воскресенье, 20 апреля 2014 г.

Вспомнить, чтобы забыть...


Людям, о которых я писала, мое вранье безумно нравилось

Галина Щербакова - прозаик давно известный и любимый уже не одним поколением читателей. Она не любит давать интервью и ведет довольно замкнутый образ жизни. Предпочитает смотреть телевизор в тесной компании с мужем-журналистом и красавцем-котом по кличке Мурзик и очень переживает, когда взгляды всех троих на телеискусство не совпадают.


- Галина Николаевна, в вашем доме так много книг… Писательница выросла в вас из читательницы?

- Истинно так. Моя ненормальная любовь к книгам началась с детства. Я всегда была сумасшедшей читательницей, могла пропустить обед, ужин, сон и все на свете, лишь бы только читать. В моей семье всегда были книги. Дедушка, бухгалтер, специально ходил на рынок спасать книги, которые продавались на самокрутки. Он приносил их домой, и я с упоением читала эти тома с оторванными страницами.

Мое детство прошло в маленьком шахтерском городе. У знакомых, что жили через две улицы от нас, была огромная библиотека, и хотя они неохотно пускали в свой дом посторонних, меня почему-то приняли и допустили до этого царства книг. Я в свои 8-12 лет читала оглашенно, заглатывая все подряд. После Сталинградской битвы немцы отступали через наши края. В городе шла перестрелка, ходить по улицам было небезопасно. Но я собрала все прочитанные книги и сказала, что мне нужно их отнести и взять другие, так как сегодня вечером мне уже нечего читать. Ни мама, ни бабушка не смогли меня остановить. Сейчас-то понимаю, какая это была дурь, ведь запросто могли подстрелить.

Когда в нашем городке открыли библиотеку, первым ее читателем, конечно, была я. Увидев худую черномазую девчонку, молоденькая девушка-библиотекарь стала предлагать мне сказки, а я в то время прочла уже всего Ромена Роллана. И тогда из какой-то старенькой тумбочки она достала и отдала мне пьесы – репертуарные сборники театров: Бернарда Шоу, Шекспира, пьесы советских писателей. Это был настоящий клад, с тех пор я безумно люблю драматургию. Учась в школе, я и подумать не могла, что когда-нибудь стану писать. Мне тогда всего больше хотелось открыть новый каучук, нам рассказывали на уроках химии, как необходим он нашей стране. Затем, поняв, что никакой каучук на самом деле мне не интересен, я поступила на филологический.

 Но самые первые шаги к писательству я сделала в детстве, когда организовала своего рода «литературный кружок», собирая вокруг себя  мальчишек и девчонок с нашей улицы. Я пересказывала им все прочитанные книги, при этом довольно смело трактуя литературные сюжеты. Один роман у меня плавно перетекал в другой, иногда казалось, что в книге написано не совсем правильно, и тогда я «исправляла» фабулы, добавляла что-то от себя. Где-то глубоко внутри сидело желание при помощи слов создавать какой-то другой, новый мир, как сказали бы теперь - другую реальность.

- Потребность писать появилась у вас рано?

- Вовсе нет. После окончания института мой путь естественным образом привел меня в школу, где я проработала четыре года, преподавая литературу. С некоторыми своими учениками, иные из которых теперь уже пенсионеры, поддерживаю отношения до сих пор. Я их всех «отравила» любовью к книгам.

Но сама по себе школа была мне отвратительна воспитательной работой, собраниями... Мне было 22 года, естественно, хотелось одеваться и выглядеть соответственно своему возрасту, например, носить модные тогда укороченные платья. Но мне говорили, что так нельзя. И тогда я решила перейти в журналистику, стала корреспондентом молодежной газеты. Вот тут мне уже все нравилось, это был совсем иной мир. Постепенно, как и раньше в своих рассказах детям-сверстникам, я начинала добавлять в журналистские заметки то, чего никогда не было на самом деле. И вдруг поняла, что самое интересное, что есть в журналистике, - это привирать. Я всегда чего-нибудь привирала и очень боялась, что когда-нибудь меня «схватят за хвост». Однако людям, о которых я писала, мое вранье безумно нравилось. Я приподнимала их над обыденным, создавая иной мир, в котором все у них было красиво. Это уже начиналась литература.

Однажды я все же попалась. Когда стало известно, что я добавляю  в свои публикации сведения, мягко говоря, не соответствующие действительности, мне чуть было не указали на дверь. С тех пор я поняла, что журналистика – не литература, и что мух от котлет надо отделять. Стала писать заметки будто бы из журналистского блокнота – своего рода маленькие рассказики.

В то время мы уже перебрались в Москву. Хлебнув журналистики московской, окунувшись в атмосферу не всегда доброжелательную, я поняла, что она не для меня. И однажды мой муж мне сказал: хватит дурью маяться, надо всерьез садиться и писать. Мне было 38 лет. Люди к такому возрасту уже создавали себе имя в литературе. А я только принималась за этот труд. У нас тогда уже было двое детей. И я вызывала страшный гнев дочери, которая говорила: «Мама, почему все ходят на работу, а ты сидишь дома и ничего не делаешь?». Это был долгий период. Первое мое сочинение было опубликовано только через 7 лет. После того, как вышла повесть «Вам и не снилось» на меня обрушился шквал телефонных звонков, люди приезжали ко мне домой, караулили возле подъезда, я получала мешки писем со всего Советского Союза, посещала огромное количество литературных конференций. Тогда я не понимала, что это была слава.

- Ваши книги нельзя назвать легким «чтивом», их невозможно читать не вдумываясь в текст. Чтение-развлечение или чтение-размышление - что вам ближе, и каким бы вам хотелось видеть читательское восприятие ваших произведений?

- Странно, я-то как раз всегда думала, что являюсь легким беллетристом и пишу книжки, которые глотаются в момент. Так это раньше и было. Просто после меня пришло много писателей, пишущих «на раз», не особенно задумываясь над фабулой и смыслом своих сочинений. И, видимо, на этом фоне я вдруг оказалась «серьезным» писателем. С одной стороны, это, конечно, приятно. В то же время у меня нет неуважения к легкой литературе, которую читают в трамвае и троллейбусе. Я за то, чтобы было все. Я только против того, чтобы одни презирали других. Но я не люблю халтуру, в которой нет ни грамма мысли. Я ее просто не понимаю. Хотя, казалось бы, ну что там не понять… Но многим ведь нравится. Значит, у писателей, создающих такую «литературу», есть общее дыхание с народом. У меня оно тоже есть, только моего народа намного меньше.

Плохая литература создает вокруг себя плохой ареал, и люди вокруг становятся хуже. Мы такие же, как книги, которые нас окружают. Это взаимопроникающие вещи.

- Проблема отцов и детей – столь близкая вам как писателю: отторжение поколений, безусловная любовь и в то же время катастрофическое непонимание и неприятие жизненных позиций друг друга – это проблема времени, в котором живут ваши герои, когда все старое, привычное разрушено, а новое еще не обретено, либо что-то другое?

- Нет, это всегда было, есть и будет. Всякое поколение выходит из предыдущего: наши дети слеплены из нашего теста, но попадают уже в другое время и начинают жить по его законам. И как бы нас ни раздражало это, мы никуда от этого не уйдем, не привяжем к себе пуповиной, не заставим поступать так, как хотелось бы нам. Старшее поколение со своими «принципами» всегда будет оставаться в прошлом, вызывая раздражение и  непонимание молодого. Об этом писали и Тургенев, и Чехов, и Толстой. Об этом будут писать до тех пор, пока будет существовать литература. Проблема отцов и детей неразрешима по своей сути, мы все разные и каждый следующий человек отличается от предыдущего.

- В повести «Вам и не снилось», которая принесла вам всенародную любовь и славу, взрослые пытались разлучить двух влюбленных друг в друга подростков, руководствуясь своими, только им понятными принципами. Где вообще находится та грань в отношениях между родителями и детьми, перешагнув которую, одни могут покалечить судьбы других?

- Если сравнивать время, в которое была написана эта повесть (середина 70-х), и сегодняшние дни, то это абсолютно несопоставимые времена. Отцы и дети – это, может быть, самое воспаленное, что есть сейчас в нашем обществе. Ну, какую девочку или какого мальчика сегодня могут остановить мама с папой? Молодые стремятся жить по-своему, а если их позиция не совпадает с мнением родителей, то они просто уходят из семьи, разрывают с ней всякие отношения. Степень даже не непонимания, а отсутствия жалости друг к другу перешла все границы. Никто ни с кем не считается. Родители не считаются с детьми, когда те, еще будучи маленькими, подают им знаки-ключики, говоря - «я не буду жить так, как ты». Но молодые родители часто не обращают внимания на эти «подсказки», а когда дети вырастают, с ужасом осознают, что те, оказывается, сделаны вовсе не по их образу и подобию. Смириться с этим бывает очень трудно, иногда просто невозможно. А между тем, жить надо в ожидании того, что все может произойти. Грань, о которой вы спрашиваете, определить невозможно, потому что людские отношения очень хрупки. Разбить, разрушить, уничтожить можно и взглядом, и словом, и поступком. Живя в обществе, мы каждый день балансируем над краем, за которым - разрушение, бездна. Важно осознать, почувствовать, где находится этот край, и вовремя отступить от него.

- Каким образом к вам попадают новые книги: вы их покупаете или берете в библиотеке?

- Раньше я «доставала» книги: ночами стояла в очереди, чтобы подписаться на Бальзака, Флобера, а потом, когда дефицита не стало, уже старалась просто покупать. Я обожаю сегодняшнее время за обилие книг. Для меня нет ничего более счастливого, чем посещать книжные магазины сейчас, когда можно купить любую книжку. Другой вопрос - их цена, не всегда книгу, которую хочется иметь в доме, можешь купить.

Был еще такой период, когда книги можно было менять. В начале 90-х, когда только поднимался книжный бизнес, свои книги можно было принести в магазин, их там оценивали и ставили крестики, обозначавшие их «стоимость». Взамен предлагались другие, с таким же количеством крестиков.

Я всегда отдавала и продолжаю отдавать в библиотеки книги. Я охотно их отдаю, но сама библиотек не посещаю. Сейчас библиотека не является местом моего обожания и пристанища, как это было в детские годы. Все мои любимые книги всегда рядом со мной.

- Какие книги, на ваш взгляд, должны быть в фонде, скажем, районной библиотеки?

- Безусловно, там должна быть классика; детская литература: и наша, и зарубежная, классическая и современная, та, что появилась в последние годы - Толкиен, «Гарри Поттер», должны быть фантастика и фэнтези. Обязательно набор современной литературы. Если бы я составляла библиотечный фонд, то непременно взяла бы шестидесятников, затем книги тех писателей, которые появились позже, книжки перелома: Пелевина, Сорокина и других модных писателей, и обязательно полочку стихов, как классических, так и современных. Я бы собрала библиотеку так, чтобы она не была забита глупостями, и каждый человек нашел бы там книги по своему вкусу. Почему бы не поставить на полку «Петербургские трущобы» Крестовского, чтобы человек, посмотревший сериал «Петербургские тайны», прочитал эту книгу и ахнул: а ведь она совсем другая! Интересно сделать в библиотеке уголок старых журналов, в них можно найти столько неожиданного: там есть и художественная литература, и публицистика, и воспоминания, переписка и критика...

Екатерина СЛЮСАРЬ
Галина Щербакова

повесть

 Он смотрел на нее со второй полки поезда “Москва – Берлин”. Как же неловко, неудобно она сидит, даже как-то криво, прижавшись лбом к стеклу вагона. Но как спокойны ее волосы, ровно стекающие от макушки. И как трогательна сама макушка, светлая и беззащитная. Он видит в потоке ее светло-каштановых волос тоненькие седые нитки. Когда (пять или уже шесть лет тому) он держал ее за голову в грязной, не приспособленной для боли “скорой помощи”, их не было. Его глаз ухватил тогда сразу все: неработающую, сломанную будто нарочно аппаратуру в машине, к которой он прижимался спиной, какие-то грязные мешки на полу, гнутые носилки с драным брезентом, а в его руках голова девчонки с такими слабенькими волосами и сгустком крови от удара, как он уже понимал, не смертельного.

Сейчас она поднимет голову и увидит его глаза.

- Как чисто, - говорит она, кивая на пробегающий пейзаж.

- Мы уже в Германии, - отвечает он. – Контраст всегда бросается в глаза. Ты давно смотришь?

- Как стало светать… У меня не получается спать в поезде. А была маленькая – укачивалась мгновенно. Мама еще шутила: “Вот бы нам самое дальнее следование, пока ты подрастешь и научишься спать”. А подросла - все время поезд слушаю и подглядываю. Сегодня же подумала: ночью за окном бежит не расстояние. Бежит время. Оно черное и какое-то ватное. Быстрая вата – это смешно или противно?

- Теперь я понимаю, - улыбается он, - почему не люблю черных окон поезда. Не люблю вату.

- Доктор не может не любить вату. Ему без нее никак, - смеется она.

- О! – отвечает он. - Еще как!

Он спрыгивает вниз уже с зубной щеткой, мылом и полотенцем через плечо.

- А я уже давно умылась, - говорит она.  - Все спали. Тихо. Никакой очереди. Умылась, как говорила бабушка, по-честному. До скрипа.

Ему же пришлось занять очередь. Но стоять не стал, вернулся, обхватил руками “чистую до скрипа” и стал шептать ей в волосы разные никакие слова, потому что народ за миллионы лет так и не придумал настоящих, чтобы сказать ей, что она для него – все, что у нее самая лучшая макушка в мире, что у счастья есть только одно имя – Оля, что он дурак, что тогда уехал, но какой же умный, что вернулся. И теперь он не отпустит ее одну ни в какую сторону, а через вату будущего времени они будут пробираться вдвоем. Ну не дурь ли? Хоть бы стихов по молодости навыучил, заслонил бы ими свое скудословие.

Она смотрит на него. В глазах ее слезы. “Ну какой же ты идиот! Разве этого ты хотел? Она не должна больше плакать в этой жизни никогда. А ты тупица, ты болван!”

- Я люблю тебя, Миш. Очень! Как бы я без тебя жила?

И они сидят обнявшись, забыв про очередь.

2

А надо сказать не так. “Я бы без тебя вообще не жила”.

Но она это и знает, и не знает. Она еще многого не знает о себе. Иногда ей кажется: все сошлось. Осколки памяти вошли пазл в пазл. Но стоит часам тикнуть, поезду дрогнуть на стыке – и все сыплется, сыплется. Главное, что она так и не знает степень собственной вины в собственной беде. Не зная этого, как можно определить все последующее, если в сердцевине – ты сама?

3

“Чудная, - говорили о ней во дворе. До нее в однокомнатке на первом этаже жила семья инвалидов. Жену хозяин схоронил уже лет пять как. Жил один с огромным котом, которого боялись все: мыши, птицы, собаки, дети и даже взрослые. Кот был тигром местного значения, вырывал из сумок еду, дежурил у мусорного бака и мстил тем, кто выбрасывал только пустые банки и стекляшки. Он так раскрывал клыкастую пасть, что люди по-быстрому уносили ноги – мало ли? А вдруг бешеный? И хоть уже все знали, что нет, здоровый, все равно, подходя к мусорке, еще издали кричали: “Кыш, сволочь, кыш!” Но сволочь всех их имела в виду.

Инвалид умер, где его похоронили и кто, тайна сия велика есть, хотя на смерть прилетел, как волшебник в голубом вертолете, наследник квартиры, некий племянник. Сроду его тут не видели. Первое, что народ потребовал от него, - забрать и усыпить кота-“сволочь”. Наследник сказал, что его уже поздно учить, что ему делать, а через какое-то время в квартире появились вполне приличные люди с рабочими, то, сё, обои, окна, двери, а потом поселилась девушка, к которой стал возвращаться с помойки кот, а куда же ему еще возвращаться? Народ с интересом ждал больших кошачьих безобразий, но случилось все иначе. Кот стал смирным и ласковым, полюбил сидеть на окне, а выскакивал в форточку, только если уж очень наглели птицы и собаки. Девушка заинтересовала. Народ наш вообще любопытен. “Наследование квартиры” было первым в их доме, а потому и удивительным. Жила пятиэтажка-хрущевка по старым правилам, те, кто принял эту новую сволочную жизнь, давно уже съехали, а те, что остались, жили как и раньшие “совки”, ибо такими и были. И тут на тебе: безногий полунищий инвалид, оказывается, имел наследника. Сроду не появлялся, а тут нашелся. Но, правда, и исчез скоро, оставив после себя следы ремонта, пусть не такого, что в телевизоре показывают, но все-таки какого-то другого качества, и еще эту молчаливую худенькую барышню, на которую старый бандитский кот не осклабивался, и даже как бы поменял свою тигриную ориентацию. Людей это раздражало, люди не любили это время перемен и наследств, оно было им противно по какой-то своей глубинной чуждости и ненашести. Мы вот – какие есть, а другие те – каких нам не надо. И люди затаились в подозрительности и ожидании очередных неприятностей этого нового времени, ибо хорошего они пока еще не видели. А кот – сволочь. Мог бы и не курвиться за пайку. Все-таки они ж его ни разу не убили, хотя так хотелось.

Девушка жила тихо и каждое воскресенье куда-то ездила. Она выходила из дома задолго до восьми часов. Ну, будь у нее в руке замотанная по острию мотыга или там ведро с пакетом земельной подкормки, было бы ясно – дачница. Будь у нее плетеный кузовок для грибов или ягод - сказали бы: охотница-грибница. Но не было у нее кузовка, не было и мотыги. Были сумочка и пакет – черный с золотым кругом, и вид торопящейся учительницы или врачихи. Конечно, народу на свете тьма, и угадывать, кто, куда и зачем прется с утра пораньше, дело препустейшее, но если это – из воскресенья в воскресенье, то понять раздражение дома неизвестностью можно.

Скажи им, что дорога барышни лежала на кладбище, они бы просто плюнули ей вслед. Кто ж туда ездит каждую неделю? Будто нет специально отмеченных кладбищенских дней, на май там или в конце осени, чтоб проверить,  не налетели ли какие-нибудь сатанисты или хунвейбины на памятничек из мраморной крошки. Люди блюли свои правила, а потому девушку подозревали в каких-то особых особенностях. Ведь вся молодежь в воскресенье спит без задних ног, ибо явилась домой только поутру и в нетрезвости. А эта цыпи-дрыпи-лямпампони как не своя, как не из нашего теста. И трезвая, и кота приручила, и здрассте говорит всем. Это плохо, это, можно сказать, даже очень плохо. Подозрительно.

А главное – откуда она взялась?

Конечно, если б они знали… Русский человек не добр, но жалостлив. Он даже очень жалостлив, если перед ним расплескать чужое горе, но, конечно, так, чтобы на его ноги не попало. Тут уж он распетушился бы, тут бы излил жалость до тошноты. Но для этого надо, чтобы горе соответствовало степени русской жалости. Ну, трамвай отрезал ноги, а ногам всего семнадцать лет. Ой, жалко! Или там подожгли старушку за пенсию, а она вкуснее всех жарила семечки. Горя на нашей земле сколько хочешь. Выбирай по вкусу. И знай люди этого дома, кого и за что полюбил кот-сволочь, может, и дрогнуло бы у них сердце, и перестали бы они перемывать девчоночке кости по полной программе. Но они не знали, а потому не любили. Ни кто, ни что, ни  звать никак, а ты ее люби?! Наследница, ёж твою двадцать… За так хапнула квартирку. И кто она наследнику, который уже тем лучше ее, что определен. А эта? Полюбовница, что ли?

Откуда  им было знать, что шесть лет тому девушка Оля жила себе с мамой и папой, была стройненькая, хорошенькая, училась играть на скрипке, вежливо здоровалась со старшими, а к сверстникам птицей летела навстречу с такой лучезарной улыбкой, что люди другого дома, не этого, оглядывались и говорили себе или кому-нибудь еще: ну, откуда такая Дина Дурбин из американского фильма “Сестра его дворецкого” появилась тут у нас?

Это был двор ее девятого класса.

4

Это было время только что прочитанной ею книжки “Здравствуй, грусть” Франсуазы Саган. Мама дала со словами: «Девочки всех времен и народов переходят в твоем возрасте одну и ту же реку». Ей понравились слова о любви – скоропалительной, бурной, мимолетной. Они попали точнехонько в средостение, или, как там правильней назвать, яблочко мишени. Она тогда ходила с этим открытым, даже вернее распахнутым яблочком для скоропалительной и бурной любви.

Тогда же жил в их дворе некий Женька. Мать его, дама с претензиями, называла его нежно Журкой, но разве это достойное название для современного парня? Женьку-Журку перелопатили в Жорку, потом в Жорика, Жорана, и никто не мог упредить коварство гласных, которые запросто могут, сменившись, сменить и самого человека. Жорик стал заводилой местной братвы, специфической для времени закатившегося светлого коммунистического будущего. Парни во всю мощь включали музыку девяностых, пили пиво из банок и жевали до зубовного визга жвачку. Они уже были поразвитее родителей в области секса, потому что такое видели в журналах, куда там этим шнуркам в стакане. Вообще примечено, всякий слом системы вызывает массу превращений прежде всего в молодой человеческой природе. Ей на кривизне жизни особенно хочется стать гаже, противней, бабушкины сказки о хорошем как-то по-собачьи, задом отползают в темноту. И покосившаяся римская империя, скучно рассказанная учителем, и подожженный фашистами рейхстаг из какого-то фильма, и зарытая в известь царская фамилия - знание из телевизора - все истово рождало многих гадов. Такое у времени было чрево. И уже как-то папа сказал: «Детка! Зло часто возвращается неузнанным в расчете на короткую человеческую память. Знать – это значит помнить, а помнить – значит знать».

В душе она посмеивалась. «Это называется воспитанием, - говорила она себе. – Так будет всегда, даже когда я стану совсем большой, папа и мама будут вести меня на веревочке».

 Однажды Оля, еще маленькая, шла со скрипочкой, а навстречу ей шел Жора-пахан. Нет, не у него заблестели глаза, он имел уже всяких, со скрипками и с ракетками, на пуантах и без, с узенькими лодыжками и глубокими ямками пупочков. Оля же первый раз увидела большого, пахнущего мускусом самца и узнала в нем мальчика, который когда-то подымал на плечи ее, первоклассницу. Какой же он стал взрослый, сильный и красивый. Помните, что у нее было распахнуто яблочко мишени? Запомните, это важно… С этого все начинается.

С тех пор она старалась найти его глазом, высматривая в окно или делая петлю, чтобы пройти мимо беседки, откуда, по словам мамы, разило блудом, а ей – совсем нет. Она же не слышала, как ее обсуждает беседка.

- Надо бы эту целку потом раскупорить, - как-то между прочим сказал Жорик. – Напрашивается!

- Вони будет! – ответили братаны. – У нее папаша шьется в сферах.

- Так это ж самое то! – вскричал Жорик. – Тронуть власть за больное, за самое то...

Так исподволь рождался замысел преступления, а лучезарная девочка, как слепая Иоланта, бродила вокруг со скрипкой.

Тут надо сказать, что стоит гнуси поселиться в чьей-то башке, как в жизни она непременно случается. Что мы знаем о зависимости плохой жизни от плохих мыслей? И что первично? Разговор брателл в беседке вышел на простор и пошел себе гулять. И абсолютно зря таскали потом парней в милицию и били по почкам. Они были говно, это вне сомнений, но они уже забыли о девочке со скрипочкой. А у Жорика  тем более было алиби лучше некуда: он был в нужное время в милиции как свидетель кражи в магазине.  Он там работал, и мимо него пробежал воришка с неоплаченными кассетами. Жорик надувал щеки, описывая промчавшегося идиота, а Оля в этот момент завороженно следила глазом за совсем другим парнем такой силы притяжения, что ноги просто не шли. Это был не Жорик, по которому уже высохло ее юное сердце. Этот не шел мимо, сплевывая, как тот, а смотрел на нее всю сразу от подмышек до ступней. И сердце вздрогнуло: “Вот он!” Оказывается, и в школьной программе встречаются точные слова. Знать бы только, откуда они. «Сейчас вспомню, - думала она. - Сейчас вспомню. Вот! «И в мыслях молвила: вот он». И она улыбнулась ему доверчиво, как дитя.

Как раз накануне девчонки из класса окружили всем известную школьную давалку, одновременно умницу и отличницу, которая легко так – на раз, два – успевала и там, и тут, и везде. Смоля тоненькую сигаретку в школьном туалете, “Лёка с Вудстока” (так она себя называла, бряцая на гитаре собственные песни), так вот Лёка говорила им всем в глаза, малолеткам и старшеклассницам: “Все вы дуры! Дуры! Дуры! Трах есть главное в человеческой жизни. Он ему дается, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы. И чтоб не жег позор, что мы подленькие и скверные дети подземелья. Чтоб, умирая, мы могли сказать: лучшие годы отданы самому лучшему. Спешите делать трах!”

Сцепив коленки, девчонки слушали идущую на медаль Лёку, победительницу всяческих олимпиад. Она вносила сумятицу в едва проклюнувшиеся странные, непонятные чувствования одноклассниц. Они были стыдными и соблазнительными одновременно. От них хотелось бежать опрометью и одновременно бежать навстречу. Оля тоже стояла, онемев и замерев, а Лёка, как почувствовав именно ее восторг и страх, подошла к ней и легко так, как родную, рукой тронула за плечо.

- Девуля! Не дрожи! Человек так устроен. Ни атеистам-дарвинистам, ни истовым христианам, равно как и фарисеям, не изменить устройства нашего тела.

- Любовь, - ответила Оля, давясь словом, как коркой.

- Это по другому ведомству, киска! По уровню развития души. Читай книги, помогай бедным, люби. Одно другому горло не перегрызет. Дух и тело. Они ведь едины? Или поврозь? Чертовы букашки!

Это она уже им всем, Лёка с Вудстока, бросила на прощанье. И выпорхнула, оставив в запахе туалета тоненький дух сигареты и соблазнительности греха.

5

Он небрежно, как бы между делом, обхватил девчонку за плечи и властно повел в недостроенный карусельный круг. На круг этот уже давно плюнули устроители парка, он врос в землю, и только крепкие ребята умудрялись раскручивать его дурной силой, пуская тучи пыли.

- Покатаемся? – предложил парень.

- Тут грязно, - сказала Оля, отпихивая ногой пивную бутылку. – И все сломано.

- А тебе надо чисто? – почему-то зло ответил он. Но зла она не услышала. Она слышала мужчину, у которого были какие-то другие мысли, она их уже чуть-чуть понимала, и от них у нее колотилось сердце. Парень изо всей силы ногой двинул круг, тот скрипнул, но не завертелся, у него, видимо, случилось свое сопротивление материала, может, круг уже что-то чувствовал, у него был опыт и он хотел защитить эту дурочку, которая влюбленно шла навстречу гибели, и ни одной человеческой гадины не было вокруг, чтобы ее защитить. Парень же еще раз пнул круг. И тот поддался, сделал небольшой поворот. И пока он его делал, парень усадил девчонку на грязные доски.

- Ну, - сказал он. – Будем кататься?

Олю всю затрясло от неведомого ощущения, она даже дышать перестала, чтоб сдержать в себе ужас, но почему-то и восторг, что, оказывается, абсолютно не совпадало с настроением парня. Он ведь ждал от нее слез, моления, царапанья, а эта шла в руки, как идет в ладонь вода из-под крана. Но и для нее все было неправильно. Все! И ужас уже рождал отвращение, а отвращение рвануло вверх – бежать, бежать! Но было поздно. Ладони грубо закрыли ее крик.

Олю нашли много позже, обескровленную, полумертвую. А парней взяли других, тех, что с ее двора.

Девочка была обречена. Каких спецов только не возили к ней родители. А тут еще гадкий слух, что она, это уже  по словам Жорика и его приятелей, сама могла пойти на круг. Что они, девчонок не знают? Она была вполне готова, если позовут. Как она на них пялилась!

И уже те, кто видел в девочке Дину Дурбин, задумались глубокой мыслью, что от американских фильмов все и идет. Такое показывают, хоть святых выноси. А эти, что со скрипочками, они особенно падкие до блуда. В народном искусстве этого гораздо меньше. Все хористки, как одна, с понятиями, верующие, не таскаются по темным аллеям, потому что тексты поют правильные. И даже припомнили девочку-виолончелистку, которая - надо же! - ставит свой инструмент абсолютно неприлично - в расставленные ноги. А ей всего лет двенадцать, не больше. Потрепали, потрепали грязными языками искусство струн и вернулись к своим корытам. А девочка так и лежала полумертвая, сшитая, где рвано, тяп-ляп, потому как особенно никто не старался. Не видел смысла. А она все жила, не умирала.

6

Она бы и не жила вообще. Вспетушился молодой ординатор, что привез девочку по скорой. «Да что ты знаешь? Да что ты понимаешь?»  – кричали на него. Но он заставил врачей спасать ее. И вызвал Михеева, аса скорой помощи. Тот только присвистнул. Но сделал все, что мог.

 Девчонку сшили на живую нитку, пальцами выковыривая из нее бутылочное стекло. Она не могла выжить ни по каким прогнозам, но выжила телом, оставшись в беспамятстве.

- Лишняя мука родителям, – сказал уже Михеев. – Будут ждать, не дай Бог дождутся, а она уже совсем другая. Не девочка, не женщина. Инвалид. Из нее же вынули почти всю материальную часть. Живая мертвая.

- Но ведь живая, - тихо сказал тогда молодой ординатор.

- Это тоже неизвестно. Кома – это все-таки предсмертие, а не преджизнь. А если – не дай Бог – жизнь, то я бы себе такой не пожелал. Одно счастье: пока она этого не знает, и сколько будет не знать – никому не ведомо.

Когда у ординатора возникла возможность уехать в Германию на стажировку, он уехал не думая. Больше всего его стали интересовать пограничные случаи. И хотя ему объясняли, что всякая болезнь, даже насморк, может быть пограничьем, он ринулся в полостную хирургию, хирургию большой беды. Как-то незаметно женился, получил гражданство, незаметно развелся. И то, и другое было без сердечного надрыва, чисто, по расписанию, по-европейски. За пять лет стал знаменитым доктором.

Первая передышка в спринте жизни привела его на родину. Родители его ездили к нему регулярно, радовались успехам сына в работе, огорчались, что в личной жизни у него полный швах, да какие его годы, тридцати еще нет и все при нем (нам такая жизнь и не снилась). Его никогда не тянуло в Россию. От воспоминаний о ней остался драндулет “скорой”, в котором даже больных животных возить срамно, и недоубитая девочка с шелковыми слабыми волосами. Он думал: тогда бы его знания, его возможности, но разве ее можно было тогда довезти не то что до Германии, просто до Склифа. Больница по дороге, вот что ей, бедняге, досталось. И то! Времени терять было нельзя, ведь ее привезли в сущности мертвую. Трепыхалось сердечко  просто по глупости шестнадцати лет.

А через пять лет он приехал в Москву. Удивился. Развел руками. Такой кругом плюмаж.

Не сразу пошел в больницу, где когда-то проходил ординатуру. Москва оглушила, заманила в свой вертеп. И не будь он человеком холодноватым и разумным, не сносить бы ему башки… Вот в этот момент возможности отнятия головы он в качестве противоядия и прописал себе посещение московских больниц. Плюмажа там не наблюдалось. И как-то все устаканилось в душе. Не потому что он порадовался отставанию медицины от той, в которой работал. Совсем нет! Просто мухи отделились от котлет. Родина-мать была все такой же смертельно больной, хотя денег имела немеряно. Она носила бриллианты и ездила в “мерседесах”, но брюхо ее по-прежнему было вспорото и сочилось кровью пополам с гноем. Гулять с цыганами в ней было стыдно, проматывать деньги позорно, значит, возвращаться в нее, как понимал Михаил, не имело смысла. Во всяком случае для него. Он серьезно сказал родителям, что хочет их забрать к себе. Странное дело, но они отказались.

- Поздно привыкать к чужому хорошему, - сказал отец. – Я читал, как бежавшие после революции барыни мыли чужие подъезды своими кружевами. Но у них были кружева. И были мысли. У нас нет ни того, ни другого, сынок. Мы обугленные головешки огня русских бунтов. Мы пахнем бедой, а неприлично въезжать в чужой дом с дурным запахом.

Он не мог их переубедить, потому что, как это ни странно, понимал их. У него оставалось несколько дней, и он посвятил их только родителям, то бишь никуда не ходил, разговаривал, играл с отцом в шахматы, маме вдевал в иглу нитку, смотрели вместе телевизор. “Кровь с молоком”, - острил отец по поводу увиденного. У сына мысли были совсем плохие.

В такую минуту и позвонил бывший однокурсник.

- Слушай, - сказал он, - я тут такое привез…

7

А мертвая девочка продолжала жить. И это было страшно. Не для нее, для других. Отец Оли на машине врезался в поезд через два года, мать высохла телом и душой и умерла тихо, как праведница, еще раньше. Осталась бабушка. Она умела вязать шарфы, шапочки с бомбоном и варежки. Этим и пенсией жила, приплачивая сестричкам из больницы, что следили за Олечкой, подмывали как следует, чтобы пролежней всяких не возникало.

Олечку показывали студентам, показывали всю как есть, прибавляя, что один бывший студент-отличник, увидев девочку, уехал за границу “от такой медицины”. А где было взять другую? Где-то она, конечно, существовала, в особых зданиях и на особом режиме, но девочек с темных аллей туда не клали. Ее и из этой больницы норовили перевести туда, где паралитики и прочий отверженный люд.

Тут время рассказать о тетке девочки Марине. Она была врач-лор. Заведовала небольшой клиникой на отшибе Москвы. Крошечный, для бедных, стационар. Когда-то в нем после инсульта долго лежала сестра местного райкомыча. Больничка тогда укрепилась, да так и держалась, как говорила Марина, “на пердячем паре”. После трагической смерти брата Марина исхитрилась взять к себе племянницу, абсолютно не профильную больную. Где-то поплакалась, где-то надавила на больное, где-то подмаслила денежкой.

8

Бабушка продала свое колечко с бриллиантом на первый случай. На другой возможный случай она сохранила ниточку настоящего жемчуга. На третий бабушке виделся крах нынешней власти и возвращение порядочных людей девяностого года, которые где-то же, черт возьми, должны были остаться.

Никто не знает, что думает человек, когда его как бы и нет. Олечка лежала за занавесочкой, вытянув ручки такие белые, что синие жилки на них казались нарисованными.

- Никакой надежды, - говорили бабушке, когда та приходила и сидела долго-долго, рассказывая новости их дома и про кошку, которую взяла котенком (все же кто-то рядом дышит), а она выросла в  такую красавицу и так рвется на улицу (“понимаешь же, природу не укротишь. Хотя теперь, говорят, можно чего-то им перерезать. А мне жалко. Но, наверное, решусь, иначе убежит”.)

Когда все было рассказано, бабушка пела Оле песни, которые любила, в основном из фильмов. И однажды на песне про сирень, которую она пела даже с некоторой синкопой (“си-ирень – цве-етет, не пла-ачь – при-дет”), Оля сделала глубокий вдох, открыла глаза и как-то очень внимательно посмотрела на бабушку.

- Ой! – закричала перепуганная старушка. – Доктора, доктора!

Их сбежалось слишком много, так, наверное, толпились евреи на исцелении Лазаря. И в этот момент Оля снова закрыла глаза, как будто поняв, что возвращаться смысла нету.

Марина склонилась к Оле и заметила мелкое дрожание ресниц закрытых глаз, то бишь явное притворство человека в разуме.

- Оля! – тихо сказала тетка. – Это я, Марина. Здесь и бабушка. Открой глазки, детка!

И девочка вернулась.

Но она явно не была уверена в стоящих возле нее женщинах. У старушки с абсолютно белыми волосами тряслись руки. У женщины так выпирали кости лица, что еще чуть-чуть – и оно уже череп.

На другой день она тихо спросила:

- Я много пропустила в школе? Я успею догнать до конца года?

Видимо, она устала, потому что снова закрыла глаза, но это был уже сон усталости, а не то пограничье, за которым давно стоит хозяйка-смерть. И честно говоря, тетка-врач предпочла бы второе. В ее практике не было возвращений, да и самих ком, если не считать комой клиническую смерть, не было. Она не знала, как говорить с людьми, пришедшими оттуда через столько лет. Поэтому кинулась звонить тем, кто знал. И, надо сказать, знающие примчались – случай ведь редкий. Даже в медицинском журнале об Оле писали, правда, как о случае безнадежном. А тут на тебе. Девушка, которой исполнилось недавно двадцать один, помнила, что она училась в десятом классе, она уже беспокоилась об экзаменах, еще не зная, что сирота и что вот-вот кончится ее полуплатное пребывание в больнице – роскошь для нашего нищего времени. Главврачу тете Марине уже тыкали в глаза – мол, пользуется положением. Пусть бабка забирает ее домой. Она уже обучена кормить через трубочку и все такое… Врач же обхватила голову руками, она зло думала, что ей, отоларингологу, не суметь сделать из этого случая диссертацию. Да и из коллег знакомых некому предложить. Такая роскошная “полуживая” тема на кровати.

Но никто не знает, как вложить в едва оживший мозг почти пять лет жизни, чтобы он в одночасье не рухнул от узнанного. Бедная девочка! Сколько раз тетка из добрых чувств думала об эвтаназии. Никто бы не узнал, и узнавать бы не стал. А теперь перед ней не ужас смерти, а ужас проснувшейся жизни, против которого смерть могла бы оказаться благословенным утешением.

Была создана группа из невропатолога, психолога, терапевта и, естественно, ее самой – начальника. Все приехавшие по двое заходили в палату слушать вполне ровное дыхание спящего человека и наблюдать живое шевеление рук, лежащих поверх одеяла.

9

Она быстро шла на поправку. Сшитое едва-едва, чтоб успеть спасти, залатанное тело за годы полусмерти привыкло к самому себе и не болело, как ни щупали и не давили на кривые швы доктора. Даже когда ее поставили на ноги и она сделала три прихрамывающих шага, она как бы и не удивилась хромоте, хотя уже многому удивлялась. Например, собственным седым вискам, когда посмотрела в маленькое зеркальце.

- Это все авария! – сказала она однажды.

Никто не знал, что, придя в себя и уже научившись сидеть в кровати, облокачиваясь на подушки, она перебирала в уме тяжелые болезни, про которые знала или же слышала о них. Чума, холера – болезни эпохальные, кармические, с большой буквы, о них пишут книги, они остаются в истории. С ней этого быть не могло. С ней случилась авария – вот чума нашего времени. Ее слушали, пытаясь понять степень искажения памяти и представлений о жизни. Почему-то она не спрашивала о родителях, а однажды тихо сказала: “Я понимаю. Их не спасли?” В общем, это был хороший выход. И девушка сама его предложила. Родители погибли в той аварии, а вот ее, слава Богу, выходили. Странно, но она не плакала.

- Лучше бы заплакала, - говорили врачи.

Сухие глаза – ненормальность в таком случае. И тут же всхлопывали руками. В каком таком? Каком? В ней своим особым способом прошли пят лет реальной жизни. Может, там все слезы уже были пролиты? Невидимые миру слезы.

Она еще долго лежала в больнице. У Оли не было женских половых органов. Почка работала одна, другую, изуродованную, вынули сразу. Мочеточник был сшит из ее же сосудов. Шрам в пахе укоротил ногу, на которую ей теперь припадать всю жизнь.

Неловко получилось с зеркалом в ванной. Что висело на двери. До сих пор девушка обходилась маленьким, а тут усмотрела уже знакомые виски и все остальное. Незнакомое. Она увидела себя всю.

Узкое зеркало на двери ванной комнаты отразило девушку, которую она не знала. Она ведь помнила свое тело – тоненькое и плавное. Ей нравился изящный изгиб, что шел от талии к бедрам. Нравилась ямочка пупка, такая слабая и нежная. Сейчас она оказалась где-то сбоку, слева, как будто ее тело рванули и растянули поперек живота.

Оля запахнула халатик и вернулась в палату. Там уже была Марина, которая следила за ней и теперь была счастлива, что племянница вышла спокойной.

- Ну, меня и покорежило, - сказала Оля. – Представляю, какой я у вас оказалась.

- Забудь, - сказала Марина. – Все слава Богу. Скоро будем тебя выписывать.

- Уже лето, – ответила Оля. – Меня ведь перевели в одиннадцатый класс?

- Да, да, - пробормотала тетка, - все в порядке.

Выйдя от племянницы, она стала рыдать, прижавшись к стене. Она не знала, как объяснить девочке исчезнувшее время. Был в начале девяностых телесериал “Санта-Барбара”, там почти все герои впадали на годы в “спячку”, но выходили из нее как новенькие. Теперь она понимает, какая это брехня, хотя и раньше чувствовала, что это неправда. Вернее, если и правда, то не нашей жизни.

На что будут жить бабушка и внучка? На пенсии и пособие по инвалидности, которое она уже оформило Оле? Но это на год. Потом опять будет консилиум, и выяснится, что у больной есть руки и ноги, что она грамотная, а значит, должна работать. Кем? Где? Значит, пока эта дурочка мечтает о выпускном классе, пока она в больнице, надо что-то придумать. Что? – спрашивала она у серой потрескавшейся стены, ища ответ в рисунке разрухи (в больнице ремонта не было почти тридцать лет, последний был в восемьдесят седьмом, к шестидесятилетию революции; его так и называли – революционный ремонт: весь блестящий сверху и абсолютно никакой изнутри). И стена как бы тщилась помочь врачу всем прискорбием своего вида. “Смотри, - говорила стена, - я же держусь. Во мне все внутри сгнило, даже тараканы ушли на первый этаж, ближе к земле. Осталось только паучье племя. Дуры мухи залетают через вентиляцию. У пауков ведь знаешь какая сеть, как в вашей песне – от края до края”.

- Что вы на ней разглядываете? – спросила медсестра отделения. – Конечно, сыпется. Ничто не вечно под луной.

Она пошла в палату к Ольге, и врач слышала, как они обе зачирикали, только одна из них думала, что она девочка, а другая, почти ее ровесница, но с двумя детьми и без мужа, думала, что, вытащив эту девчонку из смерти, никакой благодарности не дождется, гола как сокол, хотя почему сокол гол – неизвестно, в русском языке все шиворот-навыворот, в английском хоть буквы все не так слышатся, как пишутся, а тут смысл выворотный. Вот говорят, на воре шапка горит, мол, народная мудрость, а сейчас все воры, начиная с тех, кого ежедневно показывают по телевизору, и ни на одном шапка еще не загорелась. Значит, это не народная мудрость, а народная дурь. Вот и она будет врать этой бедняжке про ее десятый класс, хотя, по ее мнению, лучше сказать правду, что ей не шестнадцать, а двадцать один, и надо думать о том, как найти поношенного мужика с жалостливым сердцем, у которого есть деньги. А эта дура просит принести список литературы для одиннадцатого класса и позвонить подружке, которая на самом деле давно вышла замуж и живет в Израиле. Да и была бы тут – на хрена кому нужна калека, разве что из любопытства?

Русский человек не любит несчастных, но поглядеть на само несчастье – это его хлебом не корми. Именно так! Тут поговорка в точку. Чужим горем, уродством, калечеством русский как бы даже упивается, для него это какая-то животворная пища, дающая силу. Я-то какой огурчик! Все при мне. И пуп очень точно посередине брюха. А этот безногий коляску вертит, свесив голову набок.

В конце концов именно медсестра, звали ее Александра (что значит защитница), в миру Аля, и взяла на себя то, что никто не решался начать, – сказать Оле о времени.

Из своего опыта и из рассказов старших сестер она знала: быстрое лечение, пусть с болью, живой разверстой раны дает лучший результат, чем долгое обхаживание и примеривание к ней. Ей, правда, объясняли, что невропатология как раз этому не поддается, и еще психиатрия, там с болезнью и болью играют вдетскую, осторожно, боязливо. Ведь не скажешь человеку: ты – псих, сроду не поверит. Психи только свою “мудрость” берут в расчет: это не у них крыша поехала, она поехала у всех остальных.

Ольга нормальная. Ну, проспала пять с хвостом лет, не помнит, как и что, но это временно. Все равно надо будет объяснить правду. Всю! Чтоб знала, в какой мир прибыла жить. И Аля сделает это.

Однажды она вошла в палату с мобильником.

Мобильники уже были в год олиной трагедии. Но у кого? У начальников, у богачей. Сейчас же без мобилы ты как голый. Стыдоба! Аля не хотела ничего подстраивать. Она знала, пока она меряет Оле давление и температуру, телефон звякнет, или кто позвонит, или придет эсэмэска. Телефончик запел, когда Аля снимала манжетку с руки Оли.

- Что это? – не поняла девушка.

Аля достала блестящую штучку, распахнула ее, как пудреницу, и засмеялась.

- Анекдот Машка прислала. На, почитай.

Оля взяла в руки “пудреницу”. Она вся бликовала, рябила, и Але пришлось повернуть ее так, чтобы высветились буквы.

Французка пришла домой вечером и застала у себя в спальне десять мужиков.

- Я очень устала, - вздыхает она. – Двое должны уйти.

- Что это? – спросила Оля.

- Мобила. А анекдот – эсэмэска.

- Что?

- Ну… Послание… Письмо. Меня, к примеру, нету, а сообщение остается. Кто звонил? Зачем? Ну и всякая такая хурда…

- А я ни разу не видела, - ответила Оля, - Значит, пока я спала… Я сколько пролежала? Полгода? Да?

Аля молчала. Она видела, что девушка занервничала.

- Неужели больше? – тихо спросила Оля.

Аля молчала. Тут снова запела “пудреница”. Аля щелкнула и ругнулась.

- Прям, я им нанялась колоть, когда им вздумается. Соседи чертовы. Гипертоники. Ну, не успела я утром, пока девчонок в сад собрала, ботинок полчаса искала. Балда зафигачила его за стиральную машину, ну, какой идиот будет там искать? Я – идиот. Нашла. Вот и не успела к соседской заднице. – Одновременно Аля с неимоверной быстротой нажимала на кнопки.

- Ой! Нина Петровна! – голосом птицы рая говорила она. – Это я. Простите Христа ради. Девчонки подвели, завозилась. Зайду к вам сразу после работы, а потом уж пойду за ними. Положите горчичничек на затылочек и на икры. Сегодня ведь буря. Все маются. Еще хорошо половиночку, даже четвертиночку коринфара под язык. Ко-рин-фар. Без рецепта. До скорого!

Она щелкнула мобилой и сказала Оле:

- Платили бы больше на работе и на халтуре, я бы плюнула на потерявшийся ботинок, потому что на такой случай было бы хотя бы две пары обуви. А если одна? Вот такая пошла жизнь, пока ты у нас полеживала.

И Аля выскочила из палаты. Первый шаг, шажочек, она сделала. Завтра сделает другой, и никто ей не докажет, что она неправа.

Оля же в это время проводила пальцем по рубцам на животе. Они были крепкие, твердые. Она вспомнила маму, у которой был аппендицит. Через месяц после операции уже почти не было видно шрама, только краешек. Но мама все равно печалилась, что пляжные трусики придется носить другие.

- Из-за такой ерунды? – смеялся папа. – В шрамике твоем даже есть шармик.

- Как же! – будто бы сердилась мама, хотя было явно: слова папы ей приятны. Папа вообще любил нахваливать маму за все. За свежее и подгорелое, за вкусное и невкусное. Так он ее любил. Первый раз за все время прихода в себя у Оли где-то легко щипнуло в сердце. Сейчас ее рука лежала на шраме и на скособоченном пупке. Какие же плавки понадобятся теперь ей? Мысль была жгучая, она сожгла легкий щипок в сердце.

Тихонько встав, она пошла к зеркалу. Было странное ощущение себя чужой. Будто она не себя разглядывала, а как бы старшую сестру с вытянутым к подбородку лицом. Куда ушли ее припухлые щеки, округлость лица, ушли и исчезли в никуда, потому что подбородок был острым, маминым. Она взяла волосы и подняла их вверх, так носила волосы мама. Такой мама была на свадебной фотографии, что висела у них в спальне. Мама выходила замуж, как она сама говорила, уже старой, после института. Ей было двадцать четыре. А папа только что вернулся из Польши, где помогал строить верфь. Все свое детство и до самой трагедии Оля время от времени слышала фразы: “Польша при мне начала уходить. Я это видел в зародыше”. Маленькая, она не понимала, куда могло уйти государство, постоянно живущее на карте, и поняла это только в девятом классе, хотела спросить у папы, как это было, не успела. А может, и хорошо, что не успела. Папа “заводился” на этой теме. Оля вдруг вспомнила, как мама с высоко поднятыми волосами встречает в прихожей гостей и говорит им тихо: “Только не трогайте Польшу”. Почему именно это пришло ей в голову, когда она смотрит на себя в зеркало и в общем-то беспокоится о своем лице, которое куда-то возьми и исчезни. Ушло, как та самая Польша. “Это у меня такой юмор?” - спросила она сама себя. Вернувшись в палату, она стала смотреть в окно. Зарешечено. Почему? Поняла, что второй этаж низкий, козырек подъезда почти под окном. На лавочке больные в мерзких больничных халатах. Видимо, тепло, но лужи, значит, ночью был дождь. Аля сказала, что искала сегодня детский ботинок. В сандаликах в дождь не выйдешь. По глазам ударила картинка. Она идет по аллее, на нее капают капли с деревьев, голые пальцы в босоножках стали грязные, и хотя, наверное, не у нее одной, ей неловко. Она чистюля, аккуратистка, а люди подумают о ней нехорошо.

Люди… Бабушка, тетя – главный врач, медсестры, наособицу Аля и вот эти, что сидят внизу на лавочке. Каких людей она еще знает? И снова как ножом по глазам. Другая аллея. Ноги чистые. Он идет ей навстречу. Раньше, чем лицо, она видит походку враскачку, расстегнутую рубаху и мощь мужской груди. Почему-то холодеет в животе, не от страха, от восхищения. Потом уже видит лицо. Лицо Алена Делона, но жесткое, даже жестокое. Хотя красивое до тахикардии. Она день за днем  ходит по этой аллее, как завороженная, ищет, шарит глазами по идущим парням. Господи, какое они все убожество!

Потом была встреча. И он, не говоря ни слова, обхватил ее сзади за плечи и повел, куда хотел… Она готова была идти так всю жизнь. Дальше пустота. Зарешеченное окно, люди на лавочках. Она найдет его, когда выйдет из больницы. Она помнит, где то место, когда он прижал ее и она учуяла запах, невыразимый сладкогорькосоленый запах, который хотелось вдыхать бесконечно, до задыхания. До “полной аннигиляции” – выбросил мозг забытое напрочь слово из фантастики. И снова это слово “сама”. “Я пошла сама”.

Вспомнила рубцы, скошенный пупок. Она потом ему расскажет про аварию, про то, что ее могло бы не быть вообще. Как папы с мамой. Раз он взял ее тогда за плечи, значит,  она ему нужна. Он все поймет про шрамы. Он, как папа маме, скажет ей: “Шрам – это шарм”.
 Продолжение следует

10

Вопрос о ее выписке, она этого не знает, стоит остро как никогда. Нельзя без срока держать здесь оклемавшуюся девицу. Ей есть где дозревать до кондиции. Над теткой сгущаются тучи.

Больная не знает, какой год? Так подсуньте ей газету, говорят ответственные сотрудники. Или журнал. Лучше гламурный. Сразу поймет, где, когда и зачем. Гламурный бабушке не по зубам. Она едва может взойти на “ТВ-парк”.

- Еще лучше, - говорит тетка, - сразу и телепрограмма, и что почем, и все эти новомодные штучки. Потом все сообразит. Она ведь умненькая девочка. Есть у нее подружки, которые тактичны и сумеют понять ситуацию?

- Откуда ж я их знаю? – вздыхает бабушка. – Соседи вот грубые. Говорят, скажите ей, что она будто бы отсидела срок и теперь на воле. Пока, мол, она строем ходила, мир разбрелся кто куда и завел новые правила. Учись, пока еще молодая, догоняй тех, кто убежал.

- В этом что-то есть, - сказала тетка. – Тюрьма внутри человека, без окон, без дверей, без строя, без побудки. Люди подсказывают правильные сравнения.

- Но ведь не тюрьма, - не соглашается бабушка. – В тюрьме время есть. А у нее пропала время. Раз – и где они, пять лет? Мне представить это страшно, а каково будет ей? Школа не кончена. Ничего не умеет. Была дитя, а сразу девка-перестарка. Сейчас все рано замуж идут. У нас во дворе девчонки сплошь брюхатые. А им едва по семнадцати, - плачет старушка.

Откуда ей знать, что медсестра Аля взяла дело о потерянном времени в свои руки?

Придя в палату на другой день, она решительно бросает мобильник на колени Оле.

- Позвони подружкам, - говорит она. – Лежишь, как в клетке. Долго не говори – дорого, но немножко можно.

Аля объясняет, что делается это просто. Раз-раз…

Оля заволновалась. Она ничего не знает о девчонках. Бабушка ведь с ними не жила раньше. Как она говорит, она потом приехала из Загорска, после аварии. Она ее подружек не знала.

Телефончик такой маленький, действительно, как пудреница. Она вспомнила номера. Кнопочки мягкие. Высветился экранчик.

- Аллё? Можно Наташу?

- Я слушаю. Кто говорит?

- Наташка, это я, Оля. Я из больницы.

- Какая Оля?
- Какая, какая… Круглова.

- Господи!

- Видишь, я выздоровела. Ты что делаешь?

- Сижу дома. У дочки ангина.

- Простите, я не туда попала.

Ольга отдает телефон Але:

- Попала на какую-то тетку. Тоже Наташа.

- Попробуй еще кому-нибудь.

Оля набирает номер. Занято. Она не знает, что всполошенная Наташа звонит по тому же номеру. Предупредить. “Круглова оклемалась. Но еще не врубилась в жизнь. Я ей про дочь, а она – извините, не туда попала. Сечешь? Тебе позвонит, ты как-то сообрази не ляпнуть лишнего”.

Оля набирает номер. Другой, не предупрежденный.

- Позовите, пожалуйста, Катю!.. Кать, это я, Оля.

- Какая Оля?

- Круглова. Какая еще?

- Олька! Ты? Ты откуда?

- Еще из больницы. Скоро выпишут!

- Фантастика! Ну и как тебе все?

-  В смысле?..

- Ну всё!

- Привыкаю. Уже хожу. Я отстала. Вы уже ведь кончили школу?

- Ну… Уже… А что?

- У меня сбилось время. Мне говорят, что я проболела полгода. Но я понимаю, что год, не меньше. Раз вы кончили школу. Правильно?

- Не меньше… Бери больше…

- Сколько?

- Не скажу. Спроси врачей.

- Ладно. Что ты делаешь?

- Работаю.

- Ты после школы сразу пошла работать?

- Не сразу.

- Тогда что ты работаешь?

- Я работаю на компьютере. У меня на фирме свободный график.

- Ты не поступила в институт?

- Поступила.

- Учишься и работаешь?

- Оля! Я окончила институт.

- Простите. Мне нужна Катя Черничка.

- Оля! Это я, Катя Черничка. Но сейчас я Катя Полякова. Поляков – муж. Он директор фирмы, где я работаю. Он мне разрешает работать дома, потому что я на пятом месяце и у меня токсикоз. Оля! Ты долго болела, очень долго…

- Сколько?

- Спроси у врачей.

- Но если ты и вправду Черничка и уже окончила институт, то я умею считать до десяти.

- Позови врача и спроси. Оля, я требую, чтобы ты позвала сейчас же врача. Извини, меня тошнит, мне плохо. Я кладу трубку.

Аля, которая, отдав мобильник, побежала по своим делам, вернулась и не узнала Олю. На нее смотрела не девочка, потерявшая память, а взрослая женщина с гневноотчаянными глазами. Значит, она поняла.

- Всё! – закричала Аля. – Без истерик. Не маленькая. Ты не виновата и никто не виноват. Это болезнь. Кома. Но сейчас ты в порядке и будешь дурой, если начнешь с истерики. Ты взрослая, ты умная, тебе надо найти свое место в жизни. Работы навалом, бери не хочу. Ты уже можешь сама. Можешь! У тебя на плечах, уже у тебя, старуха-бабушка, которая положила на тебя жизнь и здоровье. И время между прочим, которое ты пропустила. Честно, ничего стоящего за это время не случилось. Говнецо-начальство цветет и пахнет, народ терпит, потому что он русский. Ему чем больше и хуже, тем слаще. Ну, такие мы идиоты. Выйдешь – увидишь. У тебя будет пенсия. Ровно на туалетную бумагу, чтоб подтереться. У вас была хорошая квартира. Ее продали и купили помене и поплоше. Это для начала жизни подмога. А потом ты устроишься, я в тебя верю, выйдешь замуж. Все будет как у людей. Главное – ты жива! Знай, это чудо, что ты жива. Говорят, врач, который помог тебя спасти, сейчас за границей. К нему едут со всего света.

Странно, но опять по глазам ударило воспоминание Алена Делона с той аллеи. Может, он врач?

Из коридора громко позвали Алю, и тихо вошла тетка.

- Ну, как ты? – спросила она. – Мы готовим тебя к выписке. С тобой все в порядке, ты практически здорова. Считай, что тебе даже в чем-то повезло. Не хоронила отца, мать. Мозг – великая штука. Со временем он вспомнит все, свяжет концы с концами. Кончишь школу. Теперь много школ-экстернатов. Ходить не надо. Будешь только сдавать экзамены. Хоть сколько раз… Другая мода, другая музыка… Ну, представь, ты переехала в другую страну. Так я от знакомых знаю – это куда труднее. Ты же осталась на родине. Русский язык выведет.

- Сколько точно лет? – спрашивает Оля.

- Осенью будет шесть…

- Я не помню, куда мы тогда ехали.

- К бабушке в Загорск, - врет тетка.

Надо будет предупредить бабушку. Но Загорск получается складно. Там она нашла останки брата. Она помнит машину, на которой он на всей скорости врезался в товарняк. Свидетели рассказывали: стояла машина недалеко от переезда, яркая такая, красненькая, с заведенным мотором, как бы ждала кого-то и торопилась, чтобы сразу сняться с места. Водитель сидел, высунувшись, оглядывался. У переезда останавливались электрички. В их сторону он и смотрел, видимо, ждал кого-то. А потом показался товарняк, груженый лесом. Машина рванулась как подожженная. В самый хвост – и всмятку.

Бывают такие случаи пар: при потере одного и второй не выживает. Когда с Олей случилась беда, Марина думала, что они, Николай и Женя, вынесут горе, вдвоем они всесильны. Но Женя оказалась, как теперь говорят, слабым звеном. Инсульт быстро ее убил, Оля была еще в бинтах. Марина (этого не знал никто) накануне сказала ей, что у девочки никогда не будет детей, что, если совсем честно, она и женщина-то никакая. У Жени тогда как-то странно расширились зрачки, а потом сузились до точки, и она сказала севшим голосом:

- Была бы жива.

И умерла сама. В троллейбусе. Это обнаружили не сразу. Сидит у окна женщина, голову к окошку склонила, будто задремала. Так ведь полтроллейбуса таких затурканных, застывших в малом отдыхе женщин. Живые? Полуживые? Мертвые? Поди разберись, кто какой. Какое время, такие и люди.

Марина осуждала брата за то, что он оказался слабаком, бросил дочь. Это свинство, думала она и тогда, и сейчас, бросить все на старую женщину. Она уже понимала, что случаются в жизни неделимые пары, но есть же, черт возьми, отцовский долг, жалость к раскромсанному ребенку. Теперь она знает: никто из них, ни Женя, ни Николай, в выздоровление Оли не верили. Да им так и говорили – безнадежно, не встанет, оттуда не возвращаются. Брат оставил записку: “Марина! Ты врач, присмотришь за Оленькой, пока она жива. А мы с Женей будем ждать ее там, где нет подонков, где нет боли и нет смерти. Если же такого места нет вообще, то и смысла жить без самых любимых нет тоже”.

Тогда ее полоснуло: а я, сестра, значит, нелюбимая, я, значит, просто так, мимо шла… Это был миг.

Понятно, нельзя эти чувства сравнивать. Родство по крови жиже, чем родство по любви. Это другой замес, другая формула.

Но все-таки… Все-таки! Мог подумать чуть дольше, пока сидел и ждал лесовоза.

Тогда она и забрала Олю в свою больницу и, “пользуясь положением”, как писали доброжелатели в разные инстанции, положила племянницу в крохотную палату на втором этаже. Обычно здесь отдыхали дежурные врачи, пили кофе, бывало, и водочку. Она поломала это дело. Думала, на время, а получилось навсегда. Потому что в наши дни год бывает длиннее, чем сто. Столько всего случается, не успеваешь сообразить. Спасал ее статус одного из лучших специалистов-горловиков. Пришлось этим пользоваться почти без меры, нагло, поминая людям их полипы, папилломы и стенозы. В какие-то моменты она понимала, что ей это уже не стыдно, что она перешла некую грань врачебной дозволенности. И тогда она шла и садилась возле Ольги, и говорила ей, неприсутствующей, что она думает о себе, о людях, о времени, о ее покойных родителях и даже о ней самой. “Пошла не зная с кем, дура, сексуально озабоченная”. Но гнев ее был вялый, без энергетики.

Все в той олиной истории неясно. Пошла ли, увели силой? Кто в наше время с этим разбирается? Это только в кино отважные следователи, как правило почему-то женщины, копают, копают… Постигают корень зла. Она в жизни сроду ничего подобного не видела. Правят бал прокуроры, подобные бандитам, или двоечники-неумехи. Других теперь нет. Оборотни еще… Нашли слово.

Врач-психолог, с которым Марина когда-то училась и который согласился “за так” поработать с Олей, сказал: “Если она вспомнит, что с ней было, она умрет. Она из тонких натур. Сейчас таких уже не рожают. Барышня – плод секса застойной жизни. Уже ни во что не верили, но еще не хватались за нож, чтобы убить хоть мать, хоть старушку, хоть дитя малое. Ребенок поколения честных и ленивых. Спасайте ее от доброжелателей, которых теперь больше, чем стукачей. Я подберу книги, которые вы ей подсунете, если у нее проснется желание читать”.

Сначала Марина переживала, что Оля вернется не в свою квартиру. Ту, где она жила с папой и мамой, пришлось за эти годы продать. Откуда у бабушки деньги на оплату трех комнат? Купили махонькую двушечку в кирпичной пятиэтажке на первом этаже с хорошими, на века, решетками на окнах. В решетки билась буйная сирень, и она смиряла чувство горечи от потери и лучшей квартиры, и лучшей географии. Жаль, что выписка Оли не совпала  с цветением той сирени.

Был уже холодный дождливый июль, а конец мая был такой теплый и радостный, будто обещал что-то в лете. Случаются вдруг такие неожиданные месяцы, не ждешь от них ничего хорошего, ничего не ждали от мая, на все праздники было холодно, кое-где ночью даже замораживало, а после девятого так распогодилось, такое явилось солнышко, будто и у него, солнышка, то ли пятна сошли на нет, то ли еще какая космическая радость. Вот и Оля в самом конце мая пришла в себя.

Зачем она думает об этом? Затем и думает, что нельзя еще выписывать племянницу. Не прошла она нужной реабилитации, друг-психолог ни в какой счет идти не мог. “За так” теперь не вылечивают.

Но и держать дольше в непрофилированной клинике не дело. Сейчас Марина жалела, что взяла Олю к себе в больницу. Такая дура! Ею тогда руководила записка брата. Так все это и поняли, и закрыли на это глаза. Теперь же время вплотную приблизилось и к ее больнице. Вырос район, появились новые люди. Если раньше случай Оли и ее комы занимал каких-то специалистов, то позднее весь интерес куда-то канул. Как-то сразу во многих местах стало известно, что девушка уже очнулась, расширения отделений требовали (и правильно) и хирург-онколог, и остеопат. “Если убрать стенку, то будет плюс три койкоместа. Для небольшой больнички – достаточный резон”.

Как ей грубо сказали в префектуре, лучше самой жизни реабилитатора все равно нет. Она, жизнь вправит мозги, если будет нужно, а если не вправит, так для слабомыслящих есть специальные больницы.

И пока тетя-главврач приходила к этому не очень праведному заключению, медсестра Аля делала свое правое дело. Она включала Олю в процесс жизни грубо и смело. На постель больной все-таки был брошен гламур.

От восхищения до ужаса – таким оказался результат. Оля читала взахлеб. Девочки с растопыренными ножками были чудо как хороши. Мама и папа не давали ей такое смотреть, и она, хоть и бурчала на родителей, как-то понимала, что голые попки и передача “Про это” – не то, на чем надо учиться хорошей девочке. Впереди был выпускной класс, мама уже договаривалась насчет репетиторов для подготовки в вуз. Правда, тогда что-то произошло, какой-то удар по жизни. Она не помнит, что… Но у родителей были какие-то панические лица, и разговоры о репетиторах увяли.

- Она у нас умненькая, - говорил папа, целуя дочь в макушку. – Она сама все знает.

Да, она вспомнила: тогда на все повысились цены. Приезжала бабушка из Загорска и рассказывала, что какие-то хулиганы повалили памятники на кладбище, но покойному дедушке повезло – до него не дошли. “Шли Мамаем”, - говорила бабушка. Оля как сейчас слышит ее голос в коридоре их квартиры. Снимает бабушка в прихожей уличную обувь, сует ноги в тапки и говорит эти слова. “Шли Мамаем”. Что бы это значило? – думает эта Оля. Та знала – прошел разбойник.

Короче. Месяц ушел на последнее обследование – кровь, моча, флюорография, консилиум по телу. Отдельно беседа с психологом. Откуда Оле знать, что за эту беседу тетка заплатила бывшему однокурснику.

- Скажи ей самые главные слова, - просила она по телефону.

- Научи, - смеялся он. – Какие они, эти слова? Это единственный такой случай в моей практике. И дай Бог, чтобы один и был на всю оставшуюся жизнь.

- А ты почитай, поспрошай. Я знаю, что? Это ведь твоя специальность.

- Ну-у… - сказал он. Или му-у…?

И тогда Марина выпалила:

- Это будет платная консультация.

- Спасибо, подруга! Очень кстати. Но ты не уповай. Никто не знает, как фишка ляжет. Адаптация – это тебе не халам-балам. Это больно и трудно. Даже сломавший лодыжку долго боится ступать на ногу. А тут такое…

- Помоги ей!

- Я выучу слова. Если б только знать, какие из них будут точные.

Он пришел.

Оля разглядывала фотокарточки в алином мобильнике. Собака. Кошка. Аля. Опять собака. Ребенок без передних зубов. Плечо с татуировкой. Интересно, чье? Может, самой Али? Она, Оля. Глупое растерянное лицо. Чужое. Когда Аля ей показала, она спросила: а это кто? После этого не могла уснуть. Постеснялась попросить таблетку. Тетя говорит ей: “Ты физически уже здоровая. Бабушка тебя подкормит, щечки зарумянятся, красавицей будешь. Столько времени без свежего воздуха. Даст Бог, школу кончишь, профессию выберешь… Маму-папу, конечно, не вернешь, но такова жизнь, кто-то уходит, кто-то приходит…

- А кто придет? – спрашивает Оля. И Марина замирает от страха, что сейчас Оля естественно скажет: придут мои дети. Она до смерти кусает эту мысль: сдохни! Проблема детей встанет даже не послезавтра, даже не через год. Когда-нибудь… И она ей скажет: “Думаешь, дети – счастье? Думаешь, они наше оправдание? Ерунда все. Они крест, наказание, а то еще и позор. Хочешь примеры? Их тысячи”. Но это она скажет еще очень не скоро. Поэтому на вопрос, которой повис без ответа, - а кто придет – Марина отвечает:

- Придет Валентин Петрович. Он хочет с тобой поговорить на прощание. Знаешь, как ты ему нравишься? – врет она. – Такая, говорит, умненькая-разумненькая барышня. У нее все получится.

- Что получится? - спрашивает Оля.

- Жизнь, - отвечает тетка. – Жизнь. В целом. Где-то что-то может быть и не так, как мнится, но это у каждого, а в целом – все получится.

Марина уходит мокрая, вспотевшая. Ее догоняет Аля.

- А вы приготовили ей одежду на выход? Или будете искать старые платья подлиннее?

- О господи! – кричит Марина. - Какая я идиотка.

Она звонит бабушке. Та радостно щебечет, что нашла юбочку и кофточку, такие свеженькие, почти не ношенные.

- Оставь, - говорит Марина. – Я сама. У нее уже не тот размер. И носят сейчас другое.

Что такое она сказала: я сама? Откуда сама? Чем сама? Муж без работы. Он журналист. Газета накрылась медным тазом, потому что лихачила не по делу. Сколько раз она ему говорила: “Все кончилось, дурак. К власти пришли спецслужбы, они не любят, когда их подначивают. Это как бы от их всесилия, а по сути – от комплекса неполноценности”. Кто ее слушал? Сейчас муж бегает, как сивка-бурка, чтоб схватить то там, то сям копеечку. “Подайте копеечку юродивому”. Набегает в лучшем случае тысячи две рублей. Стыд! Сын кончает школу, слава Богу, что он – бог в математике, все решает щелчком, на него уже зарятся институты – только напиши заявление, ему не грозит армия. Господи, ну что стоит всем мальчишкам начать учиться так, чтобы не взяткой, а интеллектом победить эту чертову систему убийства и уничтожения людей? Сыну сейчас столько, сколько было Оле в тот страшный год. Брат поседел за два дня. Она не верила, что так бывает. Его ей было жальче всего, она обожала Николая. льшимСейчас ему было бы пятьдесят. Если честно, то его смерть для нее была бо потрясением, чем трагедия девочки. Она была уверена, что Женя, жена брата, вела себя неправильно, она растеклась в горе, прости господи, как коровья лепешка. Молила о дочери, не оставив себе самой ни одного шанса выжить в беде. Ну, как так можно, как? Ну вот – выжила девочка, и теперь тетке с ее копейками предстоит покупать ей новую одежду. Она знает, это будет брешь в ее немощном бюджете. Она знает что почем. Но и брать с матери – не дело.  Те денежки, оставшиеся от продажи-купли квартир, так осторожно тратит, что уже три года носит купленные на блошином рынке на станции Марк старорежимные вяленые сапоги и штопает их сама. Ей еще нет шестидесяти пяти, а с виду – все восемьдесят. От прежней красоты – только прямая спина. Руки распухшие, лицо – печеное яблоко. Стоя там, на переезде, Николай рассчитывал на нее, сестру. Хотя это неправда, он верил в смерть Олечки. Верил в смерть, как верят во спасение.

Марина позвала Алю.

- Ну, помогай соображать, что и где можно купить. Мои возможности ты представляешь.

Аля сказала, что, во-первых, она посмотрит, что есть у нее.

- Я аккуратно ношу вещи. Не затаскиваю их.

- Спасибо, Аля.

Медсестра смотрела на Марину побуждающе – ждет каких-то слов еще.

- Я это не забуду, - говорит Марина единственный ответ, который знает. Аля вздохнула, глаз сверкнул насмешкой.

- Свои люди – сочтемся, - ответила она.

В словах было столько смыслов, что Марина подумала: мне тридцать семь, ей двадцать два, но сколько вместили эти пятнадцать лет. Или, может, наоборот – смели с лица земли?

В тот год, год дефолта для всех, а для них – беды с Олечкой, бабушка Анна Петровна собиралась замуж. Ей было пятьдесят восемь, она продолжала работать в полиграфическом техникуме. Учила молодежь искусству верстки и была абсолютно независимой и гордой. То, что из Загорска приходилось ездить на работу на электричке, с некоторых пор перестало забирать силы. В ее жизни появился Семен Моисеевич, у него была машина, он тоже работал в Москве, ему только пришлось поменять ради Анны собственное расписание. “Без проблем”, - сказал он. Он был директор престижного ателье пошива, его бизнес шел гладко, уверенно. Это было старое-престарое ателье, где помнили талии родственниц Косыгина и длину брюк брежневских мужчин, а теперь их портными не гребовали новые русские, чьи животы и талии не всегда смотрелись в итальянском и французском, а вот в их, московском, было самое то.

Семен был вдовец, жил один. Анна была вдова, жила одна. Они оба любили МХАТ и “Современник”, обожали Рязанова и книгой их юности был роман “Над пропастью во ржи”. Теперь про наше время говорят – над пропастью во лжи. И хоть Анна Петровна абсолютно согласна с сутью искажения, все равно где-то щиплет в сердце. Как это в классике: “Испортил песню, дурак!”

Та, шестилетней давности жизнь кажется Анне Петровне какой-то сказкой, которую словами рассказали, а чтоб подарить книжку для чтения, для полного владения – так нет. Горе так тщательно вымело из ее жизни радость и надежду, что даже сожаления не осталось. Еще какое-то время Семен Моисеевич держал ее на близком расстоянии и возил в Москву вне своего расписания, а когда ей было надо, спасибо ему и низкий поклон. Но когда он, как у них было принято раньше, хотел у нее остаться, ее охватил сначала ужас, а потом непреодолимая тошнота. Будто весь ее организм встал на дыбы против возможности отношений наслаждения. Там, в больнице, лежит искромсанное дитя. Седой, как лунь, сын. А она, старуха, будет встанывать от оргазма?

Она так сказала “нет”, что Семен Моисеевич как бы все понял. Но он не понял. Хуже того, он оскорбился и даже сказал что-то типа “…даже в Освенциме”. С тем и ушел, а она тогда подумала, что Освенцим во всяком случае понятнее. Фашизм. Но здесь, сейчас, при знании того ужаса совершить ужас еще ужаснее… Смешно сказать, она его больше не видела. Такая оказалась слабая корневая система у МХАТа и “Современника”, Рязанова и Сэлинджера вместе взятых. А вскоре умерла Женя, погиб сын. Собственно, его гибель пририсовала точку к уже, в сущности, умершему человеку.

Она продала квартиру в Загорске. Деньги как ветром сдуло, тогда-то Марина и стала хлопотать о переводе Оли в свою больничку. Налево-направо пришлось совать последние квартирные деньги. А через два года Анна Петровна продала и трехкомнатную квартиру сына, нашлась, как яичко ко Христову дню, эта сиреневая двушка. Сирень и кованое железо на окнах от современного разбоя не оставили шансов другим вариантам.

11

Аля принесла платьице на бретельках, лиф в обтяжку, а юбка – из косых клиньев, один на другом.

- Я переоценила свое изящество, - сказала она Марине. – А ей будет самое то.

Оля влезала в платье, как-то стесняясь, осторожно, ткань тонкая, эдакая шелковая марля. Платье на Оле сидело как влитое. Тут-то Марина и обнаружила, что у племянницы фигурка славненькая, тоненькая, но не тощая, и грудочки таким хорошим холмиком стоят, как кофейные чашечки донышком вверх. Вот голые руки, правда, подкачали. Плети с мослами локтей плюс крупные, как у матери, кисти, они для женщины большой и породистой, а не такой лепестковой. И ступни тоже большие, тридцать восьмой размер, не меньше, но без примерки обувь брать нельзя, может, и тридцать девятый.

В таком виде, и не в постели, а на стуле принимала Оля Валентина Петровича, психотерапевта, науськанного теткой на нужный, правильный разговор.

- Молодцом! – сказал он, глядя на девушку. - На пять с плюсом.

Оля покраснела, будто чуяла какую-то другую правду о себе. Съежилась, натянула на плечи лжепавловопосадский платок, который принесла бабушка на случай опасных летних ветров. Эту не говоримую правду о себе самой девушка и ждала весь разговор, пока врач воспевал ей могучую человеческую выживаемость и опять же особенную русскую крепость духа. Именно это Оля несет в себе, так сказать, изначально, а остальное возрастет от жизни, образование там, профессия, ремесло, что понравится. Валентин Петрович на ремесло приседал особенно, потому как в цене сейчас умелость и рукотворный труд. Но, конечно, и компьютер. Без него теперь ни тпру, ни ну… Овладеть им просто. Он взял в руки крупную кисть Оли и выпрямил ее длинные пальцы.

- Самое то! - сказал он. - Овладеешь клавиатурой в два счета, во время окончания школы. Экстернат теперь принят абсолютно на равных. Самые разные дети так именно и получают аттестат. И бедные, и богатые, и умные, и недоумки. Весь срез современного общества. Знания у тебя восстановятся быстро, сама не заметишь, как вспомнишь и Куликовскую битву, и…

- Тысяча триста восьмидесятый год, - пробормотала Оля.

- Вот! – воскликнул Валентин Петрович. – А я вот уже забыл навсегда. А совсем по-честному – и никогда не помнил. Твои подружки уже небось все в замуже.

- Я знаю, - ответила Оля. – У них уже дети.

- Это большой плюс твоей жизни. Ты молода, красива и у тебя все впереди.

Оля смутилась. Она каждое утро трогала рубцы на своем животе, она видела в зеркале сдвинутый с места пупок, она щупала шов, который тянулся с низа живота в самое что ни на есть деликатное место. Тетка скороговоркой сообщила ей, что несчастье навсегда избавило ее от ежемесячных кровей, и она тогда ответила:

- Ну, и слава Богу!

Потом она нагляделась этих журналов и трусиков, которые на веревочках и едва прикрывают пипку, - ей их не носить. Начиталась способов предохранения от беременности, их оказалось не счесть. Вспомнила маму, которая объяснила ей в двенадцать лет, что менструация ничего не значит, она просто стадия в развитии. Как смена зубов, как волосы подмышкой и на лобке, как смена тембра голоса. И ничего больше. Ни-че-го! Мама так подчеркивала заурядность события, что она не понимала девчонок, которые так горячо делились этим, в сущности, неприятным пустяком в жизни. Она очень удивилась, когда узнала, что с этого незначащего момента можно уже и беременеть. В первый момент наивное дитя не связало это с существованием мальчиков, а когда осознала, то стала их сторониться в менструальные дни. Какая же она была дура! А ведь были игры в куклы. И девчонки клали клоунов на любимых куколок и требовали, чтобы те родили им ребеночка. Все, как говорится, мимо глаз. Открытие пришло позже, когда в седьмом классе забеременела девчонка, которую мальчишки из старших классов вечно затаскивали в мужской туалет, откуда она выходила на раскоряченных ногах и с какими-то странно затуманенными глазами. Оля просто похолодела, как бы познав великую тайну бытия. Тайна билась в животе у малолетки, ее рвало от всего сразу, лицо пошло серо-коричневыми пятнами, а губы превратились в вывороченное сырое мясо.

Пока Валентин Петрович чирикал ей про мудрое медицинско-житейское, Оля думала о нежно-девичьем, способном превращаться в кошмар и ужас, и мысль, что у нее этого не будет, не была радостной, а была обидной и горькой.

- Медицина шагает вперед очень быстро. Все, чего мы не сумели сделать вчера, можно будет сделать завтра или послезавтра. Это не красное словцо, это правда. У меня, к сожалению, нет времени, но ты запомни слова: “клонирование”, “суррогатная мать”, я уже не говорю, что от швов твоих на животе можно будет избавиться, и будешь носить эти бикини, как все. Ты девочка красивая, тебе это пойдет.

Как он догадался, про что она думает?

Он же вышел, как ужаленный. Он видел глаза Оли, понимал, что все его благоглупости прошли мимо цели. Что-то задело девчонку, и она нырнула в память прошлого, но что это было? У него не было времени вникать, в какой момент его победительно-побуждающих речей Оля отключилась и сидела замерев, слушая себя, а не его. В конце концов, сказал он себе, помочь понять себя в обстоятельствах новой жизни и есть главная задача психотерапевта. Значит, он отработал деньги. Он пробудил ее размышления.

Потом была примерка туфель, одних, других, третьих. Нашлась пара на каблучке с заостренным носиком-клювиком: на кончике была маленькая круглая дырочка. В нее как-то удобно ноготочком поместился второй палец, он был у нее чуть длиннее большого, тут и оказал свое превосходство.

Анна Петровна почти до обморока скребла и мыла квартиру. Конечно, хорошо бы обновить ее обоями, свежей краской окон и дверей, но на какие шиши это сделать? Точнее, шиши пока есть, но они на другое.

Тут недавно у нее случилась встреча с бывшим поклонником. Он ее не узнал. А стояли в очереди за яблоками через человека. И она была раньше него. Естественно для очереди – ее видеть. Она вот увидела, встрепенулась, даже подумала уйти, но он скользнул по ней ничего не признавшим глазом. Боже ты мой! А мечтали об общей старости. Но вот как получилось, к ней она пришла и расположилась уже навсегда, эдакая хозяйка-владелица ее души и тела. А он все еще шустрый, с хорошо обихоженными ногтями. Это ж где вела подсчет статистика, что мужики живут меньше? Во всяком случае его не посчитали. Но мысли ушли быстро. Это сейчас, встряхивая на улице пледы, вспомнила яблочную очередь.

Комнаты их двушки были отдельные, между ними располагалась кухня. Хорошая кухня, квадратная, светлая, даже круглый столик поместился, делая кухню и столовой, и гостиной. Потому что с самого начала Анна Петровна решила – у них будут отдельные комнаты. Внучка получила лучшую. Расставленная на вкус бабушки мебель, конечно, потом будет сдвинута. Беспокойство вызывали фотографии, но бабушка все-таки повесила красивую свадебную фотографию сына и невестки именно в комнате Оли. В том, прошлом ее доме эта фотография висела в большой общей комнате. Там же рядом – ребенок закатывается от смеха, прижимая к груди мишку. Оля. Эту фотографию бабушка взяла себе. Все эти почти шесть лет она была хранима этим беззвучным детским смехом, который дал ей выжить. А стать старухой – значит, закончить цикл. Ей осталось всего ничего – укоренить девочку в новой жизни. Помочь и поддержать. Надо будет – спасти. “Тебе это уже не по зубам, - говорила она себе, но тут же сплевывала эти слова. – Не имеешь права. По зубам! По зубам!”

Что-что, а зубы на самом деле были вполне. Все свои, чуть сточенные – ну так как же иначе? Столько перегрызть, перемолоть всего. Какое-то время они еще выдюжат.

Окончание следует

Комментариев нет :

Отправить комментарий