воскресенье, 27 апреля 2014 г.

КОММУНИСТИЧЕСКИЙ УРОК - НЕ ВПРОК?

Советская власть изначально строилась на морях народной крови. Ключевое понятие демократии по Ленину – концлагерь. Это изобретение большевиков. 5 сентября 1918 года декретом Совета Народных Комиссаров о красном терроре предписывалось организовать в стране массовые расстрелы и «обеспечить Советскую Республику от классовых врагов путем изолирования их в концентрационных лагерях». Но и на фоне невиданных в истории по масштабу зверств 20-х-50-х годов то, что началось в стране 70 лет назад, отмечается как нечто выдающееся.

Что это было? До сих пор многие задаются этим вопросом. А было простое: жизнь «по справедливости».

Человек – устройство многосложное. В нем есть источник энергии для самоорганизации и противостояния саморазрушению всего сущего, которое в Библии описывается как великое землетрясение, когда «и солнце стало мрачно как власяница, и луна сделалась как кровь; И звезды небесные пали на землю, как смоковница, потрясаемая сильным ветром, роняет незрелые смоквы свои; И небо скрылось, свившись как свиток; и всякая гора и остров двинулись с мест своих…» Но помимо стремления избежать этого, есть в человеке и энергия саморазрушения, проявляющаяся прежде всего в великой страсти к убийству и мучительству себе подобных.

Человечество давно знает об этих своих свойствах. И в стремлении самосохраниться выстрадало принцип жизни по закону. Закону Божескому и человеческому. Одновременно вызревало  стремление к устройству мира… по справедливости. И в нем была ловушка: оно открывало выход страсти к убийству и мучительству. Вы знаете, сколько на свете есть справедливостей? Не знаете?.. Никто не знает. А вот убить «по справедливости» - истинное большевистское геройство. Помните – «На бой кровавый, святой и правый»?..

Там, где это лукавое стремление берет верх над законностью, торжествует как принцип, неизбежно наступает царствование убийц, палачей, садистов. Наступает 1937 год.

Когда после всего, что мы узнали о тех временах, социологи сообщают нам, что 55 процентов нынешних россиян, живи они в 1917 году, поддержали бы большевиков, когда то и дело раздаются призывы: «Да не обращайте внимания на эти законы, да наплюйте на Конституцию», остается думать одно – мы как народ еще не испили свою чашу.

…И души убиенных возопили «громким голосом, говоря: доколе, Владыка святый и истинный, не судишь и не мстишь живущим на земле за кровь нашу? И даны были каждому из них одежды белые, и сказано им, чтобы они успокоились еще на малое время, пока и сотрудники их и братья их, которые будут убиты, как и они, дополнят число».

Это из Откровения святого Иоанна Богослова.



 «Проходивший в Москве с 23 по 29 января процесс антисоветского троцкистского центра наглядно показал всему миру отвратительное нутро троцкизма... Бандиты «работали» преимущественно на предприятиях оборонного значения, организуя взрывы, поджоги и обвалы на предприятиях, в шахтах, пуская под откос воинские поезда... Задумано было искусственное заражение войск во время их перевозки острозаразными бактериями, поджог воинских складов, отравление продуктов...» ( «Огонек» № 4, 1937 год)







«...Выродки, потерявшие всякий человеческий облик, творили свое гнусное дело под руководством наемного агента гестапо - Иуды-Троцкого и его соратников, агентов иностранных разведок Рыкова, Бухарина, Ягоды и других. В длинном списке кровавых преступлений Троцкого и Бухарина значится заговор против Ленина, организованный ими в 1918 году. Цепь чудовищных  злодеяний, совершенных бандой, поистине бесконечна». («Огонек» № 7, 1938 год )





Из протокола допроса В.И. Иванова:

«Здесь никто меня не привлекал, по сути дела, потому что самое мое грехопадение и страх, что я могу быть разоблачен при Советской власти, меня толкали и гнали в стан врагов. И я, как ворон, летящий по запаху на падаль, вливаюсь во всякие враждебные группы, которые борются с Советской властью, потому что я рассчитывал, что тогда при реставрации власти буржуазии я не буду разоблачен».




Ник. ПАНОВ

«Штыки охраны... Мы в Октябрьском зале.

Судейский стол. Сталь прокурорских фраз:

 -Так значит, столько вы у немцев взяли,

Чтоб родину продать - в который раз?

И злость в глазах блеснула и погасла,

И подсудимые не смотрят в зал:

 -Да, мы стекло подмешивали в масло...

-Да, Горького убить я приказал...»

(«Огонек» № 7, 1938 год)





Из последнего слова А.И. РЫКОВА:

«Я хочу под конец использовать последнее слово для того, чтобы по мере сил повлиять на тех моих бывших сторонников, которые, может быть, до настоящего времени не арестованы и не разоружились и о которых я не знал или запамятовал. Я хочу, чтобы те, кто еще не разоблачен, чтобы они немедленно и открыто это сделали».   
 Из речи прокурора А. Я. Вышинского:
«Вся наша страна, от малого до старого, ждет и требует одного: изменников       и шпионов, продавших врагу нашу родину, расстрелять, как поганых псов! Требует наш народ одного: раздавите проклятую гадину! Пройдет время. Могилы ненавистных изменников зарастут бурьяном и чертополохом, покрытые вечным презрением честных советских людей, всего советского народа».
Шизофреническая логика ничем не мотивированных  арестов, которые косили всю страну насквозь - от простого рабочего до маршала - осталась в народной памяти этим страшным полумистическим сочетанием цифр: 37. Страх 37-го живет в нас и сейчас. Проклятье массовой бойни висит над головами. В этом году исполнилось 70 лет началу «открытых процессов над врагами народа».
Многие хотели бы увидеть «открытые процессы» над коррупционерами, олигархами и всяческими «шакалами» и сегодня. Наверное, у них есть к тому свои резоны. Наверное, жажда социальной справедливости чревата каким-то итогом. Но только бы не таким. Можно ли стране блуждать в трех соснах до бесконечности?..  

Георгий ЦЕЛМС

«МЫ ВЕРИЛИ...»

Из истории одной семьи



«Как мы дошли до жизни такой...» - так назвала свои мемуары моя мать  Лайма   Целмс, завершая их незадолго до смерти, на 85-м году жизни. «Мемуары» эти - несколько десятков тетрадных страниц, исписанных твердым, с левым наклоном почерком - попытка осмыслить пережитое. Покаяние.

Среди людей ее поколения, в особенности среди старых партийцев, мне почти не приходилось видеть и попытки раскаяния. Люди обычно подводили итоги пережитого словами: «Мы честно прожили свою жизнь», «Нам не в чем себя упрекнуть». Или: «Мы верили». «Верили» как бы все объясняло и оправдывало. Для тех из них, кому сполна выпало сталинских тюрем и лагерей, такая оценка собственной жизни была вроде бы более справедливой. Ведь им досталась роль жертв, не палачей. Но в страшной драме тех лет палачи и жертвы часто менялись ролями.

Моя мать тоже прошла через тюрьму и ссылку. Мужа ее, моего отца, расстреляли   как врага народа. И все-таки к концу жизни она пыталась себя судить.

Отца арестовали 10 ноября 1937 года, когда мне было ровно два месяца. Надо ли говорить, что я его совсем не знаю? Сестре, которая старше меня на четыре года, повезло больше: она сохранила кое-какие ласковые воспоминания. А может, и придумала их, глядя на фотографию - маленькая стриженая девочка сидит на коленях улыбающегося и тоже коротко остриженного человека. Меня и на фотографии с отцом нет. Идя на смерть, отец даже не знал моего имени. Они с матерью все никак не могли договориться на этот счет. Отцу хотелось почему-то назвать меня каким-то редким, экзотическим именем. Скажем, Акакий. Мать категорически возражала.

А может, отец ее просто поддразнивал? Судя по рассказам матери, он ее часто разыгрывал. А с юмором у Лаймы всегда было не очень. Вот так и ушел отец навсегда, оставив дома безымянного сына. Что он думал о нас в страшных своих камерах? В последнюю перед пулей минуту? Мне это никогда не узнать...

«Можно быть прекрасными друзьями, но раз мы начинаем расходиться в политике, то вынуждены не только рвать нашу дружбу, но идти дальше - идти на «доносительство», - говорил в своем выступлении на XIV съезде партии его делегат А.Гусев. - Ленин нас когда-то учил, что каждый член партии должен быть агентом ЧК, то есть смотреть и доносить. Если мы от чего-либо страдаем, то это не от доносительства, а от недоносительства».

Мы росли, вовсе не чувствуя проклятья, нависшего над нашей семьей. Моя сестра, восьмиклассница, писала, например, стихотворение о счастье, отмечая этот факт в своем дневнике: «Мне кажется, что это стихотворение сердечнее других. По-моему, я всю жизнь была счастлива. Да и кто в такой стране несчастлив». Сестра написала лучшее в городе сочинение на тему «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство». Ее пером водили самые искренние чувства. В этом смысле я ничуть не отличался от сестры. Разве что не мог написать лучшее сочинение - грамотность, а вернее, безграмотность подводила.

Когда отец проходил следственный конвейер, отсиживал за строптивость в карцере, мечтая о смерти, он и тогда, как видно из рассказа его последнего мучителя-следователя Неймана, никак не расставался с иллюзией, что Сталин ничего не знает, а здесь, в тюрьме, происходит чудовищная провокация.

Мать, провожая его на Голгофу, искренне верила своим словам-утешениям: «Завтра же поеду к Сталину, и все разъяснится». Мать - полный единоверец отца, ревмя ревела, узнав в башкирской ссылке о смерти Сталина. А я, продукт ее воспитания, быстренько накропал гладко зарифмованные стишки: «Горе великое в нашей стране. Скорбью полны миллионы сердец. Сталин любимый скончался в Кремле. Умер учитель, вождь и отец».

Родители мои - «черный ящик». Я знаю, что было «на входе»: самостоятельность выбора пути, бунтарство, мужество, обостренное чувство справедливости. «На выходе» же, через каких-нибудь 10 - 15 лет: слепая вера, готовность без размышления подчинить свою волю и мысль партии, а вернее, ее самозваным вождям, готовность голосовать как надо, молчать где и о чем надо, закрывать глаза когда надо. Что произошло с ними? Что произошло со всем их поколением?

Перебирая в памяти бесконечное количество раз факты биографии моих родителей и пытаясь за матерью вслед ответить на вопрос - как они дошли до жизни такой? - я то и дело возвращаюсь к первым их шагам в революцию.

Революционная партия большевиков производила строгий отбор, требуя от каждого из своих рекрутов определенных качеств и черт характера. Ее вступительные экзамены могли выдержать лишь твердокаменные...

- В 1927 году вся партия, - рассказывает мне мать, - дружно проголосовала за ссылку Троцкого. В 1929 году - за его высылку за рубеж, за лишение советского гражданства.

- Но это же незаконно! - восклицаю я с высоты нынешнего правосознания.

- Для нас всегда воля партии была превыше закона, - изрекает мать и добавляет для убедительности: -Плевать мы хотели на закон.

Скоро, очень скоро плевок этот, увеличенный тысячекратно, вернется и с головой накроет тех, кто плевал... Здесь уместно вспомнить интервью, которое давал в 1922 году американской журналистке Луизе Брайт сам Троцкий. На вопрос корреспондентки по поводу высылки за рубеж блестящих представителей русской интеллигенции он заявил следующее: «Те элементы, которых мы высылали и будем высылать, сами по себе политически ничтожны...» Пройдет семь лет, и «политически ничтожным» изгоем окажется он сам.

С отцом не поговорить, не задать мучающие меня вопросы. Остается мать, верная его жена и соратник.

- Вы обсуждали это с отцом? - задаю я ей в который уж раз вопрос. То по поводу коллективизации, то по поводу процессов. Но не может мать припомнить, что были в семье какие-либо споры, сомнения. То ли память подводит? (Но ведь мать помнила прошлое очень отчетливо до самой смерти.) То ли действительно ни в чем ни разу не усомнилась? Мне не хочется так думать, и я все спрашиваю и спрашиваю одно и то же.

- Понимаешь, - как бы оправдываясь, говорит мать, - мы все работали до поздней ночи. И почти не виделись. Раз я пришла домой в одиннадцать  вечера, а домработница мне с порога: «Вы что, заболели, Лайма Юльевна?» Михаил однажды тоже чуть пораньше пришел. А в три ночи звонит ему Каганович и страшно удивляется: «Ты уже дома?»



Мои родители, как и вообще люди их поколения, много работали, досуг их был краток. Но, с другой стороны, если и говорили о чем, то, уверен, исключительно о политике. Так неужели же ни разу, ни в чем, никогда не усомнились? Не видели разверзающуюся бездну? Или летели туда, страшась раскрыть глаза? Гадаю, довольствуясь случайными эпизодами, косвенными свидетельствами.

- Помню, в конце 1929 года, - рассказывает мать, - Михаил прибежал с работы и сказал: «Собирайся скорее! Идем слушать Сталина». Сталин выступал на конференции аграрников-марксистов. Зал, коридор - все было переполнено. Тут впервые мы услышали о сплошной коллективизации, о том, что нужно ликвидировать кулачество как класс. Зал рукоплескал.

- А ты? А отец?

- И мы тоже. Понимаешь, все устали от мучительных хлебозаготовок. Крестьянин ведь хлеб действительно зажимал, припрятывал. Денежки ему были не нужны. Товаров-то не хватало. Много ли на бумажки купишь? Да и закупочные цены на хлеб были низки - надо же было сэкономить деньги для индустриализации. Вот и получался замкнутый круг: рабочего надо накормить, иначе он не сделает необходимый селу трактор, а кормить нечем - хлеба не хватает.

- Но ведь хлеб, как сейчас знаем, вывозили даже на экспорт?

- Валюта была нужна. Как без нее раздобудешь станки для трактора? Видишь, получается круг? Мы верили, что Сталин его разорвет.


О том, как сознательно, из высших, так сказать, соображений творили культ - тема особого разговора. Партаппарат в этом деле был, естественно, главным вдохновителем и организатором. Приведу только один курьезный пример, рассказанный мне бывшим политзеком Адольфом Абеле. Он вспоминал,       что «Известия», кажется, в конце 36-го года, перепечатали заметку из областной газеты примерно такого содержания: «В дни, когда в Москве проходило совещание колхозников, одна больная колхозница увидела товарища Сталина и излечилась». Женорга, старую партийку, женщины спросили: правду ли пишет газета? Та отмахнулась: чепуха! И добавила: «Раньше народ обманывали иконами. Сталин не икона». Об этих словах донесли парторгу Ильинскому. Тот собрал собрание и объявил: «Я консультировался в партийных органах. Мне разъяснили, что гений человечества своим сиянием так воздействует на людей, что может исцелять». «Поэтому предлагаю, - заключил парторг, - исключить имярек (женорга) из партии за политическую незрелость». И единогласно исключили.

Мать проговорилась как-то, что после моих вопросов-допросов у нее всегда бессонница и болит сердце. Я хотел немедленно прекратить наши беседы. Но она настояла на продолжении - прошлое мучило ее. Ей хотелось выговориться.

Мать вспоминает в своих «мемуарах», как ей пришлось, будучи секретарем парторганизации Мосэнерго, исключать из партии Стэна. Крупный политэконом, он одно время был «домашним учителем» Сталина, но потом вошел в «школу Бухарина» и прогневил Хозяина. Стэна отправили на «перековку» в Мосэнерго. Последней каплей послужила его статья, опубликованная в «Правде», -       «Сомневаться во всем». Сомневаться в чем бы то ни было - давно стало уже смертным грехом. Матери позвонил первый секретарь Замоскворецкого райкома Сойфер и предложил срочно организовать исключение Стэна из партии «за ошибочную и вредную статью». Мать статью читала, ничего криминального в ней не обнаружила, но коли партия сказала «ошибочная», стало быть, она такая и       есть.

Стэн запомнился матери человеком огромного роста, с царственной головой. Он напоминал ей льва, окруженного стаей собак. Стэн не хотел каяться и разил своих юных малограмотных оппонентов сокрушающими аргументами. Но «оппоненты», не дрогнув, единогласно исключили его из партии.

Сразу же в день смерти Кирова, первого декабря, был принят указ об ответственности за совершенное политическое преступление всех членов семьи. Сталин даже и не подумает как-то маскировать эту странную скоропалительность - указ появился как бы к точно запланированной дате покушения. В печать он не попадет - об указе матери расскажет отец. Оба они примут его как должное. Указ позволит Сталину уже на правовых, так сказать, основах приняться за осуществление своей сокровенной мечты: истребить всех своих личных противников до седьмого колена. Палач не зря испытывал страх перед потомками жертв. Кто выжил - стал свидетелем его преступлений...

Вскоре после расстрела Каменева расстреляли его первую и вторую жен. Младший сын Юрий не дожил до 17 лет - был расстрелян в 1938 году, старший сын Александр - в 1939-м. Внук Каменева был арестован в 1951 году в возрасте девятнадцати лет и приговорен к 25 годам лагерей. У Зиновьева       расстреляны жена и сын. У Мрачковского - брат и племянник. У И.Н. Смирнова - дочь и жена. Вот и вернулся страшный бумеранг, брошенный в Екатеринбурге в 1918 году, - расстрел царской семьи. В Ленинграде сразу после убийства Кирова стали брать бывших дворян, их детей и родственников. Исключительно за происхождение. Кого-то - в лагерь, кого-то - в ссылку. Акция эта была широко известна, и, конечно же, мои родители о ней знали. И опять-таки приняли все как должное…

Как-то отец пришел с работы под утро. Был он растерян и расстроен, как помнит мать. Он рассказал, как они с Домбровским, главой областных чекистов, всю ночь сидели, не решаясь дать санкцию на арест Енова. Енов работал секретарем Великолукского окружкома партии. Оба хорошо его знали и никак не могли поверить, что Енов - враг. Москва, между тем, настаивала - звонки следовали один за другим. Под утро требуемая санкция была получена.

«Органы» к тому времени абсолютно не подлежали никакому контролю. Так зачем же, спрашивается, была нужна эта санкция, партийное благословение на арест? Нелепость? Да нет - хитрый в том заключался расчет! Круг сообщников злодеяний становился таким образом все шире. И выскочить из этого круга уже никто не мог - люди повязывались кровью.

Не могу допустить, чтобы такой порядок казался отцу естественным: он, первый руководитель области, не имея права ознакомиться с делом своего подопечного, вынужден давать как бы санкцию на арест. Пусть бы уж делала это, как положено, прокуратура.

Мать говорит: «Мы свято верили в органы. Верили, что они не могут ошибаться». А что еще оставалось?

Когда Домбровского арестовали, мои родители были уже в Воронеже. Мать, как вспоминает, мучительно раздумывала - за что? Никогда ни в каких оппозициях отец не был, с оппозиционерами даже и знакомства не водил, сболтнуть лишнего не мог. «Поляк, - нашла она объяснение наконец, - очевидно, связь с Польшей». Типичная логика того (да и только ли того?) времени.

- Ну а отец? - снова спрашиваю я мать. - Как он объяснил случившееся? Ведь они были друзьями.

- Не помню, чтобы мы говорили об этом.

Видимо, в их кругу становилось все больше секретной информации. И хотя оба бесконечно доверяли друг другу, и хотя обоих «политика» интересовала больше всего на свете, молчали, переживая каждый в одиночку.

Хочу подчеркнуть: в 1936 году уже  все узнали, что во главе "органов" длительное время находился отнюдь не «рыцарь революции». Ни отец, ни мать ничуть не усомнились, что Ягода - преступник. Как же могло это не затронуть их веру в непогрешимость органов? Кстати сказать, за 1937-1939 годы жертвами своей собственной мясорубки стали как минимум 20 тысяч чекистов. (Интересно, что опыт истории никого научить не может. В эпоху Ивана Грозного, как пишет Ключевский, наиболее свирепые репрессии были обрушены на головы преданнейших псов царя - опричников. Правда, масштабы тогда были иные: казнили всего четыре тысячи человек.)

Вера в органы... А не была ли она просто продуктом страха? Страха, вытесненного в подкорку, о котором стыдно признаться даже себе самому?

Однажды Лайму - а была она в облплане секретарем парторганизации - пригласили в обком партии и дали ошеломившее ее задание: срочно исключить из партии Иванова, председателя облисполкома. Намекнули при этом, что на него есть материалы в органах. Задание, как выразилась мать, «было трудным». Иванов пользовался большим авторитетом в аппарате облисполкома - его любили.

- Ты хоть поинтересовалась, в чем провинился Иванов? - пытал я мать.

- Это не принято было делать. Я же сказала тебе, что мне намекнули: «материалы в органах».

- Ну хотя бы посоветоваться с мужем ты могла?

- Да я и так поняла, что указание исходит от него. Кто же еще может санкционировать исключение из партии предоблисполкома?

- Но факты, факты! За что исключать?

- Ясное дело, не за то, что известно органам. Эти данные ведь секретные. Стало быть, надо искать причину.

Лайма собрала партсобрание, подготовила заранее двух-трех «обличителей». Больше и не требовалось. «Народ к тому времени был понятливый. Все подключились дружно». Иванова обличали в том, что, мол, плохо работал. И на севе дело никудышно организовал, и в жилищном строительстве, и в коммунальном хозяйстве. Валили кто что мог. Иванов вяло защищался. Что-то признавал, что-то отрицал. Но недостатки можно найти у любого. Их и выискивали наперегонки. Говорили одно - держали в уме другое. Слух о компромате в органах уже просочился. Исключили единогласно.

Из нашего нынешнего времени то прошлое видится сплошной кромешной тьмой - оцепеневшие от страха люди, прислушивающиеся к полуночным шагам. Вот шаги остановились у двери - сейчас раздастся роковой звонок. Так многие  действительно жили. Но жизнь, несмотря ни на что, продолжалась. «Гуляли, целовались, жили-были. А между тем, гнусавя и рыча, шли в ночь закрытые       автомобили, и дворников будили по ночам». Это - Наум Коржавин. Да, шли в ночь закрытые автомобили - черные «маруси», «воронки», просто  «продуктовые». Но люди тем не менее - гуляли, целовались, жили-были. Так уж, видно, устроен человек. И в этом его счастье. 22 июня 1941 года тоже ведь большинство безмятежно проводило выходной, отправляясь в парк и за город. А война давно уже дышала в затылок. Вот и сейчас живем беззаботно и суетно, разве что в компаниях поболтаем для красного словца о возможно грядущих катаклизмах. Авось, пронесет...

За две недели до ареста отца принял Сталин. Отец вернулся из Москвы окрыленный: все вопросы удалось блестяще решить. Сталин, в частности, подписал ходатайство о выделении миллиона на расчистку реки Воронеж. Разговор был теплый, дружеский. А участь отца, меж тем, была уже решена: сталинское «добро» на арест получено. Это тоже, как сейчас знаем, было любимым приемом вождя: наградить, поддержать, повысить... перед арестом. Человек от этого укреплялся в своей вере: «все вокруг делается разумно и справедливо». И хотя что ни ночь - аресты, тебя-то, честного партийца, не берут, напротив того... Стало быть, берут не напрасно. Как только пришел к этой мысли, самое время брать.



А ведь зря, выходит, боялся Иосиф Виссарионович. Приговоренные послушно ждали своего часа. Никто не взбунтовался. Никто руки не посмел поднять на злодея. Никто не пытался даже бежать, чтобы затеряться среди российских просторов. Нашелся, правда, один казахстанский секретарь обкома, да и тот, арестовав всех своих чекистов, поехал докладывать Сталину в Москву. И в поезде был схвачен.

В канун октябрьских праздников отцу в Воронеж позвонил Маленков и потребовал срочно явиться в ЦК. С Маленковым они вместе работали в Москве, дружили семьями. Ехать отцу было не с руки - предстояли октябрьские торжества. Он сказал, что приедет после праздников. Маленков грубо настаивал. Видимо, тон разговора отец посчитал недопустимым, поэтому выругался и бросил трубку.

После праздников отцу ехать в Москву уже не пришлось - 10 ноября в Воронеж прибыл секретарь ЦК А.А. Андреев. Было уже известно, что приезд этого человека означал арест первых руководителей.

Вечером отец позвонил домой и сказал, чтобы Лайма уничтожила письма Зеленского. Сказал прямым текстом, не таясь. Очевидно, тогда техника прослушивания телефонов была в самом детском возрасте. Лайма поняла - будет обыск, Зеленского ведь давно арестовали. Неожиданно отец заявился домой. Объяснил, что его срочно вызывают в НКВД. Разговаривали с ним крайне грубо, так что иллюзий у него не оставалось. Однако ему разрешили заехать «на минутку» - попрощаться. Откуда такой гуманизм? Скорее всего отцу давали возможность застрелиться. Осуществи он это, ему не пришлось бы принять тех мук, которые выпали на его долю. Мать не дала ему застрелиться: «Ты с ума сошел! Я завтра же еду к Сталину и все ему расскажу». Она искренне верила в такую возможность. То ли, неисправимая       оптимистка, мать передала мужу свою уверенность, то ли он сам еще на что-то надеялся, а скорее всего, не хотел стреляться на глазах жены. Кроме того, застрелиться - означало полностью признать свою вину. Самоубийство Томского именно так и комментировали в партии. Словом, отец отложил       пистолет. На прощанье он сказал Лайме фразу, которую в подобной ситуации говорили многие (буквально, слово в слово!): «Что бы ни случилось, знай, совесть моя перед партией чиста». Лайма ни разу в этом не усомнилась и пронесла свою уверенность сквозь годы.

Где похоронен отец, я не знаю. Мать похоронена на старом рижском кладбище Матиса. Оно расположено в самом конце улицы Революцияс (Революционной), сейчас переименованной. Другим своим боком кладбище примыкает к тюрьме. Такие вот символы окружают материну могилу.



Матери моей повезло - она дожила до перестройки. Честно сказать, ей, человеку большевистской закваски, вовсе не легко было принять все происходившие перемены, хотя она и старалась изо всех сил. Но что касается разоблачения сталинщины - было это для Лаймы в величайшую радость.

Вот и вся история нашей семьи. Далеко не самая драматичная по тем временам. Каковым будет ее продолжение? Очень хочу, чтоб, как говорится, дети жили лучше нас. Для того и решился на это покаяние за отца.

(Отрывки из документальной повести «Моя семья и моя страна»)



На фото слева - друзья на отдыхе: Маленков справа, отец слева. Пройдет немного времени, и один из них будет расстрелян в подвалах Лефортова, другой же станет вторым человеком в партии.

На фото справа - хозяева Москвы и Московской области: Хрущев - секретарь Московского горкома, Каганович - первый секретарь обкома и горкома, Михайлов (отец) - секретарь Московского обкома по сельскому хозяйству.

“РАССТРЕЛЯЙТЕ МЕНЯ СПОКОЙНО, БЕЗ МУЧЕНИЙ”  

70 лет назад Политбюро ЦК ВКП (б) утвердило приказ НКВД № 00447, с которого начался в стране Советов Большой террор, или просто – “37 год”. Приказ назывался “Об операции по репрессированию бывших кулаков, уголовников и других антисоветских элементов”. Очень широкая формулировка. Брали всех.

Тогда говорили и сейчас много говорят о Ежове как о самой зловещей фигуре в окружении Сталина. “Не только я, очень многие считали, что зло исходит от маленького человека, которого звали “сталинским наркомом”, - писал Илья Эренбург. Журналисты, поэты-акыны славили его в прозе, стихах и песнях, а в кругах интеллигенции шепотом называли “кровавым карликом”. Некоторые сейчас даже склонны принимать во внимание его комплексы неполноценности, крошечный рост для мужчины (то ли 151, то ли 154 сантиметра) и т. д. На самом же деле личность Ежова не имела значения. Под сурдинку массовых репрессий Сталин избавлялся от прежних партийных и чекистских кадров. (Только чекистов, по словам самого Ежова, расстреляли  более 14 тысяч.) И нашёл соответствующего исполнителя. Иван Москвин, бывший начальник Ежова в ЦК, в отделе распределения руководящих кадров, говорил о нем: “Это редкий человек в том смысле, что, отдав ему приказание, можно его не проверять. Он все сделает. У него только один недостаток... он никогда не остановится. Во всяком деле есть известный предел, когда надо остановиться. Ежов никогда не останавливается... ”

Не ведая того, Москвин дал характеристику всей большевистской системе, ее людям, опьяненным кровью, всевластием, идеологией насилия. Они, партийные секретари и начальники местных НКВД, писали в ЦК примерно так: мы получили из Центра разнарядку на расстрел 1000 человек, мы ее выполнили и просим увеличить квоту расстрела ещё на 1000 человек... Приказ НКВД № 00447 – всего лишь исполнение политического решения ВКП (б), июньского пленума и отдельного, от 2 июля, решения Политбюро “Об антисоветских элементах”. “Операцию начать 5 августа 1937 года и закончить в четырехмесячный срок, - гласил приказ. - Все репрессируемые... разбиваются на две категории: а) к первой категории относятся все наиболее враждебные из перечисленных выше элементов. Они подлежат немедленному аресту и по рассмотрении их дел на “тройках” - РАССТРЕЛУ. б) ко второй категории относятся все остальные менее активные, но все же враждебные элементы. Они подлежат аресту и заключению в лагеря на срок от 8 до 10 лет...”

Масштабы огромные, сроки сжатые – 4 месяца. Суда вообще не было. Для быстроты вновь ввели так называемые “тройки”. В их состав входили начальник управления НКВД, краевой/областной прокурор и секретарь крайкома/обкома ВКП(б). Садились за стол три человека – и решали жизнь и смерть сотен тысяч. Дела рассматривались за несколько секунд, расстрельные и лагерные списки подписывались пачками. Если дело каждого человека отдельно рассматривать, руководителю края-области не оставалось бы времени ни на что другое. В приказе все расписано – как судить, кого брать, в каких количествах. По всем областям и краям установлены точные цифры подлежащих расстрелу и заключению в лагеря. Если сложить их, то получается: за четыре месяца, с 5 августа по 5 декабря, приказано расстрелять 79 950 человек и отправить в лагеря 193 000 человек.

До 5 декабря не успели. И потому операцию продлили до 15 января 1938 года. А затем пошли просьбы с мест об увеличении “квот”, и решением Политбюро от 31 января 1938 года были установлены новые “лимиты”. Например, по первоначальной разнарядке в Дальневосточном крае надлежало расстрелять 2000 человек. Расстреляли – 25000! Операция продолжалась до ноября 1938 года. И до сих пор точно не установлено, сколько людей было тогда репрессировано. Есть одна цифра – из доклада специальной комиссии, созданной 31 декабря 1955 года. После одного месяца работы, 8 февраля 1956 года, непосредственно перед началом ХХ съезда КПСС, глава комиссии секретарь ЦК Петр Поспелов представил Президиуму ЦК отчет. В нем говорилось лишь о масштабах репрессий в 1935-1940 годах. Эти материалы и легли в основу доклада Хрущева на ХХ съезде КПСС.

Один месяц – не срок для такого расследования, и потому историки считают, что цифры в отчете приблизительные. Итак, по данным комиссии Поспелова, за 1937-1938 годы было арестовано по обвинению в антисоветской деятельности 1.548.366 человек. Из них расстреляно 681.692 человека. Первоначальную “квоту” превысили примерно в 6 раз.

К началу 1938 года с мест пошли сигналы другого свойства: трудно работать, руководители часто меняются, специалисты “выбывают”. Ведь в 1937-38 годах расстреляли и отправили в лагеря по 2-3 состава руководящих работников республик, краев и областей. А также начальников среднего звена, инженеров и техников.

Тогда на январском Пленуме ЦК ВКП(б) приняли постановление “Об ошибках парторганизаций при исключении коммунистов из партии, о формально-бюрократическом отношении к апелляции исключенных из ВКП(б) и о мерах по устранению этих недостатков”. То есть ослабили репрессии именно против партийных кадров. А по отношению к остальным категориям жителей массовые расправы продолжались. В декабре 1938 года и самого Ежова отправили в отставку, в апреле 1939 года арестовали. В последнем слове на суде он говорил: “Прошу не репрессировать моих родственников и земляков, так как они совершенно ни в чем не повинны”. Тут нельзя не процитировать тот самый приказ № 00447 от 30 июля 1937 года: “Семьи приговоренных по первой и второй категории, как правило, не репрессируются. Исключение составляют: а) Семьи, члены которых способны к активным антисоветским действиям. Члены такой семьи, с особого решения “тройки”, подлежат водворению в лагеря...” А чтобы не оставалось никаких сомнений в необходимости этого, Ежов следом, 15 августа, издал отдельный приказ: “Об операции по репрессированию жен и детей изменников Родины”. И еще Ежов на суде говорил: “Я прошу передать Сталину, что никогда в жизни политически не обманывал партию, о чем знают тысячи лиц, знающие мою честность и скромность... Передайте Сталину, что умирать я буду с его именем на устах...”

Для многих это странно. Преобладает мнение: все они были фанатиками и верили, что их смерть необходима для дела советской власти. Но не могло же быть хоть одного-двух исключений! Почему никто из них, хотя бы один, зная, что все равно расстреляют, не проклял Сталина? Не обвинил его в контрреволюции? Или не крикнул: “Я выполнял приказы Сталина!..” Почему?

Может быть, ответ очень прост и кроется в последних словах Ежова, главного палача тех дней: “Жизнь мне, конечно, не сохранят... Прошу одно: расстреляйте меня спокойно, без мучений”.

Его просьбу выполнили: расстреляли на следующий день после вынесения приговора, 4 февраля 1940 года, в подвале дома на Никольской улице в Москве. Возможно, и “без мучений”...

 Сергей БАЙМУХАМЕТОВ

Комментариев нет :

Отправить комментарий