еврипида уложилась с двадцатилетней историей четырех женщин в один световой день. Правда, для этого ей пришлось придать одной из героинь еще и роль Хора, то есть рассказчика.

Я считал, первый блин не получился комом и подтвердил правильность моей кардинальной идеи на счет будущего моей подруги.

С того времени по крайней мере лет на десять в нашу повседневную жизнь вошел новый компонент: отсылка в больших конвертах рукописей в адреса московских издательств и журналов и получение их обратно. Как пинг-понг. Влезает – и вылезает.

Не могу отказать себе в удовольствии привести воспоминание Сергея Довлатова.

«Декабрьским утром 67-го года я отослал целую пачку рассказов в журнал «Новый мир». Откровенно говоря, я не питал иллюзий. Запечатал, отослал и все.

«Новый мир» тогда был очень популярен. В нем сотрудничали лучшие московские прозаики. В нем печатался Солженицын.

Я думал, что ответа вообще не последует. Меня просто не заметят.

И вот я получаю большой маркированный конверт. В нем - мои слегка помятые рассказы. К ним прилагается рецензия знаменитой Инны Соловьевой. И далее - короткое заключение отдела прозы».

Дело в том, что спустя несколько лет все это слово в слово могла повторить и моя Галина. Знаменитая Инна Соловьева отрецензировала тогда рассказы «Кузя-Кирюша», «Случай с Кузьменко», повесть «Справа оставался городок» и… «Кто из вас генерал, девочки?» Рискну привести значительную часть этой рецензии, относящуюся к последнему сочинению. Хотя бы из интереса к нравственной обстановке, бытовавшей в том «Новом мире», и чувства огромного уважения к критическому таланту и высокому профессионализму И.Соловьевой, которые не скупились растрачивать свою ментальную энергию на авторов, которым отказывали в публикации.



Если рецензенту позволены догадки, хочется сказать, что рукописи Галины Щербаковой /даты на них не проставлены/ написаны в такой последовательности: первой по времени создания была, вероятно, повесть «Кто из вас генерал, девочки?» «Кузя-Кирюша» - так кажется - задумывалась примерно в то же время, немного спустя, но нынешний вариант сделан уже в непосредственной близости к двум вещам из цикла «Рассказы короткой улицы», которые кажутся самыми свежими из написанного автором. «Самыми свежими» не только в том смысле, что самыми недавними, только что вышедшими из-под пера, но и в смысле комплиментарном... Так ведь бывает, - далеко не всегда свежесть дается автору изначально, к свежести прихо­дится пробиваться.

«Кто из вас генерал, девочки?» - казалось бы, именно тут автор более всего говорит от собственного имени, ближе всего подходит к материалу собственной биографии, касается собствен­ных «болевых точек» и делится собственными сомнениями по поводу событий и тенденций, которые были фактами собственной жизни. Не это ли гарантия верной и свежей ноты?..

Но при всем том, что и в этой повести есть немало достоверно­го (в подробностях быта, как и в подробностях психологии), построение ее (перемежающие картину нынешней встречи бывших одноклассниц фрагменты воспоминаний, новеллы-«ключи», объясняющие происхождение характеров, каковы они сегодня, и пр.) страдает литературностью, искусственностью. Автор слишком часто движется к обобщениям - напрямик, срезая углы, увлекаясь бьющей в глаза парадоксальносью ситуаций. Так, с резкостью и нарочитостью обыгрывается то, что ханжа и стукачка, отравляющая все вокруг себя ядом подозри­тельности классная руководительница, главный страж политической благонадежности в школе, оказывается женою невинно репрессированного человека, а ее дочь Долорес - вопреки ханжеству матери - вырастает заведомой шлюхой.

Слишком резко оттеняется героизм и самоотреченное жизнелю­бие одной из школьной кампании, Нелки, - оказывается, что она, секретарь райкома, человек, с засученными рукавами берущийся исправлять всё, что в жизни представляется ей неладным и несправедливым, - она неизлечимо больна (резуль­тат облучения) и знает об этом. Всё в повести выглядит слишком «дожатым», слишком «доведенным до конца», и это особен­но заметно, когда «дожатым», «доведенным до конца» оказывается принцип лирической недоговоренности.

Не так ли «жмет» Галина Щербакова, не так ли она с избытком настойчивости объясняет «необъяснимость» разрыва ее героини с мужем. Кстати, именно эта новелла внутри повести кажется нам наименее убедительной и, что ли, очень уж предвзятой по отношению к оставленному мужу. Мы верим, что бывает в жизни - как часто еще бывает! - такое вот раздражение при виде всего, что бы ни делал человек, перестающий быть любимым. Это уже от­носится к психофизиологии страсти, - как при влюбленности неизъяснимо прелестно любое проявление человека, так при изживании, при умирании чувства влюбленности то же проявле­ние кажется отталкивающим. Но автор всё время намекает, что Олег в самом деле омерзителен в своей пунктуальности, в том, как он записывает дела на следующий день и вычеркивает сделанное, и т. п. Одновременно есть оттенок некоего хвастовства героиней, - воспевается (молча!) мужество ее разрыва, чуть ли не идейного... Честно говоря, ничего от идейного несогласия мы не обнаруживаем в охлаждении женщины к мужу, - и автор был бы прозорливее, если бы угадал: это же так часто случается в интеллигентной нашей среде - люди бессознательно боятся называть вещи своими именами, органику физического охлаждения не признают за таковую и ищут нравственной или идейной вины за своими близкими, которые перестают быть нужны…



Вот что здесь для меня очень интересно: наименее убедительной рецензенту показалась «новелла», как мы уже знаем, списанная автором с себя самой.

Мы с Галей иногда говорили (в связи с ее работой) на тему: в художественном творчестве опасно воспроизводить реальность как она есть. Нет ей читательского доверия! Сколько раз, смеясь, она мне говорила что-нибудь такое: «Надо же, на площади в толпе встретила Моисея из Свердловска. Ну, прямо для концовки рассказа, который пишу. Но нельзя, нельзя, ты же знаешь…»

Я знал. Галину нередко упрекали, особенно во внутрииздательских рецензиях, в искусственных сюжетных совпадениях, как бы авторских поддавках. А между прочим, в жизни гораздо чаще, чем бывает у среднестатистических граждан, ее преследовали случаи, к которым подходила формула: напиши – скажут, придумано. Она и не писала, предпочитая, как я уже говорил, действительность, отфильтрованную или, наоборот, обогащенную в туманном сосуде фантазии.

Подводя итог своего разбора галиных сочинений, Инна Соловьева писала: «Эти вещи «доброкачественные» - сердечные, написанные с хорошим вкусом, занимательные и неглупые». Но… время «Нового мира» для Щербаковой еще не пришло. Как не пришло оно и после восьмистраничной(!) рецензии Юрия Домбровского, «одного из самых сильных прозаиков ХХ века, что по нашим, что по западным меркам» (Дмитрий Быков), на ее роман «Провинциалы». Этот, кроме прочего, еще и удивительнейший человек сказал: «Г.Щербакова написала хорошую принципиальную книгу, которая интересна, выразительна и очень актуальна». У него как раз тогда выходила в Париже, в «ИМКА-Пресс», его главная книга «Факультет ненужных вещей».

А я едва ли не каждый день повторял Гале: «Их дело печатать тебя или не печатать. А твое – писать и писать. Когда придет твоя пора, все, что написано, увидит свет».

А ведь так и стало!

Алёна Бондарева в «Вопросах литературы» писала:

«В 2000—2010-е годы издательство «Эксмо» сделало ее одним из самых тиражируемых авторов и в последнее деся­тилетие жизни писательницы переиздавало как ранее опуб­ликованные тексты, так и мало кому известные романы, дос­тавая новые книги фактически из рукава, что у читателей вдумчивых, но не всегда следивших за творчеством Щерба­ковой создало впечатление работы быстрой и на публику. Лишь немногие знали — рукописи готовились не за два-три месяца до выхода, а извлекались на свет из потрепанного со­ветского чемодана, в который несколько лет подряд укладывались плотными стопками вместе с отказными письмами и внутренними рецензиями из журналов и издательств».
Действительно, был потрепанный со­ветский чемодан и были мало кому известные романы, вот только рукописи в чемодане не хранились. Я читал верстку журнала и кое-что в ней поправил, а к этой неточности не стал придираться. Я не знаю ее происхождение. А вдруг Галина в своем интервью Алёне для журнала «Читаем вместе» так сказала? В художественном тексте она была всегда строга в деталях, а вот в устной речи могла «заливаться соловьем», «по-хохляцки» украшая ее красочными тропами, эпитетами и прочими стилистическими фигурами. Мне, например, это нравилось. А наши дети над писательницей подтрунивали: ну, ты, мама, сказанула!

А, может, образ с чемоданом возник и в воображении самой Алёны. Она ведь не только критик, а еще и прозаик. Главное же, этот образ никому и ничему не мешает, хорошо служа истине: у писателя было много давно созданных сочинений.

Что было, то было.

Многие повести, рассказы, романы Галины переиздавались по два, три, четыре раза… А вот «Кто из вас генерал, девочки?» автор не давал перепечатывать более четверти века. Может быть, близко к сердцу воспринял написанное И.Соловьевой? Или просто было недосуг сосредоточить внимание на первом своем прозаическом опыте? Ведь и вправду воплотился девиз – писать и писать, и так почти до последнего дня. И были ли силы и желание возвращаться к минувшему?

И все же «Эксмо» переупрямило автора и в 2009 году выпустило книгу, где центральное место заняла повесть про «генерала», и без нее, без этой повести, только с вошедшим в издание написанным позднее книги, цельной по мысли и по нравственному посылу, не получилось бы.

Продолжение следует.


12 октября 2013 г.

Комментариев нет :

Отправить комментарий