воскресенье, 20 апреля 2014 г.

Птицы между мечами


Майму БЕРГ — один из самых заметных авторов в европейской литературе последнего десятилетия.

Прозу эстонской писательницы активно пере­водят на английский, немецкий, финский, шведский и другие языки. Русскому читателю она знакома по публикациям в тал­линском журнале «Вышгород».

Отдельной книгой сочинения Майму Берг впервые на рус­ском языке вышли в 2009 году («Я любила русского». М.: Издательский дом «Хроникёр», 192 с.).

 ДУХ ПОВЕСТВОВАТЕЛЬНОСТИ

О Майму Берг в новой России знают немного. Редкие публикации русскоязычных эстонских журналов — в первую очередь неутомимо­го «Вышгорода» — конечно же, не замена постоянно-пристальному и объемному изучению ее творчества.

Но ей-богу, Майму Берг и такого внимания, и такого изучения за­служивает! Причем интересно то, что добивается нашего внимания эстонская писательница вовсе не публицистическими выкриками и не пересказом общеполитических мест, что свойственно посредственно­сти любых национальностей. Ее манера явно противоположна сильно заполонившему и русскую, и европейскую литературу волчьему псевдообличительству, рыщущему по полям и лесам в ангельской шкуре предполагаемой художественности.

Если же обратиться к прозе Берг, то сразу останавливают внима­ние две особенности: психологизм повествования и мягкая обработка этого самого — в исполнении многих писателей весьма рассудочно­го — психологизма.

Первые рассказы Майму Берг я прочел еще в 1996 году. И тогда же написал в «Литературной газете»:

«Очень интересны рассказы Майму Берг «Дух Тарту», «Он», «Птицы между мечам». Они сочетают в себе скрыто-эротическую исповедальность и подернуты легким, желтоватым туманом чуть иро­ничной мистики, безусловно опирающейся на австрийскую, редко кем наследуемую школу прозы и поэзии: на Хаймито фон Додерера, Ингеборг Бахман, Пауля Целана с его душновато-обморочными, мягко-урбанистическими стихами вроде «Там за каштанами огром­ный мир...»


Теперь, по прошествии 12 лет, я бы выделил в прозе Майму Берг эстонскую доминанту с едва ощутимым скандинавским влиянием.

Что же такого «эстонского» можно заметить в прозе Берг? Что мы вообще знаем «такого эстонского», кроме уже поднадоевших анекдо­тов об эстонской медлительности?

Мало знаем.

Вот проза нас с подлинным, а не анекдотическим, не карикатурно-обывательским эстонским миром и знакомит. Воссоздание неповто­римого культурного облика небольшого народа — самая большая заслуга писательницы. Когда схлынут волны политизации, уйдут судороги, свойственные всему вновь рождающемуся, именно проза Майму Берг — сдержанно эмоциональная, удивительно достоверная и в мельчайших подробностях быта, и в тихом захлебе летучих психологических контуров — и будет полной мерой свидетельствовать о духе времени и духе людей.

Когда-то давно один французский издатель попросил Гегеля из­ложить его философию коротко, популярно и по-французски.

Ответ философа был таков: «Мою философию нельзя изложить ни коротко, ни популярно, ни по-французски».

О чем я этой гегелевской фразой хотел напомнить? Да о том, что дух нации — нельзя изложить в сжатой фразе. И очень трудно перевести. С этими трудностями перевода эстонского сознания в со­знание русское я сталкивался, читая рукопись Берг. Однако в дан­ном случае это не удручало, наоборот, воодушевляло. Ведь только настоящая работа сердца и ума способна воссоздать на другом языке и в другом сознании неслыханную оркестровую сложность работы прозаика.

Роман «Я любила русского» как раз и полон дивной потаенностью и долго-сладким переводом чужих чувств на язык собственной души. Этот краткий роман — по-нашему, по-русски больше походящий на повесть — запросто можно было бы наполнить модным нынче на За­паде содержанием: «Ах, эти русские! За внешне европейским благо­образием все они — варвары и садисты!»

Ни в романе «Я любила русского», ни в своих новеллах и рассказах Майму Берг на путь пошлых уподоблений и дешевых ассоциаций не сбилась.

И помогал ей в этом, как ни странно, дух повествовательности. Дух, который в отличие от духа философского неверия, или — хуже того — духа казарменного коммунизма, реет вольно меж государства­ми Европы, долетая иногда даже и до Америки. Именно повествова­тельная среда — среда почти биологическая, сродная по составу возду­ха и полезных бактерий и нам, и немцам, и скандинавам, и эстонцам, среда, отплывающая тихим смерчем от островных сказаний скальдов, от русских патериков и эстонских хроник — и делает возможным под­линное прочтение того, что пишет Берг.

Переходя от стилистики к биографии, нужно заметить: та тонкая грань автобиографичности и художественной выдумки, которая часто является и соблазном, и непреодолимой преградой для многих повествователей, эстонской писательницей ни разу не была порушена.

Может, виной тому полускрытая от нас биография:

начала печататься в 70-х;

настоящим дебютом считает выход в 1987 году двух своих исто­рических романов: «Писари» и «В одиночестве на вершине горы», а также опубликованного в 91-м году сборника рассказов «Ушло»;

продолжала писать, работать, жить;

выпустила в начале 90-х еще два романа: «Они» и «Я любила русского»;

стала переводиться на европейские языки — английский, немец­кий, финский, шведский, русский...

Да, такая биография слишком скупо говорит нам о жизни госпо­жи Берг. Но, на мой взгляд, это и хорошо. Ведь биографическое без остатка растворилось в художественном. И теперь об этой скрытой от нас жизни напоминает лишь угловато-лирическая манера, часто со­стоящая в перекличке и сопоставлении нескольких возрастов жизни в одном произведении. А иногда и в нескольких произведениях, спаян­ных одним стилистическим потоком.

Так и кажется: весь текст Берг — это лукаво и в меру смущенно улыбающаяся девочка, затем — молодая цветущая женщина, а где-то вдалеке, за ними — умягченная мудростью зрелая дама... Этот непривычный триолог на пространстве повестей, романа, рассказов, при полном его осознании — оборачивается маленьким чудом.

Особое мастерство проявляет Майму Берг в малой прозе: в рас­сказах, новеллах. Но тут,         собственно, начинается то, что нужно читать, перечитывать, смаковать, то, что нельзя рассказать ни кратко, ни популярно.

Правда, последнюю поправку к максиме Гегеля переводчик Свет­лан Семененко все же сделал. По-русски проза Берг читается превос­ходно. Барьер непереводимости взят!

Борис ЕВСЕЕВ

(Из книги: Майму Берг «Я любила русского»)



Майму БЕРГ: "Эстонский русский ближе, чем канадский эстонец"

Конечно, не все равно, одной национальности муж и жена, или нет. Для семейной жизни важна общая культура, важен опыт политического и социального прошлого. В этом смысле русский, живущий в Эстонии, ближе в качестве супруга, чем канадский эстонец. Мы можем вести с канадским эстонцем романтические разговоры о независимости Эстонии, но каждодневная жизнь у нас с ним очень разная. Я довольно много бывала в Ида-Вирумаа, встречалась там с читателями и с разными людьми. И вот чиновники довольно высокого ранга спросили у меня, что я думаю об интеграции, что это вообще такое? Кого мы интегрируем, если те, кого интегрируют, не знают, что с ними будет? Вдруг их кастрируют или обэстонят? Мы слишком самоуверенно заявляем, что они выучат эстонский. В это вкладываются огромные суммы. Но интереса к эстонскому языку не будет, если человек не знает эстонской культуры и сущности. Мне кажется, обучение эстонскому не так уж и важно. Если от знания языка зависит карьера, то его выучат все, кто хочет преуспеть в жизни. Меня очень удивляет, что никто из чувства миссионерства не начал еще издавать в Эстонии газету для русских на русском языке, но которая была бы эстонской газетой. Вот какое издание должно дотировать государство! В Нарве мне сказали, что русские дети больше всего читают "Meie Meel" - они могут прочесть это издание уже по-эстонски.

("Luup").

Мне не хотелось так уж сразу возвращаться домой, и я стала просить отца, чтобы из Праги мы поехали в Берлин, а уж оттуда, через Варша­ву и Вильнюс, домой. Наконец отец согласился поехать в Берлин, но от Варшавы отказался категорически и взял авиабилеты «прямо» на Ленинград.

Из Праги мы позвонили в Берлин насчет отеля, и нам сказали, что легче получить отель в бывшем Западном Берлине, но что в Восточном Берлине (бывшем) отели дешевле. Мы стали обзванивать гостиницы в восточной части, пока нам не подыскали места, не слишком дорогие и не слишком плохие. Отель к тому же располагался в центре города, недалеко от бывшей стены, и поэтому нам вполне подходил.

Когда мы днем добрались до места и наконец получили номер, отец сказал, что устал от поездок и суеты, и лег передохнуть, я же те­рять время на сон не собиралась, вышла на улицу, нашла ближайшую трамвайную остановку и поехала в старый городской район Пренцлауэр Берг. Странно, ведь я теперь могла погулять по Курфюрстендамм, по Тиргартену или поехать в сторону Ваннзее, но я избегала этих мест, их названия и прежде долгое время меня пугали. Я знала, что эти места не для меня, а скоро станет не для меня, наверно, и весь Берлин. Поэ­тому я и поехала в Пренцлауэр Берг, чтобы отыскать там, за церковью Иммануила, один дом, где мы жили когда-то. Район этот нисколько не изменился, разве что западная реклама добралась и сюда, так что старые, знакомые, скромные и удобные бары и кафе теперь не зазыва­ли, а скорее отпугивали таких, как я, с тощим кошельком посетителей своей шумной настырностью. Хорошо еще, что отец остался в отеле и не увидит всего этого. Мне и самой скоро расхотелось искать наш ста­рый дом, я просто не могла его представить посреди этого шума и яр­ких реклам, и я снова села в трамвай и проехала несколько остановок до места, где прежде был ресторан «Узбекистан». Это было уютное, спокойное место, где подавали очень вкусные восточные блюда, где в первом зале сидели по-европейски за столами, а на десерт можно было заказать мороженое с вишнями, а в заднем помещении сидели по-восточному на коврах, скрестив ноги, и после жирной пищи пили из пиал крепкий зеленый чай. Там же я ела впервые в жизни огненно-сладкий рахат-лукум.

«Узбекистан» был на своем месте, и стилизованная на восточный манер вывеска дугой над входом по-прежнему извещала, что в ресто­ране подаются восточные блюда, и на окне был знакомый витраж с картой Центральной Азии, на которой особенно был выделен Узбекистан. Только меню с новыми ценами под стеклом возле входа да­вало понять, что Запад добрался и сюда. Теперь я пожалела, что со мной нет отца, он любил это место и теперь наверняка порадовался бы, что здесь все в порядке. Отцу нравилось все восточное, он знал наизусть множество дастанов и иногда исполнял мне их, распевая стихи как заправский старый ашуг или бахши, он и внешностью сма­хивал на восточных народных поэтов — такой же смуглый, черногла­зый, разве что гитара, под которую он исполнял свою монотонную песню, тут не совсем подходила, а домбру он достать никак не мог. Мне теперь кажется, что и квартиру-то нашу за церковью Иммануи­ла мы выбрали не потому, что она была недалеко от центра, а скорей потому, что поблизости, всего в двух трамвайных остановках, был ресторан «Узбекистан». Порой по субботам мы с отцом отправлялись туда, устраивались в задней комнате, и, если хватало посети­телей и все уже поели и пили зеленый чай, который после еды был даже вкусней, чем сладкое узбекское вино, отец брал гитару и, по­щипав ее немного, начинал читать дастаны. Говорил он медленно, его эстонский выговор, не признававший раскатистых «р», мягких «ш», лающих кнакляутов, придавал его чтению особую восточную мягкость, а когда он пел стихи, он часто переходил на узбекский, которому выучился когда-то давно, еще мальчиком. В ресторане его встречали радушно, ведь он увеличивал число клиентов. Все знали, что по субботним вечерам он приходит сюда петь, и многие ходили обедать в «Узбекистан», чтобы там его послушать. Отец никогда не брал денег за свои выступления, хотя ему и предлагали, ведь там бы­вали посетители и с Запада, привыкшие за все платить, предлагали и дойчмарки, и доллары, но отец всегда отказывался. Один раз я попросила, чтобы он взял немного, хоть десять марок, я видела в валют­ном магазине помаду, очень мне подходившую, но отец сказал, что единственное, что он взял бы, это домбру или дутар. Но никто ему их так и не предложил, не знали, видно, что дастаны нужно исполнять в сопровождении именно этих инструментов, а не под гитару.

Во время этих выступлений я сидела рядом с отцом, и всегда мне было за него немножко неловко, его наивные восточные сказания и монотонное восточное пение здесь, в сердце Европы, звучали странно, чужеродно, даже комично. Но так казалось, видимо, только мне. Все слушали его с интересом, серьезно, заказывали еще чаю и сладкого вина, приходили посетители и из первого зала, толпились в дверях, раздвигали тростниковую занавесь и пристально, с интересом разгля­дывали его. Его считали узбеком, и когда я однажды сказала кому-то, что мы эстонцы, меня не поняли. Меня никак с ним не связывали, ду­мали, что я тоже одна из тех, кто пришел его послушать.

И вот спустя долгое время я стояла у входа в ресторан, где с виду вроде ничего не изменилось. Я боялась, что если войду, то найду там совсем другой мир, а мне этого не хотелось. И я повернулась и пошла пешком назад, к центру, чтобы все-таки отыскать наш прежний дом за церковью Иммануила. Прошла планетарий, выстроенный на раз­валинах газовой фабрики, прошла через парк, когда-то называвшийся парком Тельмана, нынешнего его названия я не знала. Повсюду на дорожках в темноте обнимались и шептались парочки, они были здесь всегда, как скульптуры, как фонтаны, и все же это не могли быть те же самые люди, которые обнимались и целовались здесь много лет назад. А жаль. В самом деле, почему бы и семейным людям средних лет не приходить сюда гулять и обниматься, ведь их любовь вряд ли успела совсем остыть.


Наконец я добралась до церкви Иммануила, ее блестящие золотом настенные мозаики теперь освещались прожекторами — и это тоже было одной из примет здешней благоустроенной жизни, но улочки за церковью были по-прежнему темны, и это мне понравилось, уличное освещение как-то не шло к ним. Возможно, новые владельцы (а мо­жет, и старые, прежние) понимали это, что говорило об их хорошем вкусе и вселяло надежды.

Так, размышляя, я дошла до нашего дома и, подняв голову, уви­дела свет в окне кухни, увидела термометр, в свое время прибитый к окну моим отцом, на который я смотрела каждое утро, как велела мне мама, чтобы я знала, как одеваться перед уходом в школу. За окном в кухне время от времени двигалась туда-сюда чья-то тень, и мне на миг показалось, что это мама, что я опять забыла взять с собой ключ от входной двери, а звонок сломался, и опять мне придется искать мел­кие камешки и бросать ими в кухонное окно, пока мама не услышит, не подойдет к окну и не откроет мне дверь. И мы вместе подымемся по лестнице, но мама не говорит пока ни слова, потому что соседи могут услышать. И только в кухне, когда я мою руки, мама тихо, монотон­но начинает выговаривать мне за позднее возвращение. Она все время нервничала, сидя одна, потому что отец уже спит, но это неправда, я знаю, отец не спит, он лежит с открытыми глазами в темной спальне и сочиняет в уме новые диковинные истории и песни или печалится из-за какого-нибудь пустяка, например из-за того, что трубочист все не идет, хотя сколько раз ему уже сказано, и сажа в дымоходе может в любой момент загореться.

Эти времена прошли, мамы уже нет, а отец потерял интерес к го­роду, в котором когда-то жил, предпочитает отдыхать в отеле. «Во всех отелях мира один и тот же запах — запах чужой жизни, и как только ты поселяешься в отеле, твоя собственная жизнь становится тебе чужой», — сказал отец сегодня, и хотя я не стала спорить, внутренне я не согласилась с ним. Отец знает только самые дешевые отели. Дорогие отели стерильны, и все, что может обеспокоить гостя, в том числе и чужие запахи, из них изгнано, но я бы, тем не менее, не сказала, что жизнь в них стерильна. Думаю, отец с удовольствием сбежал бы в стерильность дорогого отеля, чем жить в вонючей плохой гостинице, но главное для него, пожалуй, это бегство от самого себя, а для этой цели дешевый отель подходит почти так же хорошо, как и дорогой. Напрасно избегал отец старых времен, старых воспоминаний — про­ще было посчитать их чужими. Нам с отцом, наоборот, следовало бы первым делом прийти сюда, в наш старый дом, а потом опять посидеть в «Узбекистане», в заднем помещении, и почему отцу не почитать свои дастаны, не спеть что-нибудь, хотя у него нет ни дом­бры, ни гитары.

Тем временем в нашей бывшей кухне погасили свет, и вместе с кем-то неизвестным, обитавшим теперь в нашей старой квартире, перешла и я от одного окна к другому — теперь, как я и предполага­ла, зажгли свет в спальне. Сад залило мягким, теплым красноватым светом, потом кто-то подошел к окну, отдернул занавеску и распахнул обе створки окна. Я спряталась за большим кленом, который рос тут же, под окном. Сквозь зубчатую кленовую листву я наблюдала за обитателем комнаты, увидела, как он зажег сигарету и высунулся из окна, не желая, видимо, чтобы комната пропахла сигаретным дымом. Когда он наклонился из окна наружу, мне показалось, что он смотрит пря­мо на меня. Я думала, что это мужчина, но это оказалась женщина, она наклонилась вниз, и недлинные седые волосы закрыли ей лицо. Черт лица я, к сожалению, не разглядела, но мне помог случай: у нее, видимо, погасла сигарета, она выпрямилась и щелкнула зажигалкой, и в свете ее огонька я вдруг узнала знакомые черты матери, только эта женщина в окне была старше, много старше, хотя и очень похожа. Я ходила на могилу к матери вскоре после похорон, это было здесь, недалеко, несколько трамвайных остановок в сторону города. Маму похоронили на старом городском кладбище, там же, где были похо­ронены ее предки, и отец заказал надгробие из подходящего черного мрамора, такое же красивое и стильное, как у бабушки, прабабуш­ки и прапрабабушки. Золотыми готическими буквами на нем значи­лось имя, фамилия, девичья фамилия, место, число и год рождения и смерти, и я положила к подножию этого черного надгробия неболь­шой венок. Все это уже было, так что старая, похожая на маму жен­щина, которая теперь курила в окне нашего старого дома, никому уже не была нужна, ни отцу, ни мне, ни маме. Когда я слова взглянула на окно, та женщина уже исчезла. Занавески были задернуты, окно закрыто, и сквозь него снова пробивался мягкий, приглушенный свет. Вот и хорошо, подумала я, так-то будет лучше для всех нас, теперь мы все можем и дальше играть свои роли, жить в разных, чуждых друг другу мирах, каждый своей жизнью, по мне так хоть бы и в дастанах, спокойно наблюдать за переменами и новинками, зная, что в конце концов всем нам обеспечен стильный надгробный камень с золотыми готическими буквами. Верю, что и мой уже готов и установлен на ме­сто и на нем уже выбиты даты, и мои дети приходят туда и приносят маленькие венки с синими цветами и золотыми ленточками. Сама же я видеть его не хочу.

И я села на трамвай и поехала в отель, где отдыхал отец. Когда я при­шла, он спал, и мне тоже надо было отдохнуть перед завтрашней долгой поездкой домой — на этот раз нам ничего другого не оставалось.

И все-таки хочется сказать еще об одной картинке, всегда, несмо­тря на частые переезды, украшавшей стену в отцовской комнате, это, пожалуй, поможет лучше понять этого странного человека. Две враж­дебно поднятые руки, в одной восточная сабля, в другой северный меч. «Это карельский герб», — ответил отец на мой давний, детский вопрос. «Но мы же не карелы?» — «Нет, мы птицы, мечущиеся между мечами, где так трудно остаться в живых».



Он

Сколько уж раз меня спрашивали, почему я не пишу о нем. «Он же все время пишет о тебе, должна и ты ответить, представить, так сказать, свой вариант». От меня требуют, как бы в отместку, своего какого-то взгляда на предмет, о котором все судят, как они говорят, лишь с его точки зрения, а поскольку ее трудно понять, все и ждут от меня объяснений, моей собственной версии. Но у меня нет ника­кой собственной версии, нет объяснения, я даже не сказала бы, что это была жизнь, нет, это было какое-то существование, так что же я могу тут написать? Могу разве написать лишь о деталях — о костре в заснеженном лесу, о желтых грибах средь черной подгнившей травы, о шишках, раскиданных клестом, о корове и теленке, и о двух кошках, которые всегда шипели на меня. Однажды я ударила, вернее отшвырнула одну из них ногой. А она за это написала в мою голубую шелковую тапку. Я схватила старую туфлю и избила кош­ку, но, кажется, не ту, во всяком случае, обе они после этого меня возненавидели и досаждали при каждом удобном случае. Уже и не помню точно, как их звали да и были ли у них имена, хотя одну вроде бы звали Коост, как какого-то знакомого. Да, теперь вспоми­наю, их звали Коост и Голубка, как каких-то женщин, которых я не знала. Постепенно я начала различать их, Коост была более сонная и немного добрее, а Голубка — злая как черт.

Однажды, когда он уехал в Париж, я знала, что там у него лю­бовница, но ладно, когда он уехал в Париж, я позвала кошатника и велела их усыпить. Когда он вернулся, он искал их повсюду, Спро­сил и у меня, а я ответила, что спят, наверно. Тогда он начал искать везде, где они обычно спали, стал обвинять меня, но я осталась вер­на себе и только пожимала плечами, так что он наконец отстал, а я взяла в дом огромного дога с пошлым именем Руа. Голова у Руа была вполовину больше, чем у него, а когда пес вставал на задние лапы, он оказывался гораздо выше. Дог — хорошее, чистоплотное животное, шерсти от него совсем нет, и что мне еще в нем нрави­лось, что его половые органы были покрыты шерстью того же цве­та, что и все его тело. Это выглядело весьма эстетично.

Он Руа не терпел, но что ему оставалось делать, я же, во вся­ком случае, освободившись от террора Коост и Голубки, вздохнула свободно и позволила Руа делать все, что пожелает. Но умный пес этим не злоупотреблял, только утром рано подходил к его двери и лаял до тех пор, пока он не появлялся, изрыгая проклятия, после чего Руа убегал. Обычно после этого я выводила пса погулять, чтобы он успокоился. Вы бы только слышали, какой у Руа был голос! Но однажды утром он умер. Он лежал в углу сада, возле часовни. Там же я и велела его похоронить, пускай археологи и прочие из их компании гадают, чьи это кости возле часовни. Хотя тогда я так еще не думала, я не думала о будущем, о том, что мы когда-нибудь разойдемся, а дом продадим. Эта мысль у меня возникла после того, как он купил экскаватор и начал копать в саду возле беседки. Бешеная машина рушила деревья, терзала почву, ревела и завыва­ла, а он сам сидел в кабине и нажимал какие-то педали, передвигал рычаги и ручки или как их там, и тогда-то я впервые подумала, что у него, может быть, нервы не совсем в порядке, и решила устроить маленькую истерику — схватила в столовой вазу в стиле югенд и разбила вдребезги. Поначалу это подействовало, он продал свой экскаватор и некоторое время оплачивал садовника, который на утрамбованных местах высадил кусты роз. И вот однажды утром, после того, как я провела ночь в своем похожем на гроб будуаре, отчего у меня разболелась голова, я подошла к угловому окну под­ышать свежим воздухом. Из другого окна виднелся розовый куст, и о том, что я там увидела, мне стыдно говорить, чем он там зани­мался у того розового куста. О таких вещах не пишут.

Это внесло глубокую трещину в наши отношения. Я начала упрекать его догом, а он меня, естественно, кошками. Начались ссоры, которые мы старались поначалу уладить. Мы занялись со­оружением фонтана, но строитель что-то там напутал, и брызгав­шая из фонтана вода оказалась каким-то образом соединенной с выгребной ямой, так что сад и окрестности долго еще потом во­няли нечистотами. Может, это и опрометчиво с моей стороны, но я восприняла это как знак судьбы. Так же, видимо, поступил и он, во всяком случае, с этих пор мы начали пристально следить друг за другом.

Однажды я застала его за тем, как он в саду в канаве играл с соседской кошкой. Что-то перевернулось во мне — может, мне все-таки не стоило отправлять на тот свет его кошечек, ведь он любил их. Но я подавила в себе сожаление, вспомнила про Руа и не ста­ла его жалеть. Так или иначе, но между нами возникла какая-то неопределенность, какое-то притворство, наши отношения совсем разладились. Всяческие подозрения капля за каплей долбили мне сердце, и наконец оно не выдержало, и я потребовала развода. Ясно было, что дом придется продать, а вырученные деньги разделить пополам. Так мы и сделали, но весь этот процесс оказался хлопот­ным и влетел в копеечку, а модный адвокат Пасун неплохо на нем заработал. Да какая ему с этого польза — уже полгода спустя этот Пасун допился до того, что умер, и, подумать только, у него не оказалось наследников, так что все деньги ушли государству.

Предавшись воспоминаниям, я все-таки не устояла перед тем­ным, сомнительным желанием высказать все до конца. Несмотря ни на что, пошла навстречу досужим насмешникам и всяческим злопыхателям, и пускай коротко и правдиво, но описала мою жизнь с ним. Это тем более достойно порицания, что данный от­рывок в известной степени играет роль обещанного некролога.

Ну что ж, вита бревис, как говорится, зато искусство вечно. Тем более что я откровенно написала здесь и о себе самой, е me ipso.



Ты изменил мне

Писатель Н.! Его описания! Глубокомысленные философствования! Афоризмы! Тонкие психологические толкования! Стилистическое мастерство! Скрытая ирония! Только ему, писателю Н., свойственный диалог!


Как он описал зимний день! Как его увидел! Как прочувствовал, как услышал эти звуки, как проникся его тишиной! Перед мысленным взором читателя предстает зимний день где-то в далекой деревне, сре­ди хвойных лесов. В ноздри ударяет свежий запах снега, яркая белизна слепит глаза. Зимний день, родившийся под мастерским пером писа­теля Н., гораздо живее вот этого, настоящего, который видит читатель где-то на унылом дворе среди панельных домов на городской окраине и который обозначает для него всего лишь зиму в смене времен года.

В утренней радиопередаче читают отрывок из романа писателя Н., добротный литературный текст, плавное актерское чтение, спады, подъемы, паузы, все на своем месте. Вот вдох, придыхание. Краткое красноречивое молчание. Как будто писатель Н. снабдил свой текст еще и нотами, настолько точно актер выдерживает все паузы, все скрытые за словами пиано, форте, легато. Текст обладает собственным ритмом, тактом, мерой. Истинное удовольствие для слуха, наслаж­дение напряженным ходом мысли, когда текст болезненно отдается где-то в глубине души, мощными аккордами проникая прямо в серд­це, в мозговые извилины, чудесно тревожа и вызывая щемящую боль. Да, это и есть литература, словесность, беллетристика, по нынешним временам такая же неуместная, волнующая, экзотическая, как запря­женная четверней карета на Тайм-сквере.

Кареты нынче увидишь только в музеях, на старых застывших снимках, а движущимися — только в кино, на бутафорских мостовых и декоративных лесных дорогах. Опера тоже обречена пребывать в здании театра, откуда ей нет выхода, там нет даже окон, и звукам не вырваться наружу. Те же, кто еще поклоняется устаревшему оперно­му искусству, собираются в залах, где справляют свой ритуал и могут хоть полчаса хлопать своему обожаемому Тенору.

А как быть с литературой? Тоже попытаться уцепиться за этот устаревший миф? Книги рассованы по библиотекам, и не так-то про­сто получить их оттуда на руки. Остались, правда, еще книжные мага­зины, эти странные реликты с огромными плоскими окнами, полками и витринами, как в любом торговом деле, сплошь забитые книгами. Книги предлагают себя всем и каждому, а вовсе не узкому кругу це­нителей, как следовало бы полагать, точно так же, как это делают и оперы или симфонии, да и книги, предлагая себя, часто излишне разукрашены, снабжены картинками, нарисованными чьей-то чужой рукой. На обложке помещены какие-нибудь красотки, а в тексте рассказывается о беззубых старухах, суперобложки яркие, претенциоз­ные, а содержание скромное. Текст размашистый, шрифт крупный, бумага плотная — то есть самое убогое творение выглядит солидным и представительным.

Но и это безумное, умопомрачительное, чарующее, подавляющее книжное изобилие при ближайшем рассмотрении оказывается про­сто бессмысленным нагромождением полок и стеллажей с немысли­мым количеством всяческого чтива. Хорошего тоже должно быть по­немножку, а то уж слишком много тут получается красоты, красок, слов, всяких мудростей, не говоря уже о всякого рода балласте.

               *   *   *


Mu mees pettis mind... Мой муж изменил мне, а может, и до сих пор изменяет, как раз сейчас, когда я сижу дома одна и пишу эти строки. И в этом нет ничего странного или необычного. Мужчина средних лет нередко обманывает женщину того же возраста, с которой и серебряную свадьбу уже сыграл, и детей вырастил. Не знаю, с чего это я решила, что со мной не случится такое. Вообразила, что, несмотря на четверть века совместной жизни, на всяческую дребедень, делающую семейную жизнь такой монотонной, мы еще способны в порыве чувств выскочить на балкон, раскинуть руки и воспарить в небо, хотя бы на миг, и, несмотря на удручающую монотонность повседневной семейной жизни, я еще верила, что мы любим друг друга так же страстно, как когда-то, в начале, ведь мы и вели себя соответственно. И поэтому теперь особенно невыносимо знать, что все эти улыбки, ласки, комплименты, которые ты расточал во время или после измены, делались лишь для того, что­бы заглушить чувство вины, только усугубляя этот чудовищный обман. И как все-таки глупо, как наивно и старомодно, что я не сумела это пе­решагнуть, а все терпела это мучительное однообразие супружеской жизни, беспросветные зимы, вонь помойки, постоянную нужду, воню­чую уборную — называю первое, что приходит в голову.

Во всем я обманулась, все оказалось не то — опера, симфонии, книги, закат солнца над морем, слова, мысли, звуки, цвета, запахи, до­машние хомячки, кактусы, Тенор, домашние туфли, краны в ванной. Пища противна. Сахар притворяется сладким, горчица горькой; ли­монный перец, прежде такой восхитительный, притворяется, будто может заменить как перец, так и лимон, и горечь, и кислоту, а про­чтешь на пачке состав — покажется, будто перепробовала содержи­мое всех банок из химического кабинета.

Мертвые притворяются, будто только и ждут, лежа в своих моги­лах, когда же к ним пожалуют их ближние, прислушиваясь к шагам, готовясь приступить к утешениям и советам. А на самом-то деле ни­какой от них пользы, какая уж тут может быть близость с нашими дорогими усопшими. Кто не верит, пускай раскопает могилу — ниче­го там нет, кроме истлевших костей. Кого, например, может утешить голова какого-нибудь молодого человека с монголоидными чертами, найденная в какой-то могиле? И какое мы имеем право требовать вер­ности от своего несчастного мужа, от своего старого супруга, когда и жизнь-то человеческая уже ничего не стоит?

Но зато и я теперь тоже могу уйти. И вовсе не нужно для этого выскакивать на балкон и, рискуя жизнью, имитировать полет. Я могу и так полететь. Не так уж это, в общем, и дорого. Я теперь от всего свободна. Свободна на земле. Свободна в открытом небе.

 *   *   *

Самолет в современной литературе — излюбленное место дей­ствия. О том, что полет сам по себе чудо, никто уже и не вспоминает, как-то не принято. Все делают вид, что привыкли, что летать на само­лете для них обычное дело, хотя на самом-то деле в этом есть что-то сверхъестественное — всего за семь часов оказаться где-то на другом материке, остаться во вчерашнем дне, летя вместе с движением солн­ца, так что даже и темнота не наступает. Пользуясь наушниками, кото­рые, правда, то жмут, то соскальзывают, можно заодно слушать оперу или семь других музыкальных жанров, попивать пиво, вино, сок, заку­сывать, ходить в туалет и в то же время лететь и лететь. Остановок нет, наружу подышать свежим воздухом не выйдешь, но это никому и в голову не приходит. Для курящих отдельный салон. Под тобой десять километров пустого пространства, но об этом не думаешь. На экра­не видно, на какой высоте летишь, с какой скоростью, какая холодная температура за окном, сколько часов продолжается полет и сколько еще осталось, движение самолета можно проследить по маленькой карте мира — там движется значок самолета, оповещая, где он сейчас находится, хотя полет протекает над безбрежным океаном.

Стюарды и стюардессы толкают тележки с едой и мило улы­баются, бесконечная еда, питье, просмотр видеофильмов помогают пассажиру забыть об опасности, деньги уплачены, теперь ты получа­ешь свое. Стюардессы нечего бояться, тем более заискивать перед нею, от нее можно требовать всего, напоминая лишний раз — плачено-то долларами! Чувствуйте себя как дома — в соседнем кресле уже храпит какой-то араб, сзади напропалую болтает русский, а впереди немец обнимает свою жену-алкоголичку. У окна листает журнал огромный черный американец, а рядом японец косится через его плечо. Жизнь идет своим чередом, хотя каждый в самолете должен быть готов к мгновенной смерти, если вдруг заглохнут моторы. Но они не заглох­нут, пока самолет не прибудет в место назначения, а там уже ждет паспортный контроль, которому известно, что и у вас уже есть свое государство и свои паспорта. Никаких насмешек, никаких препятствий, никто даже и не подозревает, что я беженка, бегу от измены.

Но не тут-то было — меня встречает муж, заключает в объятия, и все говорит, говорит, страстно врет, шепча прямо в ухо, как он меня ждал, как тосковал и как эта тоска доставила его прямо сюда. Эту ложь приятно слушать, по всему телу разливается сладкая истома, усыпляет, убаюкивает. Сквозь сон слышу чьи-то странные протяжные слова: «Скажи-ите пажа-алста, кото-орый час? Не могу-у сказа-ать, у меня часы-ы потерялись».

Иду к выходу, он здесь точно такой же, как и в том аэропорту, где я садилась в самолет. Может, и этот выход тоже летел вместе с нами и теперь его поставили на новое место. Может, у авиакомпаний все­го один выход и они его возят с собой и устанавливают каждый раз в нужном месте. Смотрю в зеркало, оттуда на меня глядит какое-то чер­ное толстое лицо и широко улыбается. Зеркало висит на другой стене. «Mirror, — говорит лицо и указывает глазами на противоположную сте­ну. — Mirror». Черная женщина машет рукой, украшенной кольцами, и опять улыбается. Смотрю на себя в зеркало и спрашиваю: что делать? Так ведь обычно спрашивают. В туалете окон нет, только дверь, в ко­торую я вошла, но за дверью-то стоит муж, ждет, терпит, наслаждается собственными муками. В туалете рядом с зеркалом ящик на больших колесах, наполненный использованными бумажными полотенцами. Я залезаю в ящик, весело машу негритянке и накрываюсь черной пла­стиковой пленкой. Негритянка широко улыбается, скаля большие жел­тые зубы, кивает понимающе — и вывозит ящик наружу, мимо моего мужа, который нетерпеливо переминается у входа с ноги на ногу. Не­гритянка везет меня прямо к лифту, мы едем наверх, оказываемся возле билетных касс, и через час я уже снова лечу. Подают курицу с рисом, курица от долгого пребывания в упаковке пахнет фольгой, а фольга — курицей. Опять предлагают пиво, различные вина, кампари, соки, мне что-то нехорошо, прошу принести еще порцию вина и пытаюсь уснуть. Несколько часов полета, и мы снова пытаемся зайти на посадку. Это опасно и продолжается долго, потому что мы попали в грозу. Из само­лета я выхожу в числе последних, самочувствие скверное, но зато испы­тываю удовлетворение от удавшегося побега.

Встречающие ждут в боксе за стеклянными дверями, все бледные, еще напуганные грозой. Муж, выше других на голову, стоит позади и радостно машет рукой. Мы выходим из аэропорта. Гроза миновала. Дождит. Едем на каком-то автобусе, затем поднимаемся на перрон с легким ненадежным навесом, который опирается на алюминиевую стену, разрисованную фресками, рекламой и прочими непристой­ностями. Муж прижимает меня к алюминиевой стене и опять принимается за свое, страстно говорит что-то, шепчет в ухо, пока я не разражаюсь истерическим смехом и хохочу долго, театрально, с удо­вольствием. Этот хорошо удавшийся театральный смех заглушает­ся, к сожалению, шумом поезда. Это проходящий поезд, он здесь не останавливается, и у меня возникает знакомое искушение преодолеть барьер, который когда-нибудь так или иначе придется перейти, ко­леса бешено крутятся, рассыпая радостные искры, зовущие, как огни в окнах родного дома. Хватаю мужа двумя руками и тяну на себя, он небось думает, что я хочу толкнуть его под колеса, я, может, и на са­мом деле хочу, но поезд уже прошел, я выпускаю его, руки бессильно повисают вдоль тела. Мычу нечеловеческим голосом, из самого нутра, чтобы заглушить душевные муки. Больная душа, как все знают, это известный славянский пережиток, они только и делают, что пишут и говорят о душе, но мычание все-таки лучше помогает, чем всякая там божба и сквернословие, так даже как-то веселее. А то еще можно сбацать канкан, как двадцать лет назад, ногу задрать я еще в силах, только вот длинная шерстяная юбка, эта дурацкая вещь, похожая на мешок, мешает, да и тяжелое намокшее бобриковое пальто тянет книзу. Дождь еще не перестал, хотя уже не гремит и молнии не свер­кают. Бобриковое пальто — старое, толстое, безнадежно вышедшее из моды, но и то хорошо, хоть как-то укрывает, чего не скажешь об этом легком навесе над перроном.

Приходит новый поезд (на самом-то деле он старый, старее пер­вого), этот дальше не идет, останавливается. Бежать нет смысла, да и как тут убежишь, длинная юбка мешается в ногах, мокрое шерстяное пальто стесняет движения. Кто-то истерически визжит, рявкает на чу­жом языке: аух! аух! аух! Кажется, это опять муж, который изменил мне и теперь снова пришел по мою душу. Брысь! Он что-то кричит про мороженое, продает его, что ли, здесь, на этом грязном перроне, где никто не проявляет интереса к этому промокшему от дождя мороженому, да он и сам это прекрасно знает. Он прекращает кричать, и мы входим в вагон, где нас встречают дружескими аплодисментами, двери там вроде занавеса, но нас от зрителей не закрывают, а сцена — перрон — наоборот, остается в тени, пропадает во тьме, и мы кланя­емся публике (публике?) под редеющие, угасающие аплодисменты. Это как в Прощальной симфонии, на каждой остановке кто-то сходит, пока не остается один Питер Устинов. Или все равно кто.

*    *    *

Что это за текст? Кто его написал и почему? Где тут рассказ? Обе­щали рассказ, даже заглавие поставили. Что произошло? Куда они ле­тели? Откуда? Какое тут бегство? С кем он ей изменил? Кто эти люди? Которые аплодировали. И почему? В поездах ведь не хлопают. Думае­те, вас обманули? Меня тоже провели, о том тут и речь. Но как это все описать? История о том, как кого-то обманули, слишком обычна, что­бы быть литературой, обманы бывают разные. Собственно story здесь присутствует, этого нельзя отрицать. И каждый может домыслить ее до конца по собственному вкусу, если моя версия ему не нравится.

Посмотрим, что у вас тут дано. Кто герои и каков ход событий? Из­вестию, что мужчина и женщина прожили вместе больше двадцати пяти лет. Дети уже большие. О детях тоже можно было бы написать. Начиная с самого детства. Или с рождения, почему бы и нет. Или с за­чатия, сейчас это модно. Это случилось тогда, когда Советский Союз догонял и обгонял Америку. Только почему-то не обогнал.

Дальше так. Женщина полагает, что у них с мужем все не так, как у других людей, и называет это любовью. На самом же деле у них все обычно, муж ей изменяет. Хорошая возможность ввести дополнитель­ные персонажи — любовницу (или любовниц). Какая она? Молодая? Красивая? (Красивые?) Кого-то, может, зовут Юхан, но это сейчас не имеет значения.

Женщина хочет от всего этого (от чего?) избавиться и улетает на са­молете. Для этого надо будет запастись визой и билетом на самолет. (Добывание визы зачастую отдельная новелла, а с билетом можно сде­лать, к примеру, так: «Билеты продавались в центре города в роскош­ном бюро. Очереди не было. За окошечком у компьютера сидела... Или: за компьютером у окошечка сидела...») Билет и виза получены, и женщина летит на другой континент над пустынным океаном. А муж там ее уже поджидает (как он туда попал?), уже идет навстречу. Сла­бая женщина снова убегает, на этот раз с помощью одной негритянки, которая в туалете прячет ее в тележку. Но муж бдительный, его не про­ведешь. Любит? (Здесь можно пуститься в пространные рассуждения.) Они оба кричат, муж (судя по голосу) продает мороженое, а она (тоже судя по голосу) мычит коровой. Садятся в поезд. Им аплодируют. На улице дождь. Частый непрерывный дождь, при сильном ветре становя­щийся просто невыносимым. На женщине тяжелое бобриковое пальто (такие носили в конце 1950-х годов, а действие происходит сейчас, — бабушкино наследство, черное, с темно-синей подкладкой или наоборот, со стоячим воротником, рукавами реглан или кимоно, по бокам косые внутренние карманы, спереди застегивается на две большие пуговицы, спина широкая), оно насквозь промокло и смахивает на гигантскую губку. Мужчина с голой головой, редкие волосы на затылке намокли и слегка блестят. Гроза миновала (гроза и дождь — символы).

ЭТО РАССКАЗ О МУЖЧИНЕ И ЖЕНЩИНЕ.

SEE ON JUTT MEHEST JA NAISEST.

  *   *   *

Mees pettis naist. Муж изменил жене. Наоборот было бы так. Жена знакомится с интересным мужчиной. (Почему с интересным?) Она зна­комится с мужчиной. Они в номере. В каком еще номере? В номера ходили в начале века, а сейчас конец века. Ну, если конец, то они в но­мере отеля (или мотеля). Мужчина там постоялец, а женщина, чтобы не платить, тайком живет у него в номере. Да, все-таки в номере, хотя и конец века. Играет телевизор. Или не играет, но он там есть. Они пьют кампари — сейчас так принято. Мужчина смотрит на женщину, отстав­ляет в сторону бокал, подходит, трогает груди, лезет рукой в трусики и т. д. Женщина (инстинктивно?) втягивает живот, напрягает ягодицы, ноги у нее подгибаются, мужчина, не отнимая рук, толкает ее на кро­вать. Женщина позволяет лапать себя, потом вдруг встает, раздевается и забирается в постель. Мужчина полощется в ванной, выходит оттуда, без ничего, то есть просто голый, у него рыхлое нетренированное тело, расширение вен, редкая растительность в паху. Пускай, думает женщи­на и закрывает глаза, будто в ожидании нового переживания, а может, и просто так или же для того, чтобы меньше видеть. Через какое-то вре­мя старая кровать в отеле или мотеле (а может, она и не старая, а про­сто уже износилась) начинает ритмически поскрипывать. (В отеле люкс скрипа, в общем-то, не должно быть, но поди знай, говорят, кровати и там скрипят.) И вот все кончено. Все? Не все, конечно, а только сноше­ние. То самое, как жена изменила своему мужу (как видите, теперь важ­но, как изменила, а не с кем). Женщина идет в ванную, моется и т. д.

Это, стало быть, вторая история, хотя женщина та же самая, что и в первой. В предыдущей истории сбежала обманутая женщина, а в этой беглец — мужчина. Садится в самолет. Смотрит видео (описание может занять полторы-две страницы). Читает, ест, ковыряется в зубах, а вот уже и храпит.

Проходит семь летных часов. Мужчина на месте. Над огромным городом. Самолет приземляется. Теперь он на месте. Проходит па­спортный контроль, таможню даже не замечает. Его встречает об­манутая жена. Он не хочет ее видеть. Закрывает глаза, мысленным взором видит жену молодой и невинной. Муж хочет ясности. Какой ясности? Жена объясняется, говорит, что встретила одного мужчину. Они пошли в отель. Он напоил ее в баре. Они пошли в номер. Еще выпили. Пошли в постель, где женщина после долгого сопротивления отдалась, потому что была пьяна. Сам акт не главное, хотя мужчина был молод, с крепким тренированным телом, гладкими мускулисты­ми ногами и густыми черными волосами под мышками и в паху.

Окончив свою исповедь, женщина пожимает плечами и смотрит на мужа. Муж на все это говорит, что ему надо в туалет. В туалете он расстегивает ширинку, потом застегивает, моет руки, причесывает редеющие волосы. Кто-то входит. Муж оборачивается к вошедшему, оглядывает его и спрашивает: вы случайно не гей? (Без геев ведь нынче не обойдешься.) Да, отвечает тот тихим голосом (или громким, все рав­но) и окидывает мужа оценивающим взглядом. Муж тоже разгляды­вает гея, он молод, хорошо одет, с рыхловатым, но смазливым лицом. Муж похлопывает его по рыхлой щеке и выходит. У дверей туалета в тревоге переминается с ноги на ногу женщина. Наслаждается своими мучениями. Вместе они выходят из здания аэропорта. Подходит ав­тобус. Они садятся. Едут. Автобус останавливается. Дождит. Они под­нимаются на перрон, и женщина поет: prendi, per me sei libero. Прынди, прынди, повторяет муж и предлагает женщине мороженое. Женщина рассеянно лижет. Ее черное бобриковое пальто, бабушкино наследство, насквозь промокло. Подходит поезд. Они входят в вагон, им аплодиру­ют. Муж раскланивается, вытаскивает из угла лестницу, забирается под самый потолок, там на верхней полке среди прочего — КНИГА. Муж берет КНИГУ и спускается вниз.

*   *   *

Теперь третья история, там муж задумал бросить жену. Жена па­дает перед ним на колени и умоляет, чтобы ее не бросали. («Ты не мо­жешь меня бросить, потому что... Пожалуйста, не бросай меня, а то... Если ты меня бросишь, то...») Жена, разумеется, голая, в руке у нее ста­кан красного вина, которое она отхлебывает время от времени. Когда стакан опустевает, она тянется к стоящей на полу бутылке и снова на­полняет стакан. Муж закрыл лицо рукой. Жена проливает полный ста­кан на большой, покрывающий весь пол мохнатый ковер, красное вино растекается, будто это ее кровь. С пластинки доносится увертюра. Жена валяется на ковре в ногах у мужа и умоляет, чтобы он ее не бросал.

Жена стоит посреди комнаты, на ней короткое облегающее шел­ковое платье, а муж стоит перед ней на коленях, галстук развязан, ру­башка расстегнута, смокинг валяется рядом на ковре. Муж обхватил ее колени и о чем-то просит. («Прошу тебя, дорогая, прошу тебя...»)

В кухне убежал суп. Диетический капустный суп. Варится на целую неделю: взять 7-литровую кастрюлю, порезать овощи, добавить изрядное количество репчатого лука, вскипятить, потом тушить, добавить бульон­ный кубик. Съедать литр в день. За неделю можно сбросить 3 кг. Объем бедер уменьшается на 1 см, объем талии на целых 6 см, каждое бедро на 2 см. Объем груди остается прежний. Затем неделя легкого питания — ничего лишнего! — и снова неделя на 7 литрах диетического супа. 3 кило долой! И 1 см, 6 см и 2 см. Неделя легкого питания. Затем третья неделя на диетическом супе. Еще 3 кило долой и уменьшение объемов на 1 см, 6 см и 2 см. И так далее. Теперь сброшено уже 12 кг, жира с бедер на 4 см, талия уменьшилась на целых 24 см и по 8 см с каждой ляжки. Желаемые размеры почти достигнуты. Издержки пустяковые, практически равны нулю. И никаких электрошоков, дорогих препаратов, ничего вредно­го для здоровья, никаких неожиданностей. Если с бедер сбросить еще 2 см (в других местах не надо), можно уже носить 38-й размер. А денег, сэкономленных на суповой диете, с лихвой хватит на подтяжку кожи на лице, потому что после сбрасывания веса лицо рыхлеет. Подтяжка стоит тысячу долларов. На границе волос делаются надрезы, и кожа подтягивается. Шрамы остаются в волосах и за ушами. Потом следу­ет обзавестись шиньоном или париком. Хороший шиньон стоит три тысячи. Еще — накладные ресницы. Косметика — регулярный уход за кожей, грим. Новые зубы. Второй круг. Все начинается заново. Память пропала. Книги кажутся новыми или как будто новыми. Беру один с полки. Автор — писатель Н., классик. Н. описывает зимний день. Ма­стерское описание. Зимний день живее живого, правдоподобнее даже того дня, когда я узнала, что мой муж изменил (изменяет) мне.

Как все-таки Н. умел писать! Этот запах снега, эта белизна, прямо-таки ослепляющая читателя. Эта величественная тишина. Великолеп­ный зимний день. Писатель Н.! Какая игра слов, какая фабула, знаме­нитые пуанты! Теперь нет такой литературы. Нет и уже не будет. Нет больше таких мужчин.

Да и у меня уже все. Там были муж и жена, дети, измена. Была лю­бовница, самолет, гей и негр, вино и пиво, проза и мороженое. Был бе­лый ковер, диетический суп, шелковое платье. А результата никакого.

Ставлю книгу писателя Н. обратно на полку. Там останется, как в тюрьме, один яркий зимний день, относящийся к тому времени, когда ты еще не изменил мне.

1995

Перевод с эстонского С.Семененко

Светлан Андреевич Семененко (26.XI.1938, Ленинград – 18.V.2007, Таллин), поэт и переводчик. Постоянно выступал на страницах журнала «Вышгород», более десяти лет был членом его редакционного совета.

Рисунки Натальи ШУМАК.

Комментариев нет :

Отправить комментарий