воскресенье, 18 мая 2014 г.

Александр ЩЕРБАКОВ. В НЕЗРИМОМ МИРЕ СЕРДЦА

Пускай сойду я в мрачный дол,
Где ночь кругом,
Где тьма кругом, -
Во тьме я солнце бы нашел
С тобой вдвоем…

Роберт БЕРНС

Перевод С.Маршака.





5 апреля 1962 года.




Этим коллажем еженедельник "Аргументы и факты" отметил выход книги "Яшкины дети".

 Лиза Кремнева.

Саша Яковенко (в центре), справа - Виктор Степаненко.

 Ростовское новоселье семейства Яковенко.


 Леша Плешаков в океане...

 ...между морскими походами...


...и в редакционных буднях.
Продолжение. НАЧАЛО

ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА

I

«Не может не быть бессмертия души. Иначе — бессмыслица. Расточительность и идиотизм. Умирают гениальные мастера, которым не дали в руки дела. Мудрецы, которым кляпом заткнули рот. Уми­рают многодетные матери, не родившие ни одного ребенка. Трагедия невоплощенности, не завершись она справедливо где-то там, должна была бы разорвать человечество в клочья. Но мы живем. И уходим, так часто не сделав и толики того, что билось в душе. Для чего-то би­лось!

Мы суетимся на пути к себе,

По сторонам глазеем то и дело,

И прозреваем, не достигнув цели,

Когда душа донашивает тело».

Это из журнальной публикации Галины. Сколько помню, она всегда гораздо больше меня интересовалась проблемой потустороннего существования. Любопытствовала настолько, что проштудировала большую и очень мудреную книгу Профессора ВЕМЗА (В.М. Запорожца) «Контуры мироздания» (изд-во «Скорина», 1994).  Я подобное не осилил.  («Запорожец впервые строго научно доказал посмертное существование человеческого сознания и дал представление об его основных чертах. … Он, опять же впервые, увязал полученные данные о посмертной жизни с традиционным естествознанием. Такой подход привел его к новой трактовке положений квантовой механики, … других важных разделов науки». Это высказывание Самуила Кантора, коллеги Запорожца, как и тот – профессора и доктора наук.)

Кроме трагедии невоплощенности, она видела еще одну «бессмыслицу и расточительность» смерти как конца всего: та грубо не соответствует изначально логичному мироустройству от высших сил. Галя считала, что человек, проходя путь жизни, неизбежно вовлекает в сферу своей души какую-то новизну или добавляет в свой личный менталитет осознание неких  доселе ему не известных сущностей, и, собственно, эта «прибавка» и составляет единственный смысл этой нашей конкретной жизни. Ведь, видимо, только для данной цели, говорила она, и был создан (или создался) человек. Но для правомерности такой гипотезы непременно необходима еще и другая жизнь:  души ли, разума ли?..



В последний день июня, жаркий почти до невозможности, я впервые после ухода Галины, спустя более трех лет, сел за ее письменный стол.  На нем с тех пор почти ничего не сдвинулось, и  мне показалось правильным именно с ее рабочего места взглянуть на полдюжины книжек, лежавших по правую руку писательницы и бывших у нее то ли в работе, то ли  в очереди на  производственное прочтение («просто чтение» у нее проходило на диване или в кровати, и там тоже до сего дня лежат стопки приготовленных к «потреблению» книг).

Вот что лежит на тумбочке, примыкающей к письменному столу.

Ариадна Громова «Мы одной крови – ты и я».

Юрий Левитанский «Черно-белое кино».

Эрих Фромм «Искусство любить».

П.Я. Чаадаев. Сочинения.

Джеймс Д. Уотсон «Двойная спираль» (повесть известного ученого об открытии структуры ДНК).

«Противоположности и парадоксы». С автографом одного из соавторов сборника профессора математики, доктора философии К.И. Бахтиярова.

Была там и еще одна книжка в капитальном твердом переплете: «Ежедневник», место для записей. Зная отношение Галины к дневникам, я без интереса заглянул в него. Но тут мой взгляд  задержался на фамилии невропатолога, которого приглашали ко мне после  моей выписки из больницы. Я понял, что книжка эта относится к излету, к последним месяцам галиной жизни. И что хотя бы поэтому достойна внимания.

Первая страница – и сразу веяние ее манеры или, если хотите, жанра существования, без заботы о внешней упорядоченности, следования какой-нибудь системе. (Даже правило телефонной книжки – записывать  фамилии алфавитно, следуя обозначенным на страничках буквам – было ей, по-видимому, в тягость,  сплошь и рядом позывные ее друзей приходится искать на «чуждых» местах. Но вот странность: сама она их находила мгновенно.)

Итак, всю первую страницу занимают записи,  сделанные крупными буквами вне всяких понятий верха и низа листа: «АФОБАЗОЛ ОТ ТРЕВОГИ И СТРЕССА» и «САУНА-СОЛЮШЕН (ПОЯС ПОХУДЕНИЯ). А между ними – вообще под 90 градусов к нормальному направлению письма: «КАК УМ ЧЕРСТВЕЕТ В ЦАРСТВЕ ДУРАКА (БЛОК)». В такой же вот манере заполнены (их там немного) и другие страницы «Ежедневника».

Я позволю выписать из него, минуя темы быта, записи, понятно, что случайные, но так или иначе – о  чем-то любопытном ей и хотя бы отчасти отражавшие ее интересы в самом конце жизни.

Судьба мчалась «как сумасшедший с бритвою в руке». А.Тарковский.

Компетентность – это знание о незнании.

Повторение – мать учения и прибежище ослов.

Интеллигенция родилась из жалости к себе в первую очередь.

Будущее не то что неизвестно, оно не определено (Сахаров. Сказал Альтшуллер Борис Львович).

«Полторы комнаты. Сентиментальное путешествие». Реж. А. Хржановский. Сцен. Ю. Арабов.

У Ксенофонта Сократ рассуждает о военном деле, с/х, охоте, т. е. обо всем, что составляло сферу интересов самого Ксенофонта.

Сократ – герой худ.-фил. лит-ры. Ксантиппа – первая жена, Мирто – вторая. (Но некоторые считают наоборот).

Писатель: Добычин. Перв. ¼, 20 век.

Могла бы спросить у меня: я знаю, кто такой Добычин. В очередной раз у Галины, очевидно, проявился интерес к украинскому.

«Ловычка» - антенна. «Слухавка» - телефонная трубка. «Цнота» - особенная чистота женщины. Божеств.! «Старожитности»! (Укр.) «Фофудья» - символ русскости в Украине.

Рабство – понятие юридическое или интеллектуальное?

В Китае до перевода Гегеля не было слова «личность». Есть же слово «человек». Они перевели – каждый человек.

Шагают бараны в ряд,

Бьют барабаны.

Кожу на них дают

Сами бараны.

(Зонг из «Доброго человека из Сезуана»).

Все происходит не почему-то, а для чего-то. (Непомнящий, говоря о Пушкине).

! Фукуяма «Конец истории».

Все расплелось и расшнуровалось. Дрань и тряпка стал всякий человек. ( Гоголь. Выбр. места).


Выписав все это, я вдруг понял, что меня остро заинтересовали три тетрадки, заполненные галиным почерком, которые я отрыл в нашем «архиве» задолго до того, как начал писать мемуар. Они без сомнения родились в пору ее студенчества и показались мне не то что малоинтересными, но даже как бы принижающими светлый образ моей любимой. Ну, что можно сказать о девчонке, которая аккуратно переписывает тексты популярных в молодежном застолье песен? «Шел солдат из Алабамы», «Цилиндром на солнце сверкая», «Сидит кузнечик маленький коленками назад»… Или запечатлевает чужие красивости, вроде: «Когда мы счастливы, мы всегда нравственны, но когда мы нравственны, мы не всегда счастливы» (О.Уайлд).

Но как я до сих пор не уяснил себе – это же пробел в моем знании Галины, что я не имел понятия, какая она была девчонка! Я открыл ее молодой матерью, обворожительной красавицей, совсем недавно (может, и с припозданием) обнаружившей силу своего женского обаяния, душой сложившегося интеллигентского кружка.

Я  понимал: прелестная бабочка могла возникнуть только из невзрачной куколки, для которой откровением, например, было, что «женщины любят ушами, мужчины – глазами». Это сейчас для меня - кислый трюизм: «трагедия старости не в том, что стареешь, а в том, что остаешься молодым». А пятьдесят или шестьдесят лет назад вряд ли такая мысль могла задеть меня. Да и ту девчонку тоже. Но… она ее откуда-то все же вычленила и выписала.

Сейчас же, взглянув на эти «барышнины» тетрадки другими глазами, я увидел в них немало ростков, которые, укоренившись, потом питали неистребимую крону уникальной личности (каждого человека, по-китайски).

Эта девчонка была не так проста. В ее списках было то, что потом получило название «Самиздат». К примеру, стихи В.А. Лифшица на не успевшее завершиться расстрельным приговором сталинское «дело врачей». Текстуально это была бытовавшая в народе версия. К примеру, автор написал: «Дорогой профессор Вовси, за тебя я рад,/Потому что, значит, вовсе ты не виноват». У Гали в тетрадке: «Дорогой товарищ Вовси, за тебя я рад./Оказалося, что вовсе ты не виноват». Или: «Ты себе расстроил нервы, кандидат наук,/Из-за этой самой стервы, подлой Тимашук»; «Зря тебе трепали нервы, кандидат наук/Из-за суки, из-за стервы этой Тимашук».

Я с удовольствием прочитал по записи Галины поэму Иоанна Московского «Ив Монтан и другие» (как она ее только переписала – громадный труд!). Там живописуются гастроли Ива Монтана (и Симоны Синьоре) в Москве в 1956 году и события, им сопутствовавшие. Для бомонда столицы это было исключительное событие. Впервые в СССР приехали реальные кумиры, известные во всем мире. Действие поэмы разворачивается в музыкальных, литературных и театральных кругах. Много забавных эпизодов с участием Сергея Образцова, Аркадия Райкина, Леонида Утесова, других знаменитостей.

Мораль сочинения четко выражена в завершающем поэму резюме:

Монтан гремит на всю Европу,

Спасибо, что приехал он.

Но целовать за это в ж…,

Как говорится, миль пардон!

Интересно, что вскоре появилось резкое ответное слово под псевдонимом Гавриил Ленинградский. Его заключительный стих раскрывал инкогнито автора поэмы:

Кто ты, Московский Иоанн?

Твой псевдоним для нас загадка!

Увы, талант тебе не дан:

Рифмуешь ты довольно гадко –

Совсем как Вова Поляков,

Кумир московских пошляков.

Действительно, это был Владимир Поляков. Однако талантливый юморист ни в малейшей мере не заслуживал такую аттестацию. Это соавтор сценария «Карнавальной ночи», его рукой написаны все программы Аркадия Райкина до 1959 года, большое количество сюжетов для Марии Мироновой и Александра Менакера и т. д., и т. п.

Но, возвращаясь к главному, скажу: меня в моей провинции не слишком занимали перипетии столичных борений, без них забот был полон рот. А вот Галине, видимо, все это уже тогда было интересно.

Что еще в этих тетрадках? Фрагменты из Ницше, изречения китайской мудрости, выписанные из книги Мережковского, Третьяковская галерея: список увиденных картин, Записные книжки И.Ильфа (много!), стихи: Н.Заболоцкий, Бодлер, Бальмонт, Лохвицкая, Гофман, С.Маковский, Сафо…

Мне кажется, я понял, почему никто из влюбленной в нее симпатичной мужской компании, какую я застал в Челябинске, по-настоящему не увлек ее. Они, отдавая должное остроте ее ума и прочим достоинствам, тем не менее, сбиваемые с толку внешней привлекательностью (она, так бывает, может служить намеком на легкомысленность) элементарно недооценивали ее. Понимаете, они же сами «все… красавцы, все они таланты, все они поэты». К примеру, многие дарили ей свои стихи. Они сохранились до сих пор, и, видимо, должны были свидетельствовать прекрасной даме о художественной сущности своих авторов. Какая несуразность! Если бы я даже писал стихи, то от такой женщины прятал бы их далеко-далеко. Только истинный поэт мог бы перед ней обнаружить себя в этом качестве…

Впрочем, все же одно стихотворение поклонника Галины я приведу. Во-первых, от него, в отличие от остальных, не так уж сильно веет художественной самодеятельностью. А во-вторых, я немного посвящен в процесс его создания.

Помните, я рассказывал о Николае Голощапове, нашем редакционном писателе в челябинском «Комсомольце»? Он тогда хорошо отозвался о моем первом очерке. Обычно я уходил из конторы позднее всех, после одиннадцати. Однажды зимним вечером в ней задержался и Николай. Я сидел в одном конце редакции, он в другом, а в серединке своим вязанием занималась бабушка-сторожиха. Я уже было собрался уходить, как ко мне пришел Голощапов с каким-то одновременно трагическим и просветленным лицом и сел по другую сторону стола.

- Сашка! Я сегодня сильно затосковал по одной бабе. И вот только что написал стихотворение. Пожалуйста, послушай!

Каким-то неясным чутьем я мгновенно угадал, кому посвящен опус.

Скачут белки по зимней стуже,

Не продрогнут они не морозе…



Разве в жизни может быть хуже,

Если ты забываешь о прозе?

Если ты забываешь о доме,

Обо всем забываешь, кроме

Той, что с беличьими глазами.

Той, что тоже забыла о муже,

И о том, что забыл я прозу…



Скачут белки по зимней стуже –

Не продрогнут они на морозе!

Я сказал: хорошее стихотворение, не зазорно такое подарить. Он и подарил. А я нынче нашел.

Вот только Николай, царство ему небесное, вместе с ним уместил на листке и еще одно (хотя оно очень плохо умещалось) – нечто под Есенина.

Как всегда, прав Пушкин, сказав: «Трудно прилично выражать обыкновенные предметы». Эта выписка – на самой первой странице девической тетради Галины. По моему разумению – основательное предостережение грядущему (и любому) писателю.

Сейчас я уже думаю, что и мои высокомерные суждения о ребячливости записей провинциальной девчонки грешат снобским ригоризмом. На эту мысль меня навел разворот в «Ежедневнике», заполненный вкривь и вкось поначалу непонятными словами и выражениями. Потом только какие-то отголоски минувшего мне подсказали: это же «пароли», зацепки памяти - для воспроизведения… анекдотов! Сомнительно, чтобы это годилось для ее писательской работы. Скорее – на всякий непредвиденный случай какого-нибудь нескладывающегося разговора. Ей всю жизнь в любой кампании удавалась роль души общества, и я подозреваю, она вписала эту роль в свою участь как непременную, необходимую для окружающих и испытывала ответственность за ее должное исполнение. При таком разумении «Цилиндром на солнце сверкая» и т. п. – не вариант глупого девчачьего «Песенника», а свидетельство обязательного отношения к общественному долгу.

В связи с этим хочу добавить вот что. Приводя письма Ариадны Громовой, я обошел вниманием то, что она, несмотря на всю свою ужасную занятость и усталость, не ленилась исписывать целые страницы свежими московскими анекдотами. Меня тут занимает не ее образ действий, а мой. Почему я поначалу не придал этому значения? Ясно же: и таким образом она передавала любимой ученице, остававшейся в провинции, ток столичного напряжения, его «оттепельный» дух.



Так что, Галя, я развиваюсь! Вот только что осознал, почему Ариадна регулярно развлекала тебя новыми анекдотами. Мне хотелось бы, чтобы ты об этом знала. (Если я правильно понял концепции Профессора ВЕМЗА, при определенных обстоятельствах психическая сущность отшедших - так ученый называет ушедших в мир иной - может вступать в контакт с нашим миром и получать о нем информацию).

Для Галины понятие развиваться, думаю, было главным жизненным принципом. Семью – детей и внучку – по их выражению, она «достала» этим требованием, и в конце концов они обратили его в некую домашнюю причуду. Мне же оно было абсолютно родственно. Более того, через постоянные перемены в образе самой Галины (видимо, это и есть – развиваться) я ощущал внутреннее движение своей жизни, ее наполненность неким постоянным смыслом, хотя очертания этого смысла могли меняться год от года, неделя от недели, и даже день ото дня.

Все это уложилось в короткую фразу: «Мне с тобой было интересно». Это я сказал в минуты душевного затишья в 2010 году, о котором упомянул в самом начале рукописи. Именно эта фраза вызвала невероятно драгоценное для всей моей жизни признание Галины. Я, вымолвив «…было нитересно», тут же я испугался: почему «было»?.. Слова, слова слова… Мы всегда с ними обращались на «вы» и предельно серьезно. Но Галина не обратила внимания на языковую оплошность или… сочла, что все произнесено правильно. Она ответила:

- И мне с тобой – тоже.

И кое-что еще добавила, существенное для меня, но я скажу о нем, только если мой рассказ вырулит к конкретике, имеющей отношение к этому добавлению.



Может, помните, в начале моего «приключения с книгой» я сделал наблюдение: одна судьба на двоих обязательно чревата переменами не только условий, но и… самого себя. И эти перемены будут случаться с нами всегда, до самого нашего конца.

Пришла пора уточнить эту «мудрость».

Дело в том, что она относится лишь к понятию, всего ближе лежащему к слову «толерантность»: пониманию того, что истина не может быть простой, что она многолика и что существуют иные взгляды (определение Википедии). Любовь, извините, без этого слова, без готовности быть толерантным – это нечто скукоженное до степени физиологического акта, на нее можно не обращать внимания как на бесконечно ничтожную величину.

Но ведь мой рассказ – не о любви (хотя и о ней тоже), а о судьбе. Одна судьба на двоих, мой несравненный приз, не могла бы существовать без  фундамента, построенного на понятиях и того и другого «партнера», один в один совпадающих без малейшего зазора. Не написала бы Галина замечательного юбилейного приветствия ростовскому «Комсомольцу», не будь убеждена, что я разделяю каждое ее слово. Но лишь она могла это сделать. Я – нет. Не только из-за блестящей словесной формы, в которую Галина его облекла. А прежде всего, из-за разницы нашей общественной природы и темперамента. Вы помните красивую, но не слишком внятную формулу: «Мы за все в ответе, что было при нас»? Так вот, Галина как могла всю жизнь старалась претворять ее в действительность. И часто, особенно в личных отношениях, во вред себе.

Мне такое не свойственно. Давным-давно наш Сашка, по жизни приметливый психолог, смеясь, заметил: «Батюшка, а ведь ты у нас форменный пофигист». Я запомнил это красивое слово, в разных случаях примерял его к себе, и должен сказать, к чести или моему стыду, оно довольно точно подходит к моей, скажем так, публичной позиции по многим вопросам.

Ну, и что? Я всегда с превеликим респектом и поддержкой относился к всплескам общественной активности Галины, будь то участие в митингах или протестных газетах, а она терпеливо и уважительно сносила мой холодок по отношению ко многим, как ей казалось, остроактуальным проблемам.

Чувствую, надо как-то это показать «на пальцах». Что у нас, гнилых интеллигентов, всегда живо? Отношения с властью? Но она сейчас какая-то невразумительная, что ли… Разве что Путин?

Вот именно, он!

Его личность с самого начала произвела на нас гнетущее впечатление. Я здесь (да и в других местах) не буду касаться, какой он руководитель – блестящий, провальный или так себе. Мои суждения по этому поводу будут неизбежно некомпетентны. Для иллюстрации нашего с Галиной разного подхода к вещам достаточно обоюдного с ней согласия в том, что он – плохой человек. Злой, злопамятный, мелочный. Можно «списать» с его образа еще много чего, но и этих трех свойств достаточно, чтобы они, смешиваясь в разных пропорциях, образовывали ту или другую разновидность личной подлости.

Поскольку все это проявлялось «при нас», то есть при Галине, ясное дело, она вошла в число тех, кто «в ответе» за такую скверность, подброшенную нам стечением обстоятельств. Впрочем, тогда-то таких, вслух отваживавшихся сказать нечто нелицеприятное о «президенте-резиденте», было раз-два и обчелся. У меня осталось в памяти, что вокруг нас были сплошь люди, которые разумненько так говорили: «Да подождите вы. Дайте ему развернуться. Он же цивилизованный, в Европе жил».

Но для Гали нашлась ветка, с которой она могла свободным птицам выводить свои рулады тревоги – «Общая газета» Егора Яковлева. Галина публицистика очень хорошо подошла этому изданию.

Я хочу предложить читателю одну статью из нее. Она, правда, была напечатана в сборнике «И вся остальная жизнь», но тысяча экземпляров книги уже давно исчезла с прилавков.



Кусок мыла для внучки

Про Сердюченко из Сердюченковки

Меня тут приложил один док­тор наук. Забил меня, как гвоздь, по самую шляпку. Едва оклемалась.

«Допустим, - пишет доктор на­ук из Львова, некто Сердюченко, - Галина Щербакова не испорчен­ная долларами газетная длинноно­гая корреспондентка, а искренняя журналистка. Тогда перед нами об­разец клинического «недочувствия» своей отчизны. Галина, если эта статья попадется вам на глаза, примите мои соболезнования... Это из вас составляются пятые колонны, вручаются большие гоно­рары, «Общие газеты», НТВ и ОРТ, устраиваются «Пресс-клу­бы», чтобы вы дудели в свои интеллигентские дудки и вводили в соблазн отечественное стадо. А завт­ра вас уволят к чертовой матери и выбросят на демократическую свалку, как оно уже происходит в НТВ».

Тьфу! Там и дальше один перл перлее другого, и тут уже ни дать ни взять. А заметка моя, заметулечка («ОГ», № 32, 2000 г.), вызвавшая данную фи­липпику, была про страх, кото­рый так исподволь стал сочиться из бытия и сознания. И кабы я первая это заметила! Умнее меня люди на это тоже обратили вни­мание. Одним словом, я сказала, что вот раньше, до Путина, этого уже не было, а при нем - да, уже стало.

Сейчас я начну честно цитиро­вать доктора, хотя хочется перепи­сать все из него, чтобы после этого господину из Львова можно было предъявить иск за проповедь взглядов, ведущих к войне, ксено­фобии, человеконенавистничеству и даже к ядерной бойне.

Итак, читайте и завидуйте чело­веку, который так широк, что хо­чется обузить.

«Что такое «русскость»? Она или есть, или ее нету. Она сидит в твоих кровяных шариках, ру­ководя каждым житейским ша­гом, и как бы ты ни хотел изба­виться от нее, ничего у тебя не получится.

Именно поэтому, а не по че­му-нибудь другому Путин так бы­стро стал любимцем нации. Он - русский, что не комплимент и не укоризна, а просто констатация факта».

«Каждая нация, племя, прайд, сексуальная общность, цивилиза­ция стремится к расширению. Это антропологический Закон, он не­опровергаем. Если бы у меня была воля и власть, я бы (как и каждый) превратил весь мир в Сердюченковию...

...У Иисуса Христа это не полу­чилось. А у Гитлера и Сталина поч­ти получилось... Если бы не физи­ческая бренность Сталина, мы действительно жили бы уже при коммунизме. И были бы счастли­вы, между прочим».

«Что осталось у России. Она рушится и трещит по швам. Все продано, предано, попрано, купле­но... Но у России есть атомная бомба. Спокойно, читатель. Вот мне, например, лучше быть мерт­вым, чем американцем...»

«Достаточно одного пуска. Не обязательно на Вашингтон. Вооб­ще не обязательно на Америку. А так, технический просчет, очеред­ная подлодка «Курск»...

Автор цитат, видимо, чуя экст­равагантность такого мышления, ссылается на авторитет Достоев­ского. «Помилуйте, народ идет на народ, люди идут убивать друг дру­га, что же тут необходимого? Без великодушных идей человечество жить не может, и я даже подозре­ваю, что человечество именно поэтому и любит войну, чтобы участ­вовать в великодушной идее».

«Кто же противостоит всему этому (не войне, а интеллигент­ским идеям, вскормленным гонорарами, грантами, фондами, аме­риканскими спецслужбами)? - спрашивает уже сам Сердюченко. И отвечает: Президент Путин и ро­евое российское множество» (упо­мянутое выше стадо, что ли? - Г.Щ.).

«Путин абсолютный президент, и он же, так сказать, абсолютный россиянин. Он обладает всеми достоинствами русского человека и лишен его недостатков... И если однажды Путину, в его одиноком всевластии и некоем экстатиче­ском озарении придет в голову не­что подобное (а его карма подтал­кивает его к этому) - НЕБО СОВЬЕТСЯ, КАК СВИТОК, И НАСТАНЕТ ВСЕ РУССКОЕ».

Воистину, Господи, спаси нас от друзей, а от врагов я сам избав­люсь.

Я не голосовала за нашего пре­зидента. Он мне не нравился ни своим образованием, ни предыду­щей службой, ни образом мыслей. «Мочить в сортире», «она утонула» меня убедили в правоте моих сомнений. Но жизнь идет, президент в Кремле, я не подпольщица, не тер­рористка, и даже не злобница по природе, я приняла от электората (роя? стада?) его выбор, и как бы я могла этого не сделать? И раз уж так, решила я, то пусть у Путина получится все дельное, что он намечтал, и пусть остановится он перед шагом, недостойным нашей с ним общей Родины.

У меня есть конституционное право гневаться на него и гово­рить об этом в газете ли, на кух­не... Но я первая скажу о нем са­мое лучшее, если таковое увижу. Это моя страна, и мне не все рав­но, что в ней происходит, госпо­дин Сердюченко.

Очень трудно было выбирать цитаты из доктора Львовского университета, который разразился своим гневом в журнале «Наша улица», № 4, 2001 г. Если б вы зна­ли, сколько замечательного оста­лось вне приведенного.

Всех отметелил львовянин.

Было невероятно трудно не комментировать все это сразу по ходу дела. Такое ведь редко попа­дается. Ну что сказать, например, про русскость, которая сидит в ша­риках?.. Но ведь ее нет у Сердюченко, откуда он знает, каковы там шарики? Между прочим, у меня ее нет тоже. И тут мы с ним на рав­ных. Мы с вами хохлы, пан Сердюченко, хохлы! И у нас с вами, полу­чается, совсем другие шарики. Так какого черта мы с вами лезем - я с критикой, а вы с подлизыванием к русскому президенту? Но тут я не могу совсем отпихнуть вас в грудь, потому что понимаю: у людей, вы­росших на Пушкине и Чехове, тво­рится что-то главное, истинное с кровяными шариками. И называется - культурой. И тогда арап превращается в русского гения, ев­рей - в легендарного национального ученого, а негр - в рязанско­го фермера. Шарики крови всех народов понимают свою скромную задачу - придать шарм, изыск, новизну той культуре, в которую вли­ваются естественным человече­ским путем. Так что не расчесывайте нам русскость президента. Она ни хороша, ни плоха, она про­сто данность, не более. А русскость ищите в полукровке.

Ой, Сердюченко, лышенько мое! Як згадаю, як згадаю... Мы с вами выросли в разных концах Украины. Вы ближе к шляхетской панской Польше, а я как раз - к туретчине.

Моя бабушка ругала меня на мове, красиво, между прочим, ру­гала. За то, что все читаю да читаю, а козы не выпасены. Война ведь, коза - мать родная, а девчонка, я то есть, болезненная, ибо родилась не дай Бог когда - в пору украин­ского голода. Знаете про него, Сердюченко? Это же ваш любимый Сталин уничтожил сотни тысяч украинцев. Вам это «в кайф»? Вы нашли в дневнике Достоевского слова о великодушной идее унич­тожения. А в другом настроении он написал: «Раз уничтожив, трудно это опять восстановлять». Не надо цепляться за фалды к человеку, ко­торый страдал, мучился. Он выше наших с вами распрей. Но Бог с ним! Я к тому, что «шариками ма­локровия» я ненавижу сталинизм и все, что он несет, в результате голо­да у меня не выросли, Сердючен­ко, длинные ноги, которые вы мне вроде бы приписали.

Теперь по поводу концентрата лучшего в Путине. Повторяю: я стараюсь изо всех сил быть лояль­ной к нему. Он избран, и я законо­послушна. Но где вы увидели кон­центрат лучшести? «Вертикаль»? Но только ленивый не пнул ногой ее, особенно исполнение. И поде­лом. Война в Чечне как шла, так и идет. Бедность не уменьшилась. Смертность берет свое.

Может, лучшесть в том, что в Кремле все больше становится бе­локурых узколицых мужчин с сероватым петербургским цветом лица?

И кабы мы не проходили это в эпоху Брежнева, когда вокруг и около генсека крутились люди с фамилиями на «ко», кабы подруч­ным грузина Сталина не был Берия! Землячество хорошо в лесу на полянке с водочкой и гитарой. Принципом руководства оно стать не должно. Сколько лет мне ждать деяний Грызлова, который первое, что сделал как министр, - показал нам нарисованную схему своего управления. Нет и не может быть гарантий, что узколицые и худые лучше и мудрее скуластых и румя­ных. Не то, не то, не то...

Где вы меня потрясли, дорогой земляк, так это в мысли, что меч­таете о Сердюченковии. Тут я просто закричала на мове. У меня уже внуки, я вполне гонорливая дама, но я бы спятила, живи вок­руг меня одни шербаковляне (шербаковцы или как там?). Это надо иметь какое-то редкое гене­тическое заболевание на глубине шариков, чтоб видеть вокруг себя только себя. Мне, как и Пушкину, до боли не хватало бы и финна, и калмыка, и тунгуса, и вас, даже вас, Сердюченко.

Ну как мне подняться до вашей учености, чтобы сказать простую вещь. Кто-то, много выше Сталина, Гитлера и даже Достоевского (извиняюсь за такой ряд перед Фе­дор Михалычем), придумал этот мир и его многообразие. И каждый малый народ заслуживает жизни своей, отдельной, безопасной от другого народа, которому вдруг идея войны покажется... велико­душной.

Россия трещит по швам, пише­те вы. Трещит по закону разруше­ния всех империй, это я пишу не свои слова, а общеизвестные. На­ша империя была не худшей, не лучшей. Она была сложным организмом, который при силе оста­вался слаб, при мощи беспомощен и был обречен развалиться на ма­лые части - для жизни людей.

Россию можно сохранить толь­ко собиранием народа. Но где вы такое видели? Русских из ближнего зарубежья свои братья по шарикам выпихивают вон. Земля немерена, всем бы хватило. Но нет... Каждый усвоил, что не отдаст ни пяди. Закакает, пустит на огород ядерные отходы, но не пустит русского, чужака. Это мы такие, Сердюченко, великий, но отнюдь не великодушный, не щедрый, не гостеприим­ный народ. От этого еще трещит Россия. От злости и зависти к умельцу работать и строить дом. И наши с вами хохлы такие же.

Вот вы не такой. Это же надо, простите, такое ляпнуть: лучше быть мертвым, чем американцем. Я понимаю, что вы полемизируете с тем безголовым янки, который когда-то, как и вы, брякнул дурь: лучше, мол, быть мертвым, чем красным. Но мы все же развиваем­ся или нет, Сердюченко? Или все-таки хохлы упертые? Чем плох аме­риканец, умело обихаживающий свою землю и встречающий жареной индейкой День благодарения? Лучше смерть, по-вашему, чем та­кая его жизнь? А вы поспрашивай­те людей! Таких же простых, как он, но уже почти столетие живу­щих в бараке, «бегающих до ветру», у которых нет денег на куриную жопку, а не то что на индейку.

Я знаю, что вы скажете: винова­ты американцы и их планы.

Нет лучше, богаче нашей земли - и что? Если мы до сих пор не по­хоронили солдат Отечественной войны, в этом виноват Джон из Алабамы? Березовский? Чубайс? А в том голоде, о котором я уже писа­ла, кто? Шварценеггер? Кондолиза Райс? Ну, а в том, что мы, возмож­но, остаемся единственной стра­ной, где развиваются сиротские дома и столько больных, обречен­ных детей? А наши бесправные ин­валиды... Ух, Америка, заплатишь ты нам за это!

Что бы вам, Сердюченко, док­тору-то наук, не сочинить мысль о том, что в ненависти нет истины. Что в той войне, которую, по ва­шей тайной мечте, наконец сообразит и совершит Путин, не оста­нется ни ридной Украины (ни­сколько не жалко?), ни Иллинойса, где я не была и мне туда не на­до, ни Московии милой, а когда совьется, как свиток, небо, придет конец всему.

Я уверена, что пресс-служба президента не читает журнал с эпиграфом «Будет и на нашей ули­це праздник!» и потому не положит ему на стол ваш подхалимский призыв развязать ядерную войну. У нас в России, Сердюченко, такой призыв - уголовно наказуемое де­яние.

Но, Господи, прости меня! Я не желаю вам зла. У нас и у вас дейст­вительно большая беда - мы жи­вем плохо и, увы, безнадежно. И каждый ищет выход по своему уму и шарикам.

Когда-то, в 89-м или 90-м году, у меня опубликовали жалобную за­метку про то, что хорошо бы нала­дить выпуск детского мыла, а не выдавать его в качестве большого поощрения на заводе ЗИЛ. Моей внучке было два года, и это было актуально. Я тогда писала, что Горбачеву не хватает простых челове­ческих деяний для людей. Не дела во имя их - это я терпеть не могу, - а именно для них.

Сейчас я то же думаю о Путине. Хотя... Отдаю себе отчет, что Ми­хаил Сергеевич сделал для мира неизмеримо больше, чем кусок мыла для моей внучки. Кусок мыла дал Борис Николаевич, как и колбасу, и мясо, и возможность уви­деть эту ужасную, опасную, со жвачкой (!) и Голливудом (!!) Аме­рику. Многие посмотрели и верну­лись. Некоторые остались.

Это же нормально, Сердючен­ко. На черта тогда самолеты и па­роходы придумали изобретатели, если некуда передвигаться на них. Неужели только, чтобы доставить в место X эту вашу возлюбленную бомбу?

Окститесь!

2001 г.



Вот такая она, природа ответственности – писательницы? гражданина? – за то, что «было при ней», за Россию. И я опять же разделяю каждое слово в этой статье. Но тоже бы ее не написал. И здесь необходимо постараться объяснить природу моего пофигизма.

Какой смысл, втолкуйте мне, задаваться мыслями о достоинствах или недостатках Путина, когда действительность ставит перед страной куда как более существенную проблему – о его, Путина, «ро­евом российском множестве». Сам факт избрания такого человека – очередное, к сожалению, далеко не единственное свидетельство разложения (развращения?) нас как народа. То есть еще на какую-то ступеньку мы все опустились вниз. Об этом могут не задумываться, среди мыслящих сограждан, или только безразличные к судьбе России, либо те, кто не имеют представления о теории этносов и даже не хотят знать, что в XX веке российский народ не только истребил сам себя на треть физически, но и извел при этом свою пассионарность, жизненную силу.

Вспомним, о чем говорит Галина в своей статье. Мы до сих пор не по­хоронили солдат Отечественной войны… Мы, возмож­но, остаемся единственной страной, где развиваются сиротские дома и столько больных, обречен­ных детей… Русских из ближнего зарубежья выпихиваем вон. Каждый усвоил чисто советское - не отдаст ни пяди. Великий, но отнюдь не великодушный, не щедрый, не гостеприим­ный народ. Этнос, в большинстве которого отсутствует альтруистическое поведение. Это первое и главное условие и причина вырождения. Так что злой и злопамятный вождь «роевого российского множества» - естественное проявление нашего общего состояния.

Точно так же, как естественно и – нет, не исчезновение нас с лица земли – а появление под нашим небом некого сильного пассионарного этноса. Так уж заведено - не нами! - на планете Земля.

То есть корни моего «пофигизма» - в стремлении уразуметь ход времен и действовать, не протестуя против него, а по возможности в резонанс ему. Я готов всеми силами души поддерживать патриотов, но не тех, что хлопочут «поднять Россию с колен» посредством ядерного пуска («технический просчет, очеред­ная подлодка «Курск»...). Мне кажется, всем надо позаботиться о том, чтобы Россия не испарилась из состава человечества (как, например, какие-нибудь венеды или печенеги), а осталась на всю его историю, как древние Греция, Рим или Египет. Народы ведь не оставляют за собой ровным счетом ничего, кроме культуры. Те из них, которым удается сохранить ее и передать всем желающим, называют великими. Сохранить – это забота государств (увы, нынешнее государство российское как раз этим занимается в самую последнюю очередь), а передать могут люди, носители культуры.

Вот над чем имеет смысл ломать голову. Остальное все – и в самом деле… по фигу. Драматизм здесь вот в чем: «роевое российское множество» ничего про это знать не хочет, поскольку всего больше жаждет осуществить самую великую хрущевскую мечту – показать кузькину мать. Естественно – «америкосам» (как и доктор наук Сердюченко).

Своими мелкими усилиями одного пофигиста я несколько лет выпускаю культурологический интернет-журнал «ОБЫВАТЕЛЬ – страж здравого смысла». Увы, в отсутствии чувства удовлетворения…



II

…- И последний вопрос: ваша лучшая книга из вами же написанных?

- Что вы! Это не мне решать. Писатель не может быть сам себе судьей. Все проверяется временем. Я же могу сказать только о любимой книге. Это роман «Лизонька и все остальные». Он мне дорог, потому что там очень много из жизни моей семьи. Еще всегда сильно гордишься последней книгой. Я сейчас сдала в издательство книгу «Яшкины дети», и мне кажется, что в ней высказалась по максимуму…

 («Читаем вместе», 2008 г., интервью Алене Бондаревой)



Конечно, публицистические вскрики Галины по  поводу наших текущих безобразий никого не должны вводить в заблуждение: она знала цену их, как говорили в старину, действенности, а общую картину бытия видела не хуже, а, без сомнения, намного острее меня. Если бы я существовал в замкнутом пространстве и получал сведения о жизни только из сочинений Щербаковой, думаю, пришел бы все к тем же суждениям о действительности, что изложены выше. Особенно, если бы читал ее семейные романы и повести. В них тема человеческого вырождения в наших широтах за минувшее столетие, хотя и никогда нарочито не обозначенная, выстраивается четко и, я бы сказал, выпукло.

Если бы я был издателем, то сделал бы огромный том именно семейных романов и повестей (а пожалуй, и рассказов) Галины. Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, таким образом мощно обозначились бы основные смысловые координаты ее творчества. Конечно, где-то в параллель легли бы юношеские повести, любовные истории, женские романы, бытовые драмы, провинциальные трагедии, детективы… Однако отклик абсолютно всему этому (и многому другому) нашелся бы в том гипотетическом томе, который бы я назвал – «Убиквисты».



Многие грамотные люди любят забавляться словесными играми, а некоторые, бывает, вдруг просто обращают внимание на необычный глагол или существительное, пробуют их на вкус, на цвет…

Едва ли не в половине крупных сочинений Галины Щербаковой встречается персонаж - женщина, - которая то и дело про себя играет со словами; однако иногда эти слова играют в их жизни заметную роль. Как правило, это филологи, журналистки, писательницы и т. п.

Вот и в романе «Лизонька и все остальные» есть такой персонаж – сама эта Лизонька, учительница словесности. «... Я тоже уже сто лет знаю слово «убиквисты». Оно мне явилось во время родов. …А когда мне совсем поплохело, то стали мне являться слова в единстве своего звучания и написания. Откуда-то из-под каталки острым плечом выскочила - уключина и стала не то покалывать, не то покусывать. …И когда я застонала от пыток уключины, явились-не запылились остренькие, ладненькие, черные с серебром убиквисты (почему оба слова были на «у»?). Они шуганули уключину, плотно «уби к вистам» зависли надо мной, дышать через них было трудно, уже даже и не продохнуть, но они хоть не кусались, спасибо большое.

…Убиквисты и уключина ни на шаг не отходили. Еще бы! Мне бы тоже было интересно посмотреть, если бы это не из меня, а из кого другого выдавливали ребенка.

Теперь «убиквисты» время от времени всплывают в памяти. Ни с того ни с сего. Убиквисты - у, бисквиты! Рифма для авангардиста».

Но, как оказалось, это не только рифма звуковая для неведомого поэта, но смысловая для прозаика, сочинившего этот роман. Во второй его половине Лизонька так объясняет своей маме черствость стоящего в очереди люда: «Ну, привыкли люди, привыкли. Мы, мама, удивительно привыкаемый народ. Мы – убиквисты».

…В нашем домашнем компьютере сохранился файл под именем «Титул»: Галина ЩЕРБАКОВА УБИКВИСТЫ, – с двумя эпиграфами: «Убиквисты – выживающие при всех условиях»; «Выйдешь из дому, пойдёшь непонятно куда, ...а там убиквисты, ургентно урча, обитают…» (Аллен ГИНЗБЕРГ). Издателям тогда это показалось неперевариваемым для читателя (может, и справедливо). И роман вышел с названием «Лизонька и все остальные».

«Жили-были старик со старухой, - пересказывает его на интернетовском  сайте книголюбов внимательная читательница. - И было у них две дочери (еще одна, к великому горю родителей, умерла во младенчестве) и сын. А еще... с течением трудной и нелегкой жизни стариков столько людей появилось в их большой семье, что и не перечислишь: дети, внуки, приемные дети (спасенная во время войны еврейская девочка), мужья дочерей бывшие и настоящие, невеста сына (забитого насмерть сапогами на допросе по нелепому обвинению во времена репрессий). И для каждого у стариков находилось доброе слово, каждому отдавали частичку души. Все перемешалось в большой русской семье - любовь и ненависть (многими пережитую, обдуманную и забытую навсегда), палачи и жертвы. На фоне истории одной большой семьи очень легко отследить жизнь нашей страны и простых людей, живущих в ней». Простых людей, «удивительно привыкаемых» - потому и выживших в России двадцатого века.

Кто не обладал главным свойством убиквиста, неизбежно сгинул. «Если не бомба, не пуля, все равно ты можешь стать врагом народа, сумасшедшим, диссидентом, ты можешь просто выпасть из жизни, из человеческого обихода, и тебя будто и не было, - сокрушается Лизонька. - Никто не кинется тебя искать, никто не объявит о пропаже. Мир, в котором человек изначально определен как распоследняя мелочь, уже не человечий мир, так что нам после этого война? Она - просто откровенная война, а у нас семьдесят лет - откровенный не мир».

Чтобы стать приемлемым этому «откровенному не миру», жить в нем, приспособиться к нему, человеку нужен особый, внутренний механизм. И мы, как людские существа, их образовывали, каждое - свой. «Вот дедуля, царство ему небесное, был пасечник на диво. Баба Нюра его, покойница, была, как это называется, которые живут для удовольствия? Эпикурейцем. Мелкого пошиба, но все-таки. Лизонька - типичная идеалистка, дурочка верит в силу слова. …Нина посадит картошку, …имея в душе идею плодоношения как универсального средства от пакостности…»

 И если бы не эти не только бытовые, но и моральные приспособления, вытягивающие людей из внешней жестокосердной повседневности во внутреннюю относительно естественную жизнь, то они бы непременно скурвились, пошли служить этому гнусному «не человечьему миру», как и сделали некоторые члены их семьи. Но «пасечник» дедуля всю жизнь таил в себе некое мятежное искание духа – наперекор наружному бездуховному бытованию. И как-то он сумел высадить этот странный цветок и в душу своей внучки Лизоньки. «Эпикурейка» баба Нюра, вроде бы податливая внешним толчкам, всегда стремилась уцепиться за что-то настоящее, незыблемое. А Нина, Ниночка, ее дочь, «по своей природе была натурфилософом».

Именно поэтому нам интересно узнавать одолевающие их страхи и сомнения, сверлящие ум мысли, истории их жизни. Как и хождения по мукам и странноватые, но естественные для нас, таких же  убиквистов, приключения жителей все тех же времен и той же страны - о них рассказано в других романах Галины Щербаковой.

В этих романах есть особенность. В пору перипетий они очень многолюдны. Но в так называемой развязке в поле зрения читателя остаются два-три человека. Если не один. Видимо, по понятию автора, так у нас течет река жизни: сужаясь к устью - вопреки нормам природы. Помните ощущения читательницы, приведенные чуть выше: «столько людей появилось в их большой семье, что и не перечислишь: дети, внуки, приемные дети…» И т. д. И какое же наследие в конечном счете жизнь оставила от «старика со старухой»? Только двух внучек и одну правнучку. Которая в конце повествования улетает в Канаду.

«Анька веселехонькая, хорошенькая, волосенки по ветру чистые, светлые... Доча моя, доча! Ну куда же это ты? Да что это я, дура, наделала! Господи! Да на черта нам эта Канада?..

- А вдруг не вернется? - застонала Лизонька…»

Как это у Некрасова (про «эх, сердечный!» народ): «Что же значит твой стон бесконечный?» А то и значит: умаление народа. В данном случае – на одну единичку. А сколько таких единичек – да за сто лет… Не сосчитать. Впрочем, на самом деле все сосчитано арифметической наукой демографией. И тот то ли реальный, то ли выстроенный в массовом сознании маршал-солдафон, повелевший солдат не жалеть, ибо «бабы новых нарожают», был неправ. Не нарожают, поскольку точка возврата к естественному воспроизводству населения в России пройдена. Шагреневая кожа может только съеживаться.

Тема умаления народа была главной и сквозной в писательской работе Щербаковой. Впервые она стала основной психологической подоплекой жизненной драмы героини в романе «Ах, Маня…» (1980. Опубликовано в 1983 г.).

…Те обстоятельства, что оказались на самом деле, были восприняты как «то, что хуже смерти». Лидия помнит какую-то полубезумную Манину суету по поводу посылки, которую надо собрать и отправить не с этой почтой, а с никитовской, а еще лучше отправить посылку из Сталино, где знакомых не встретишь.

…Маню сняли с работы в райсовете. Помнит Лидия, как пришла Маня поздно ночью, сняла платок, села и сказала: «У тебя другая фамилия, и тебя не должно это касаться. Никогда никому про Ленчика не рассказывай. Не было у тебя никакого дядьки, и все. Не было! Поняла?» Лидия ничего не поняла, а испугаться испугалась. Не слов, не просьбы, а самой этой Мани, призывающей ее ко лжи. И Лидия то­гда сказала: «Так нечестно», а Маня развернулась и шмякнула ее по спине изо всей силы, что было и больно, и обидно, и несправедливо, а главное — тоже противу правил, как был против правил призыв скрывать и обманывать. Лидия крикнула: «Ой, больно! Как тебе не стыдно!» И Маня дала ей еще раз и сказала: «Не ори, дура, ложись спать, а я уйду завтра рано. Мне теперь на откатку».

Так Маня попала из служащих в рабочие.

С самого начала эта тема звучит не только как трагедия физического уничтожения людей (убийства), но и как драма катастрофического нравственного умаления народа.

Последняя книга Галины, состав которой она сама определяла, состоит из повестей «Эдда кота Мурзавецкого», «Смерть под звуки танго» (пошлое название хорошей вещи, которое я до сих пор не могу простить редактуре «Вагриуса», ну, и конечно, автору), и рассказа «Путь на Бодайбо» (2005-2010).

Существо этого рассказа предопределяет его смысловая завязка.

…все победим в любой войне, все выживем в экстремале таких оттенков и видов, что другие бы все – сдохли. А мы еще ничего себе, держимся…

На фиг – всех!

Мы про одного, вернее, одну. Девочку, в которой по непонятной причине выросли гнев и возмущение. И она пошла на Бодайбо. Ну, уж если разбираться – так разбираться. …Вот и начнем с далекого, но пока еще видимого начала. С прабабушки Васены Елизаветы, которая родилась в тридцать первом сразу при двух бедах – голодоморе и тюрьме.

Исходная точка незадавшейся судьбы героя другого сочинения - повести с нелюбимым мной названием не менее трагична.

Он выскочил, но дом был уже в огне. Он видел, как мама разбила окно и  с маленьким Мишкой на руках пыталась вылезть. Ее срезали пулей. В другом окне срезали няню Марусю с маленькой Олечкой. В третьем окне убили отца. Потом на всякий случай стали палить по всем окнам. Они так ярко виделись на фоне огня - дед Василий и его сын Иван, и другой его хлопец, мальчишка, может, не намного старше его самого, сын от второй жены Василия; отец говорил, что она у него местная фельдшерица и ярая большевичка. Но ни с ней, ни с сыном Василий никогда брата не навещал. «Успеется, - говорил, - гостевать». «Как хоть зовут моего двоюродного брата?» - спрашивал отец. «Володька», - отвечал Василий.

Дед Василий кнутом показывал, где надо добавить огня, а Иван и Володька подскакивали в седлах при каждом громком треске и смеялись, как дети у распаленного костра.

…Голосов больше  не было, и гады ушли. И тогда он услышал слабенький плач. Он понял, что убитая нянька выронила Олечку. И они там рядом, под окном, внутри комнаты, убитая и живая. Он полз по земле, раздирая в кровь тело битыми стеклами окон. С его стороны окно закрывала жухлая сирень. Он влез в горящий, трещащий в ожидании обвала дом, он нащупал девочку и спрыгнул вниз за минуту до того, как грохнула крыша. Он спрятался в коровнике, из которого, видимо, еще раньше увели коров, зарылся с сестрой в сено и потерял сознание. Ему было восемь лет.

…- А потом мы узнали, что команда Василия Луганского сожгла их дом и подворье, никто не спасся. В газете писали, что уничтожено еще одно гнездо контрреволюции, у которого была прямая шпионская связь с заграницей. Родители сожженных действительно уехали еще во время войны, до революции. Остались сын с женой на сносях, мальчишка старшенький и двое маленьких. Вырубили род под корень.

- Часть рода, - сказала Татьяна. - Другие-то живы.

- А что им сделается? Это было их время.

Время, которое не давало покоя писательнице всю жизнь. Я приблизительно, по памяти, прикинул, сколько ее сочинений посвящено этой теме. Получается вокруг тридцати. Тридцать сюжетов за 30 лет. Значит, она жила неотрывно от этой для нее нескончаемой трагедии своих соотчичей.

Но ведь и в других произведениях, казалось бы об иных материях слышно погромыхивание того же катастрофичного человеческого крушения-обрушения.

Вот отрывок статьи Алены Бондаревой из журнала «Вопросы литературы».

«Через окно разрушающегося дома Щербакова смотрит на историю и на политику нашей страны. Пока ее герои уст­раивают личную жизнь, кто-то на баррикадах обстреливает Белый дом («Время ландшафтных дизайнов», 2002), пуска­ет в расход живущую по соседству семью знаменитого уче­ного Домбровского («По имени Анна», 2004), организует теракты в метро («Ангел мертвого озера», 2003). И понят­но, что происходящее «вовне» отражается на героях непо­средственным образом. Они, сами того не замечая, стано­вятся еще злее и жестче, требовательнее и нетерпимее друг к другу. Писательница нередко ставит вопрос о том, почему в стране, где люди прошли через войны, лагеря и расстрелы, скоротав полвека в ненавистных коммуналках, возможны новые расправы и смерти? Ответ один — ненависть. И на одном женском раденье далеко не уедешь. Первыми-то те­ряют чувствительность именно женщины, хоть и болевой порог у них выше.

Так, семейная ситуация доведена до логического конца в рассказе «Трое в доме, не считая собаки» (2005). Здесь Щербакова — по примеру «научившей женщин говорить» Петрушевской — изображает поистине ночной, душный, лишенный и света, и выхода мир. Но (и здесь ее отличие от Петрушевской!) Щербакова не так уж проста и не так уж фаталистично, угрюмо настроена: она умело водит за нос своего читателя, чтобы, прогнав его по лабиринтам безыс­ходности, семейных дрязг и драм, заставив наглотаться тяжелого спертого воздуха русского быта, в конце концов вытянуть его если не к свету, то, по крайней мере, к непред­сказуемой, неожиданной истине.

…Вопреки ожиданию читателя гибнет не девочка, а соба­ка Бася, по дурости наевшаяся таблеток феназепама. Тут-то и выясняется, что по-настоящему сочувствуешь только ей, уже не принимая во внимание оставшихся женщин...

Потому как читателю смотреть на эти невероятные семейные корчи попросту стыдно. Читаешь, качаешь головой и невольно задумываешься: если у нас такая беда в каждом доме, что уж говорить о государственном строительстве?»

Но нет, не государственное строительство расстраивало Галину в первую очередь (все такое – в основном для публицистики), а разложение человека. «На что только не идут эти люди за им причитающееся (будь то кроличья шубка, чу­жая диссертация или лучшая жизнь)! – наблюдает за ее персонажами Бондарева. - Однако и здесь у ка­ждого свое мерило. Одному и квартиры мало, другому и комнаты в коммуналке с кроватью на панцирной сетке дос­таточно. «Нищий завидует куску хлеба, кусок хлеба зави­дует куску мяса, мясо — тарелке, тарелка — квартире, квар­тира — машине. И нет конца этой цепочке. И если у кого-то больше, то кому-то от этого хуже. Потому что зло берет. Русская модель существования, оправдывающая право на выстрел. И русская же юродивость: хочу, чтобы меня услы­шали, поняли и простили. Убиваю — значит, просто обращаю на себя внимание. Помогите мне, люди добрые! Мне плохо, когда вам хорошо», - грустно насмешничает писа­тельница в «Истории в стиле рэп» (2006)».



К чему же могло привести насаждавшееся на протяжении поколений изживание человечности, достоинства, терпимости - умаление в нас Божьей сущности? Просто сообразить – к нынешней России. При таком понимании легко постигаешь смысл ответа Щербаковой на вопрос в интервью: «Я… сдала… книгу «Яшкины дети», и мне кажется, что в ней высказалась по максимуму».

По максимуму чего? Своего разумения об отечестве - в галерее портретов и ситуаций из двадцати рассказов. Это же логично и как бы по-дарвиновски разумно - рассмотреть итоги эволюции порядочных индивидов, вынужденных, как Маня, для выживания освоить инстинкт подловатого («Так нечестно... Как тебе не стыдно!») поведения. А уж в какие формы вылились существа особей, коим была в радость атмосфера садизма и доносительства… Череда сегодняшних портретов – выйди на улицу, и наверняка встретишь кого-то из них – составляют сборник «Яшкины дети». В некотором смысле это и логическое, и художественное завершение «сериала», создававшегося из года в год по какому-то неодолимому влечению – головы? души?.. Наверное, я мог бы много размышлять над этой книгой. Но не буду. Лучше еще приведу суждения Алены Бондаревой, профессионала.

«…Предпоследняя кни­га — «Яшкины дети», изданная в 2008-м, — оправдывает все.

…По сути, Щербакова в этой кни­ге не просто дает чеховским персонажам новую жизнь, но проводит иную типизацию уже своих собственных персо­нажей.

Здесь Толстый — владелец бань (или терм, как он высокопарно выражается). Тонкий — стриптизер, Душеч­ка — бессовестная стукачка, а дама с собачкой — «давалка без ума и понятия», у которой соседская псина виновата в том, что она не шпиц, а мелкий воришка — что не отваж­ный капитан дальнего плаванья. Все в этой книге переворачивается с ног на голову. Даже письмо на деревню де­душке внучек Ванька начинает со слов: «Здравствуй, дед-пердед. Не сдох еще? Попробуй только! ...Живи и помни (Sic! — А.Б.), я в любой момент перед тобой вырасту…» (рассказ «Ванька»).

В общем-то, ужас бытия по Щербаковой заключается именно в том, что врагов русские люди не чеховского, а нашего времени ищут не только по соседству, но и в собственном доме. Недаром в более раннем рассказе «На Храмовой горе» (1996) писательница поминала уже дру­гого классика:

Барин с душистыми усами и чистейшими манжетами скорбно написал, что самый лютый враг русского мужика — другой русский мужик, волею судеб ли, конституцией ли поставленный выше первого. Именно он — той же крови, той же земли — и загубит тебя, и сгноит, и втопчет. Страдал по этому поводу Иван Сергеевич. Так страдал. Что же это мы за люди-нелюди такие, думал, — если к самим себе так, как к врагу лю­тому?

… «Все носятся с какой-то нечеловеческой щедростью русских. По части последней рубахи, куска хлеба, чтоб одну со страстью сорвать с себя, а другой дать откусить по самые пальцы, — нет нам равных. Нас надо сгонять в бло­кады, в войны, в коммуналки, чтоб как драгоценный эликсир из нас начинало это капать — великое русское... Но какие же мы свиньи в хорошей жизни! Тут уже не ка­пли, тут тазы подставляй под нашу зависть, злость, нена­висть, что у другого наличник фигурней, а крыльцо позаковыристей», — это было написано еще в «Косточке авокадо» в 1995 году.

Оттого-то и живем мы (и те, кто побогаче, и те, кто по­беднее) одинаково плохо…»

«И вы еще будете говорить мне о том, что дело в дурном Яшкином семени? Нет, уж слишком просто винить одного холуя во всех напастях. Яшка всего лишь порождение нашей жизни. Той самой, в которой «русский человек, если уж он хорош, то, что называется, до святости. Но если он плох (а таких во много раз больше, Господи, прости за грубую правду), тут святых надо выносить». (Все закавыченное в этом фрагменте, как и в предыдущем, - цитаты из рассказов Щербаковой. – А.Щ.)

Но это полбеды. Проблема-то еще в том, что порченые Яшкины дети и благороднейшие выкормыши (я тут без иронии) говорят с одной и той же интонацией, в которой звучит та «замечательная русскость, когда, что хочу, то и ворочу, и сам черт не брат». Этот уклад существует веками. Мужик – дурак, и барин – не лучше, так уж повелось. Власть не уважает людей, те отвечают ей взаимностью, хоть и заметно побаиваются большого проявления чувств, как бы чего не вышло. Но в целом плохо живут все. Посмотришь-посмотришь на обыденный ход дел и заговоришь с собакой. Она хоть молчит, да глаза осмысленные, понимающие делает, не то что жена…

Вот только одно непонятно. Раз у нас все так плохо, откуда же берется дивная поэзия русского бытия. Да, «наша степь не для ромашек, <…> она у нас для сильных и цепких трав». Так на Руси было всегда. Ибо страшен, но одновременно удивителен наш быт. И самые настоящие слова о любви сочинил, конечно, Пушкин. Нет, не те, где «я вас люблю, к чему лукавить», а другие: «Бурмин побледнел и бросился к ее ногам». Потому что в России по-другому нельзя. Уж если любить, так обязательно падая в ноги, чтобы судьбу твою решали раз и навсегда. Хотя в стране нашей есть и другое. «Великое русское плаканье, начавшееся в Путивле на городской стене. И нет ему конца. Степь ли, пустыня ли… Стонет русская баба во всех одеяниях и при разнообразных мужиках одинаково. Как волк в ночи… И это не интеллигентный цветаевский вскрик: «Мой милый, что тебе я сделала». Тут кричит сама русская суть. Кричит Русь». С этим нужно уметь жить.

… В книге Щербаковой нет однозначных ответов, вроде бы все мы Яшкины дети, а приглядишься, и ничего, вполне себе люди. Это как в жизни: подлец про себя все знает, но молчит, а совестливый лоб расшибет, грехи и проступки замаливая. Оттого и живем, оглядываясь. Дабы не потерять в себе человеческое, а коли что, так земля-матушка научит… в России, знаете, какие степи бескрайние и волки голодные… жуть…»



«Землей-матушкой», дабы не потерять в себе человеческое, Галине было (да и мне тоже) захолустное происхождение и всю жизнь непрерывное подключение к кровотоку чувств и думаний провинции. Долгое время к нам едва ли не каждую неделю захаживали друзья и знакомцы из мест, где мы прежде жили. Позднее эти визиты стали реже, но приходили письма, телеграммы – как отклики на прочтение публикаций Галины – чаще приветные (все же Галка – свой, родной человек), но нередко и весьма критичные (Галка – свой человек, поймет!). Вот, например, что написала Таня Мельникова, талантливая волгоградская журналистка, большая умница, по  поводу повести «Уткоместь».

Галя, навсегдашняя!

Я уже, конечно, потом, по твоему молчанию «допетрила», что по живому резанула. Не взвесив, наверное, главного: не в стилевых особенностях дело (в стиле ты, как всегда, как в жизни, - искрометна, крылата), а если что и настроило меня (вполне возможно – постепенно, подспудно), то, если коротко, - «вам бы наши заботы». Это, в первую очередь, пожалуй, к четырем твоим героиням, выписанным настолько убедительно, что их, а не тебя, мне захотелось припечатать чем-то вроде «вам бы наши заботы». Наверное, как ни смешно (или горько?), это отношение провинции к столице нашей нынешней. Умом понимаю, что есть же, должны же там и ныне остаться если не Чеховы, то Вересаевы (вот Швыдкой, возвращая бременскую коллекцию, борется с прагматиками)…

Но, Галя, нынешний московский мещанин (назови его так – не укусит, убьет!), мне сдается, озверел. Душой и телом человечки за «бугром». А Россия, что ж Россия… Наверное, ей так и надо, что не внешние «оккупанты», а свои над ней творят суд и сегодняшний, и завтрашний день.

Двумя руками я могу проголосовать за «Кровать Молотова», наша молодость омыта шестидесятыми. Но уверена ли ты, что сейчас мы живем, «под собою чуя страну»? Нужна ли она, страна, тем, кто, как бы это сказать? – тем, кто мелькает каждый день в «ящике» и т. д. Почему депутаты начинают с погони за столичной хатой? Почему интеллигенция стала любить «землю ридну», сидя за бугром? Иногда я думаю, пусть кровь наша укрепляется там, ибо нам, оставшимся, видимо, по большому счету предстоит просто вымереть. Но ведь почему-то большинство, «урвав кусок счастья», предпочитают именно за этим «бугром» «натурализоваться». Понимаю, сразу в чужой земле не будешь тыкать свою расейскую родословную. Понимаю. Но нужна ли когда-нибудь другая Россия? Где-нибудь на Рио-Гранде? Конечно, мир никогда не стоял на месте. Но ведь ни Англию, ни Голландию те, первые, не бросали. Они к ним прибавляли.

Ну, прости за то, что «разразилась». Просто порой не просто грустно, но страшно, как без войны перевернули судьбы тысяч людей. И почему это у нас всегда сначала «опускают», а потом «возрождают»? Давно ли ты была на «проселках»? Не обижайся, я верю в это. Надеюсь, что еще повидаемся, выпьем и закусим. Спасибо тебе за письмо твое, оно – твое, и это основное. Саше привет и обоим здоровья.

Т.

Вершина прозаического мастерства Щербаковой – книга «Яшкины дети» показала, что ее автор никогда не сходила  с «проселков» истинно национальной боли за русского человека - уходящего «за бугор» или, того хуже,  в развергнувшуюся черноту извечного российского лакейства.



Хочу попрощаться (в этой рукописи) с темой «Яшкиных детей» несколькими отрывками из отзывов на эту книгу.



Книгу выдержат, пожалуй, только те читатели, которые не боятся очень сильной, тяжелой и пронзительной прозы. В своей беспощадности и реалистичной депрессивности Щербакова очень похожа на Людмилу Петрушевскую, книги которой очень часто откладывают со словами: «В жизни и так не очень много радостей, а если еще и книги такие читать, тогда можно сразу пойти и повеситься». Только если у Петрушевской - советское или постсоветское пространство с его убогими коммуналками и необоримым нищенством, то у Щербаковой все гораздо современней. Проблемы, конечно, все те же, только смена тотальной нищете - абсолютный культ денег.

Марина МАРКЕЛОВА

(«Аргументы и факты»)

Сборник… поразил литературным мастерством автора. Галина Щербакова, обращаясь к чеховским рассказам, отнюдь не задавалась целью создать пару десятков римейков русского классика. Получилась, однако, мощная книга, в которой чеховские архетипы обрели черты наших современников, которые далеко не всегда симпатичны. А собственно, почему автор должен испытывать умиление своими героями? Галина Щербакова следует традициям русской литературы, в которой всегда присутствовали «невидимые миру слёзы».

Виктор ПРИТУЛА

(«Литсовет»)

Российская писательница… пытается внести свой посильный вклад в дело изучения всех сторон загадочной русской души, заручившись поддержкой Чехова. Избрав своим творческим методом перепевание Чехова на новый лад, она показывает наших современников в далеко не пасторальных и тоскливых в своем бессилии чеховских тонах.

…Яшка — это лакей из пьесы Чехова «Вишневый сад». Лакейство, как замечает автор, — это самый короткий путь из грязи в князи. И пишет Щербакова о тех современниках, которых считает Яшкиными детьми. Их основные черты — предательство, корыстолюбие, холуйство, заносчивость, ненависть к своей матери и Родине-матери. В общем, Яшкины дети — это рабы, которых мы все должны, согласно заветам великого Чехова, выдавливать из себя по капле. …Однако главная проблема «Яшкиных детей» — выбор первоисточников для литературного эксперимента. Борясь с действительностью чеховскими методами, Галина Щербакова и на самом деле упускает из виду, что Чехов — это не та литература, которая призывает к борьбе.

Андрей КОКОТЮХА

(Интернет)

Яшка – образчик лакейской психологии, представляющий холопство как оно есть. Ю.М. Лотман говорил о том, что позитивно понятие «интеллигенция» определить трудно, куда проще сделать это «негативно», т.е. в сравнении с его антиподом. Антипод интеллигентности – хамство. …А мы – в соответствии с названием новой книги рассказов Галины Щербаковой – «Яшкины дети», наследники его холуйских качеств. «Когда же придет время, – вопрошает писательница, – уже не холуи, Яшкины дети, будут делать погоду в нашем доме?»

Вся эта риторика, конечно, пробуждает массу чувств не очень-то добрых, которые вроде предписано «лирой» пробуждать. Например, сразу же возникает вопрос о себе любимом: «Кто я, что ли – Яшкино дитя?» И начинается внутреннее сведение счетов со Щербаковой, где аргументом служат «отцы и деды», а также тетки и дядья.

…Перечитывая Чехова в зрелом возрасте, я «изобрела колесо»: он – отнюдь не добрый писатель. Честный, достойный, страдающий за людей – но видящий этих самых людей не просто без «розовых очков», а проницательно-убийственным взглядом из-под стеклышек пенсне. Не веришь? Перечитай Чехова. А уж потом берись за Щербакову.

Разумеется, мы, как и все без исключения «советско-постсоветские» люди, по происхождению и/или воспитанию никак не дворяне – разночинцы (если надо нас назвать красиво и благородно). Или люмпены – если надо нас обругать. Вероятно, среди наших предков были и лакеи. Вопрос в том, что мы делаем для того, чтобы искупить «первородный грех». В этом смысле Яшкины дети – не только чудовищный дед-палач из рассказа «Ванька»; не только несчастная дура, ищущая себе «хахеля» («Дама с собачкой») и нарывающаяся на афериста; не только чиновник, умирающий от вымышленного начальственного недовольства; не только крадущий «по маленькой» милиционер, современный унтер Пришибеев… Не только новая «душечка» – чудо комсомольского прагматизма и советского патриотизма: она поклоняется не мужчине, но «линии партии», адекватно которой колеблется, трансформируется и на благо которой «стучит», как дятел. Но есть и другие Яшкины дети. Это и челночница Маруся, всей жизнью служащая близнецам-племянникам; сто лет назад забытая сокурсница, которая тайком, чтоб не обидеть «глупо» гордую героиню рассказа «Наше нищенство», вешает в ее шкаф теплую шубку; несчастный старик, нашедший смысл жизни в дружбе с умственно отсталым ребенком. И даже образцовая завучиха (о, этот убийственный советский образец!) – не вполне чудовище: будь она таковым, не любил бы ее всю жизнь старый мудрый учитель. Вот с этими, последними, я чувствую родство. Пусть даже и по Яшке – плевать!

Кто из нас может похвалиться голубой кровью, не досочинив, не допридумав? Да и не глупо ли это, не подло ли – хвалиться кровью или упрекать за кровь? Из нас, Яшкиных детей и внуков, путем «выдавливанием из себя раба» рождаются другие, любимые, хоть и далеко не совершенные, чеховские герои – Ирина, Ольга, Маша, Сарра, Дымов, Гуров, Вершинин, «душечка». Ничего идеального. Какие уж есть. Но сделавшие самое важное дело в жизни – преодолевшие Яшку.

Юлия ЧЕРНЯВСКАЯ

(«Ежедневник», Беларусь)



Вот что меня сейчас искренне удивляет: нести такую свою сквозную внутреннюю тему – и одновременно быть в течение десятилетий популярной писательницей… Так и всплывает интонация Романа Карцева: «Как это? Как это? Как это?» Я недавно был в одной библиотеке, передавал книги Галины, оставшиеся от авторских экземпляров последних изданий, и узнал, что гулаговские произведения Солженицына, Шаламова и других авторов – одни из самых нечитаемых. «В жизни и так не очень много радостей…» Книги же Галины, сам видел, весьма потрепаны.

Я не литературовед и не товаровед и не склонен разбираться в этом парадоксе. Но вот взял и пролистал книгу «И вся остальная жизнь», где собраны практически все интервью Галины, и не обнаружил ни одного вопроса о ее сочинениях, касающихся истории страны или ее актуальной политической повседневности. Нельзя сказать, что писательница была обделена вниманием критиков. Но вот этой стороны ее творчества они практически не касались. Видимо, действительно, «если еще и книги такие читать, тогда можно сразу пойти и повеситься».

Но Галина писала и «не такие» книги, и среди их читателей находила верных своих поклонников. Правда, не раз, особенно в последние годы, удивляла многих из них своей «мрачностью», «депрессивностью». Но, к счастью, как уже здесь говорилось, «любовь народная иррациональна». К тому же непрогнозируема, как дата предстоящей кончины.

И все обошлось.

Однако, как уже не раз случалось такое в моей рукописи, именно под конец этой подглавки, можно сказать, сама собой обнаружилась газетка (точнее, ее часть) с интервью Галины, понятно, не вошедшим во «Всю остальную жизнь», где она отчасти рассказывает, откуда происходит этот ее авторский пессимизм. Газета называется «Сударушка», вышла она по всем приметам в 1999 году, вел беседу Сергей Борисов.

«Галина Щербакова написала детектив. Органичный ее творчеству и не очень вписывающийся в нынешние издательские предпочтения, где крови и грязи вдосталь, а смысла - не сыщешь.

- Я не читаю российские детективы. При словах «милиция», ОМОН, СОБР, «группа захвата» я просто покрываюсь сыпью. Вся эта система мне кажется порочной, не из того корня выросшей. Мой детектив — нахальная заявка, что можно на этом детективном поле иметь свою тропу.

…- Значит, на очереди новый детек­тив?

- Нет, пока не пришла идея. Зато я знаю, как будет называться новая повесть. «Кро­вать Молотова». Это будет чуть-чуть по­литическая, немного смешная, немного грустная любовная история. А кровать будет на самом деле. Дома Молотова не осталось, земля, на котором он стоял, распродана, а огромная кровать все ко­чует. На ней спят, занимаются любовью, на ней рождаются дети. Меняется кон­тингент: сначала генералы-козыри, по­том людишки помельче, затем распос­ледняя шушера. И ничего хорошего из нарождающегося на этой кровати не по­лучается.

- Как вы считаете, возможна ли сей­час книга без насилия?

- Ужас в том, что даже когда не стремишься к этому, насилие вырывается на страницы. Складываешь карти­ну из кубиков, и где-то обязательно брызжет кровь. Меня всегда интересовало подавление одним человеком другого, взрослым - ребенка, матерью» - сына. Это тот камень преткновения, который не только не позволит нам построить какое-то приличное общество, а просто стать людьми. Тема насилия становится все актуальнее. Но если раньше, во времена, когда создавалась повесть «Вам и не снилось», мы гово­рили, что мать может запретить сыну встречаться с девочкой, учитель - на­хамить ученику, то сейчас мать может заказать убийство дочери, а ученик изнасиловать учительницу, убить ее, рас­членить и позвать товарищей на вече­ринку. Все это выросло из того, на что когда-то мы не обращали внимания.

- Так что же, гармония в отношениях нереальна?

- Гармония, как правило, это сумма уступок, компромиссов. Но за этим - невидимые миру слезы. Написать о сча­стливой семье очень трудно и безумно интересно. У меня сейчас выходит книж­ка «Анатомия развода», может, написать «Анатомию счастья»?



А сейчас я вернусь к некоторым уже протоптанным по этой местности тропкам. Так сказать, изучение пройденного (такой удачной формулой назвал свою книгу мой добрый знакомый Сергей Пичуричкин; а Галина, между прочим, написала на нее душевную рецензию). Связано возвращение к некоторым местам этого мемуара все с тем же обстоятельством: параллельно с его писанием происходят неожиданные находки в нашем жилище с обилием печатной и рукописной продукции. Они обнаруживаются не только на полках и антресолях, но также и между книг, и в полном собрании квитанций на подписные издания и оплаты за телефон, и в целом Гугле газетных вырезок на всевозможные темы, разложенных по отдельным уголкам, «чтобы долго не искать», и т. д.

Короче, время от времени в таких неформальных местах обнаруживались письма, справки на темы, уже «отработанные» в рукописи. Одни я оставлял без внимания – поезд, увы, ушел. Но другие могли что-то прибавить к сказанному, и информационно, и по смыслу. Однако в мои авторские достоинства не входит обыкновение повторно возвращаться к пройденному тексту (известно, рукописи великих благодаря таким тщаниям перерастают в некую музейно-культурологическую ценность). Мне это ни к чему, и я прямо сейчас «подбавлю», как выражалась моя внучка, когда была маленькой, несколько небольших доз текста в надежде, что читатель еще не забыл изложенное и сам сообразит, что к чему приставить.



Вспомните, как я в челябинском «Комсомольце» при помощи Галины от всей души варганил, извините за выражение, разворот под названием «Держись, Америка, догоняем!», и как некая девочка по имени Руфа пыталась вправить нам мозги по этой теме. Но куда там!

Оказалось, что Руфа написала Галине письмо в Волгоград. Вот что там говорилось.

«Пишет Вам Руфина, Вы может быть помните маленькую девочку, плохо одетую, работающую на стройке, так называемой «комсомольской», на Трубопрокатном. Помните, я писала весьма паршивые и весьма неудобоваримые не то наборы фраз, не то информации в «расфуфыренном» виде.

Потом я уехала в Москву, покорять большой град, ну, об этом особое письмо. Не то роман, не то поганенькая повесть.

Я недавно, т. е. в июне 1966 года (не пугайтесь, я редко в Челябинске бываю), была в редакции «Комсомольца»… Я, конечно, зашла только ради тов. Режабек. Но Вас там не оказалось. А перед этим я года за два видела старую перешницу «поэтессу» Л.Преображенскую, она что-то шамкала, в чем-то Вас винила, ну, конечно, мне неудобно было из уважения к ее седине отматерить ее, я промолчала. Но узнала, что Вы в Волгограде. Н.Бетева в «Комсомольце» со  смаком рассказывала о Вашей жизни, и я поняла, какая Вы чудеснейшая, храбрая, умная и в общем настоящая. Напишите мне, Вы так много для меня значите.

Прошло много лет, но я Вас почему-то всегда вспоминаю в клубе железнодорожников. Вы – в синем платье, рукава длинные, обшитые норкой. Стройная и молодая, обворожительная до головокружения. И почему-то деталь – вы поправляете белоснежную бретель, она нечаянно выскочила из своего тайника. И помню Ваши глаза – какие-то чуть сумасшедшие и бездонные.

Простите меня, я ведь в своей сути осталась той же дурочкой.

Немного о себе. Сейчас живу в Коркино Челябинской области, получила недавно квартиру, живу на 4 этаже. Солнце, ветер, весна – все мое! Пошла по Вашим стопам. Стала учителем русского языка и литературы, преподаю в 7-м классе.

Вот и все, дорогая моя наставница. Собираюсь года через два поступать еще куды-нибудь. Повыше!!! У меня растет дочь Женька, ей уже 6-й год. О, это весьма и весьма умный человек, и в моих глазах – самое одаренное дитя!

Обнимаю Вас и крепко жму руку А.Щ.

(А когда-то я в него была ужасно влюблена!)

Если Вы найдете массу ошибок в моем послании, не удивляйтесь, меня институт не сделал грамотным человеком, а наоборот, отнял все…»



Всплыло еще несколько писем Ариадны Громовой. Все любопытны, но хочу привести выдержки только из одного, январского 1955 года. «Была на съезде, много интересного, но это хорошо бы рассказать при встрече».

Речь о 2-м Съезде советских писателей, который, согласно газетным отчетам, «обратился со словами горячего привета и благодарности к Коммунистической партии Советского Союза, ведущей советскую литературу вперед, к новым достижениям и победам. В этом обращении говорится: «Мы, делегаты Второго съезда писателей СССР, хорошо знаем, что, несмотря на все свои достижения, наша литература еще далеко не достаточно осуществляет свое высокое призвание. Стремительно развивающаяся действительность страны социализма требует своего воплощения в монументальных произведениях, в образах большой художественной силы... Только упорный и бескорыстный труд, каким является труд подлинного художника слова, в соединении с большой культурой и большим…» И т. д. Вот такая дрисня (соответственно словарю – результат диареи; впрочем, мне больше нравится другое словарное определение слова: некая субстанция, непонятная по своему виду и значению) лилась с трибуны Колонного зала аж десять дней.

Но… не только это. «Галочка, если Вы внимательно читали материалы съезда, - писала Громова, - то можно было бы некоторыми речами ткнуть в нос этим гадюкам (речь о местных коммунистических литературных догматиках. – А.Щ.). …Там ведь и Кочетов сам пасует, и его кроют, и вообще в значительной мере реабилитируют «Времена года»… и «За правое дело», и «Сердце друга» (произведения Веры Пановой, Василия Гроссмана, Эммануила Казакевича, подвергавшиеся разгромной критике правоверных марксистских литераторов. – А.Щ.), и даже Бунина, чего я никак не ожидала – это что-то совсем новое».

Но самое реальное отражение литературной жизни можно было найти не в зале заседаний, а совсем в других местах.

«Была остроумная съездовская стенгазета с хорошими эпиграммами и пародиями, - писала Ариадна. - Например, Эренбург стоит с барометром в руках; барометр показывает: «Переменно». Подпись:

Читатель ваш то лоб нахмурит,

То брови сызнова насупит:

Никто не ждал, что после «Бури»

Так скоро «Оттепель» наступит.

Потом – насчет дискуссии Николая Грибачева и Ольги Берггольц о «самовыражении». Называется – «Коля и Оля».

Коля – критик и поэт –

Быстро раздражается.

Оля – критику в ответ

Самовыражается.

«Мне претит – скажу в глаза –

Ваше раздражение,

 Извините, Коля, за

Самовыражение!»

Особенно меня порадовала злющая и остроумная пародия на Панферова. Называется она «Кругом орало».

(Федор Панферов – из числа цековских любимцев, главный редактор журнала «Октябрь», дважды лауреат Сталинской премии.)

«Николай Кораблев сидел в ложе и думал о том, как мало прожито и как много сделано. Кругом орало, бушевало, аплодировало, неистовствовало. Артисты, участники созданного им, кораблевым, коллектива художественной самодеятельности, выходили на сцену построенного им, Кораблевым, гигантского Дворца культуры и, радостно улыбаясь, кланялись членам сколоченного им, Кораблевым, заводского коллектива.

Наконец занавес опустился, и все повернулись к ложе. В сердце у Кораблева захолонуло и екнуло. Он привык к поклонению, знал, что сейчас будет, - и все же екнуло. И действительно – словно степная буря пронеслась по рядам. Кругом аплодировало, орало, кричало:

- Большому кораблю – большое плаванье!

Тем временем на сцене происходило что-то неладное. Уже отгремел шквал аплодисментов, уже высохли слезы умиления на лицах почитателей Кораблева, а занавес все не раскрывался. Кораблев нахмурил брови, и словно тучи затянули безоблачное небо. В ложу вбежал директор Дома культуры.

- Несчастье! – прошипел он трясущимися губами на ухо Кораблеву. – Синицына заболела, некому петь Кармен!

Кораблев встал. «Так вот что! – подумал он. – Снова трудности на его пути». Он вспомнил, как поднимал завод, как один на один боролся в логове фашистского зверя, как летал на луну, - и знакомый холодок – предчувствие борьбы и победы охватил его.

- Пойдем! – сурово сказал он и широким размашистым шагом направился на сцену. По залу пронесся шепот почтительного восхищения: «Наш Кораблев все выправит. Он такой!»

А Кораблев тем временем решительными и мужественными движениями сорвал с себя одежду и облачился в костюм Кармен. Для него больше ничего не существовало, кроме необходимости выполнить задание. «Я Кармен», - говорил он себе, и знал, что это так и есть: сегодня, сейчас, раз это нужно, раз этого требует народ, сидящий в зале, он, Кораблев, уже не Кораблев, а Кармен…

- Занавес! – сказал он властным голосом, и занавес раскрылся. В зале стихло. Вступила музыка. Решительным мужественным шагом Кораблев вышел на середину сцены и запел: «У любви, как у пташки крылья, ее нельзя никак связать!» «Да, нас не свяжешь! – подумал Кораблев. – Мы, Кораблевы, претворяем грезы в действительность. Вот она, действительность – этот Дворец культуры, сделанный моими руками, эти люди, которых я вывел в люди, эта Кармен, которую я создал…» Он поправил юбку и запел: «Меня не любишь, но люблю я – так берегись любви моей!» Кораблев стоял и смотрел властным взглядом в зал.

В зале рыдало».

А правда – здорово? Вообще, Галочка, всего не напишешь, но многое можно было бы рассказать. Вы хоть летом-то будете в Москве, хоть проездом? Мне очень хочется Вас повидать.

…Пишите, Галочка, не обижайтесь за мое молчание. «Мудрость жизни» я Вам пришлю в следующем письме. Пока могу сообщить куда более короткое, но тоже весьма мудрое стихотворение все того же А.К. Толстого:

Как-то Карп Семенович

Сорвался с балкона,

И на нем суконные

Были панталоны.

Ах, в остережение

Дан пример нам оный:

Братья, без медления

Снимем панталоны!

Пример блестящей логики, долженствующий поразить воображение т. Режабека. «Мудрость жизни» - в сходном духе, только она очень длинная (она, переписанная рукой Ариадны, тоже обнаружилась в нашем «архиве». – А.Щ.)



Я, честно, поражаюсь верности и… самоотверженности Ариадны Григорьевны. Представьте: ради ученицы, прямо скажем, с ее-то уровня – еще соплюхи, своей рукою на съезде переписать почти всю стенгазету, а потом перенести еще раз в письма… Ради меня, например, таких подвигов не совершал никто. А также я предлагаю вам в очередной раз на момент перенестись в «то время очень странное, когда» еще не отменили запрет на чтение озорного свободомыслия Алексея Константиновича Толстого. И его, словно антисоветскую листовку, пересылали из столицы под видом личного письма…

И вот еще одно письмо А.Громовой. На этот раз – не Гале.



Уважаемая Клавдия Павловна!

Я обращаюсь к Вам в надежде на то, что Вы вспомните старое знакомст­во, и на основании того, что знаете обо мне, придадите какую-то цену моим словам.

Речь идет вот о чем. Меня очень заботит судьба моей прежней ученицы, Галины Николаевны Режабек. Я знаю ее около восьми лет. Сначала она была моей студенткой - очень умной, способной, знающей. Она активно рабо­тала также в литературном объединении, которым я руководила. После моего отъезда из Челябинска мы часто переписывались, встречались, я знакомилась с ее статьями, рассказами. Это человек несомненно одаренный, энергич­ный, жаждущий работать. Сейчас она работает в школе, уже четыре года. Но дольше оставаться в школе ей очень трудно и вообще ни к чему. Она пре­красно знает литературу, уроки дает на высоком уровне, но воспитательная работа, как ее сейчас понимают, и вся атмосфера школы (не той, в которой она работает, а вообще) - это не по ней. Я надеюсь, что Вы поймете меня правильно: дело тут не в лени и не в высокомерии, а просто в том, что не каждый человек подходит для каждой работы и что очень важно найти свое место в жизни.

Вы, конечно, уже догадались, раз я обращаюсь к Вам, то речь идет в первую очередь о работе в газете. Да, конечно, это так. Но я хочу добавить, что рекомендую Вам Галину Николаевну Режабек в этом смысле не только по­тому, что хочу помочь ей уйти из школы, но и потому, что она мечтает о жур­налистской деятельности и несомненно имеет для нее необходимые данные. Она умеет писать; у нее много энергии, настойчивости, она сумеет организо­вывать материалы, быстро ориентироваться в обстановке. Словом, я убеждена, что она принесет пользу газете.

…Я надеюсь, что мнение человека, проработавшего в литературе 23 года (из них добрый десяток лет в газетах и журналах) могло бы иметь для Вас некоторое значение, даже если б Вы меня и совсем не знали. Но, мне кажется, наше знакомство могло убедить Вас в том, что я человек дело­вой и словами зря не бросаюсь.



Судя по тому, что письмо осталось у Галины, она не сочла нужным им воспользоваться.

Однако как быстротечны бывают в отечестве нашем оттепели и сколь легко оно в любой момент может смерзнуться, по Маяковскому, в «громящий кулак». Или, по Евтушенко: «дай Бог, чтобы твоя страна тебя не пнула сапожищем». Это наблюдение – в связи с обнаружившимся еще одним письмом Валерия Борщева.

«Не удалось мне, Галка, вырваться в Волгоград к 10 мая, а так хотелось. Но вот теперь мой очень хороший друг, работающий в «Водном транспорте», едет к вам в командировку, и я использую этот случай. Передаю через него последние выступления на суде Синявского и Даниэля, письмо протеста искусствоведа Голомштока. Об этом процессе нужно было бы много рассказать. Но ты, наверно, многое уже знаешь. И то, что 42 писателя, и Паустовский лично направили на адрес съезда письмо-протест против суда, и то, что почти все западные компартии тоже заявили протест, и Луи Арагон сказал, что после этого процесса он отрекается от всего, что говорил хорошего о СССР. Эти факты уже общеизвестны. Атмосфера здесь была ужасная, цель процесса – подготовка почвы для реабилитации культа. У нас выступал член идеологической комиссии ЦК (до съезда) и сказал, что теперь вернулись к оценке деятельности Сталина 1956 г., а не 22-го съезда.

Здесь в пику организовывалась 5 марта демонстрация в память жертв культа личности. Но ее предотвратили, арестовав многих студентов и писателей, в частности, Аксенова. Было письмо Ромма, Твардовского, Плисецкой, Улановой, Капицы, Тамма в адрес съезда против реабилитации Сталина. Все это и спасло нас.

Теперь немного о себе. Как ты знаешь, я проходил преддипломную практику в Орле. Там редактор – явление уникальное, предельно порядочен, честен, очевидно, его скоро уберут, но пока он делает порой невозможное. Я провел социологический опрос и на основе его написал несколько статей. За них редактор был вызван на бюро обкома партии, и к тому же обком решил написать в университет письмо, чтобы мой диплом не был принят, потому как он анти… и т. п. Если бы оно было написано, то могло произойти все что угодно. Но мой научный руководитель пошел в «Комсомольскую правду», рассказал там обо всем Грушину из «Института общественного мнения» и Панкину. Те прочитали статьи, они им понравились, и «Комсомолка» 21 апреля выступила и похвалила эти статьи. Обком заткнулся, но злобу таит по-прежнему. Так что я не знаю, как буду работать в Орле.

Рассказываю схематично, на самом деле это была целая эпопея. Меня сейчас могут взять в «Комсомолку», Грушин об этом говорит уверенно, но с условием, если я раздобуду прописку. Не знаю, чем это кончится, шансы есть, но очень малые.

Как ты там, как Сашка, твои малыши? Еще раз поздравляю с днем рождения и еще раз сожалею, что не удалось приехать в Волгоград. Страшно соскучился по вас, хочется встретиться, выговориться. …Черкани что-нибудь, для меня очень важно, что ты думаешь о процессе…»



Валерий, конечно, не мог не упомянуть про наших малышей. Он не раз видел в «Комсомольце» Сашку, был в курсе наших переживаний за него. Я уже писал, что ни на какой суд по поводу его судьбы нас не вызывали, все решили в наше отсутствие. Но… на суде была «фигурантом» важная бумага, копию которой я увидел совсем недавно. Инспектор по опеке и охране прав детей отвечала на запрос Кировского райОНО от 3 апреля. Привожу даты, поскольку, не исключено, они тоже имели какое-то значение. Итак…

«В результате обследования установлено следующее:

… Семья занимает комнату площадью 21 кв.м. Комната светлая имеется место для игр и занятий ребёнка, квартира оборудо­вана всем необходимым. Воспитанию ребёнка уделяется большое внимание.

Гражданин Режабек работает в гос Университете (так написано. – А.Щ.) пре­подавателем философии, получает заработную плату в раз­мере 280 рублей.

Гражданка Режабек Г.Н. работает литературным сотрудником в редакции газеты «Комсомолец», заработная плата в среднем составляет 110-120 рублей.

В настоящее время гражданка Режабек вступила в брак с гражданином Щербаковым А.С., который работает заведующим отделом писем в Ростовском комитете радиовещания и теле­видения. Заработная плата его 130 рублей в месяц.

Была проведена беседа с Сашей Режабек, мальчик очень любит свою мать и на вопрос - с кем он хотел бы жить, отве­тил: «Конечно с мамой». Мальчик с уважением говорит о сво­ём отчиме. …Считаю, что нет оснований передавать Сашу Режабек на воспитание отцу - гражданину Режабек Е.Я.».

Бумага датирована 11 апреля. А мы с Галиной поженились 5 апреля 1962 года.

Детали этого бракосочетания хорошо сохранились в Сашкиной, тогда еще детской отчетливой памяти. «Так этот вот Александр Сергеевич… возжелал перед свадьбой произвести на свою возлюбленную впечатление и взял напрокат аккордеон, оставив, как положено, в залог паспорт. Но вот незадача, день свадьбы, в который батюшка поехал возвращать инструмент, в прокатном пункте оказался выходным. И, как выражаются сейчас, паспорт оказался вне зоны доступа. А без него соваться в ЗАГС было бесполезно. И никакие силы, ни звонки «сверху» не смогли заставить работницу прокатного пункта выйти на работу, нарушив при этом нормы КЗОТ. И свадьбу перенесли на следующий день, а батюшке пришлось до этого момента терпеть надувшуюся маму.

А свадьба была совсем не такой, какой она стала сейчас с лимузинами и прочими прибамбасами, и даже не такой достаточно скромной и домашней, как моя, советская, а просто бедной, но веселой и молодежной. Мама и батюшка тогда уже оба работали в газете с такими же, как они, молодыми шалопаями-журналистами в тот лихой период их жизни, когда о богатстве свадебного стола никто особенно не задумывался, а ценность подарков при общей хронической нехватке денег определялась не их денежным эквивалентом, а количеством смеха, который они вызывали. Мне было тогда пять лет, и я многое не помню, но один подарок меня ужасно насмешил. Это был эмалированный ночной горшок с крышкой, заполненный пивом, в котором на дне плавали копченые колбаски. Тот, кто когда-нибудь пользовался этим предметом, наверно, поймет, как это выглядело и что весьма правдоподобно напоминало. Но, тем не менее, колбаски были съедены, а пиво выпито. А вот судьба горшка осталась покрытой мраком. Мне он уже нужен не был, и поэтому так и остался где-то валяться».

Ну, а мои внимательные читатели уже в курсе того, что я по случаю расходов на свадебные торжества втайне от Гали попросил у родителей прислать мне 30 рублей взаймы. Да, и еще запомнилось двустишие, сопровождавшее уморительную (большую: метр на метр) картину, которая меня встретила на работе в радиокомитете:

Взял было Саша в ЗАГС разгон,

Да помешал аккордеон!

Это была работа наших молодых художников-постановщиков Вити Негоды и Юры Шляхова, значившихся на бракосочетании свидетелями со стороны жениха.





III

«Не может не быть бессмертия души. Иначе — бессмыслица. Расточительность и идиотизм». Вы уже читали эти слова. С них начинается мемориальная заметка «Жизнь не обидела меня… Памяти Лизы Кремневой». И с них я начинал эту, четвертую, главу своего мемуара, твердо имея в виду, что по поводу этой заметки расскажу то-то и то-то. Но неведомые приключенческие законы писания книги взяли под уздцы мою неторопливую повествовательную лошадку и повели ее иным лабиринтом памяти и письменных свидетельств. Поэтому возникла необходимость еще раз повторить начало той журнальной публикации. Итак…

  

Умирают гениальные масте­ра, которым не дали в руки дела. Мудре­цы, которым кляпом заткнули рот. Уми­рают многодетные матери, не родившие ни одного ребенка. Трагедия невоплощенности, не завершись она справедливо где-то там, должна была бы разорвать человечество в клочья. Но мы живем. И уходим так часто, не сделав и толики того, что билось в душе. Для чего-то би­лось!

Мы суетимся на пути к себе,

По сторонам глазеем то и дело,

И прозреваем, не достигнув цели,

Когда душа донашивает тело.

Умерла Лиза Кремнева, журналистка, когда-то работавшая в «Крестьянке», и сейчас, когда я пишу эти строки, думаю, какое счастье, что она в ней работала, а потому и имеет право на эти несколько прощальных страниц. Не будь «Крестьян­ки», куда бы я с ними подалась?

Лиза оставила после себя четыре стра­нички аккуратно перепечатанных сти­хов — разве она писала стихи? Просьбу отпеть ее в церкви — представляю и по­нимаю некую неловкость для райкома КПСС, в котором она работала. Письмо-записку, в котором мелькнули слова: я жила хорошо! — и наше, поверьте, все­общее, сочувствие по этому поводу. Если это хорошо, то что тогда плохо?

Бесквартирье и безденежье молодости, долгое одиночество, десять лет тяжелой болезни — это хорошо? Но человек своей рукой написал:

Жизнь не обидела меня,

Страдаю счастьем.

Но ведь страдаю — читает одни!

Но ведь счастьем — читают другие?

Я вот и девять, и сорок дней ее отмолила, а несколько отмеренных мне стра­ниц написать не могу. Будто дышит она у меня за спиной и не то что одергива­ет — она сроду никого не одергивала, — а вот мешает мне сказать какие-то вполне правдивые, искренние слова о том, как она подняла на ноги племянников, оставшихся без матери, как была нежна со своей старенькой мамой, как возилась с моими малыми детьми, а потом с други­ми малыми других своих подруг, их целая куча, чужих, обласканных ею и уже выросших детей.

«Не то, не то! — говорит мне через пле­чо Лиза.— Так обо всех умерших говорят. Такое принято говорить. Скажи другое...»

Что, Лиза?

Вот я выбираю лучшие из твоих никем не читанных стихов.

Только скрылось твое лицо

За окошком вагонным —

Потускнел мир вещей...

Выбираю и думаю: я ведь ничего не знала о твоей любви. Ничего! Мы ведь были такие аскетично-замундиренные в этой теме, и, как я теперь понимаю, обе по высокомерию. Я по причине собствен­ной благополучной семейности считала, что невеликодушно с моей стороны с то­бой говорить об этом. Ты, со своей сторо­ны, думала, видимо, то же самое. Потому что... потому что я после своих сорока о любви уже не писала, а ты писала. Получается, что я в проигрыше? И ты это знала.

За полчаса до смерти она попросила, чтобы ее отпели. Как хорошо, что измени­лось время и мы могли осуществить это желание Лизы собрать нас в церкви! Она, бывший партийный работник, журнали­стка, то, что называется деловая женщи­на, последними своими словами призвала нас именно сюда.

А теперь скажите: а куда еще? В каком месте еще мы хоть на минуту можем от­влечься от методично убивающей нас действительности, от разъедающей нена­висти и злобы, от парализующих нас сует­ности и страха? Да нет такого места! Мы заводимся с пол-оборота, мы агрессив­ны, мы плохие, что уж там говорить... Ну ладно, будто сказала нам Лиза, ладно, я все знаю, но попробуйте помолчать. Я вас прошу.

С Лизой было покойно. С ней возникало чувство тверди, устойчивости. И это оставалось всегда — даже на расстоянии. Позвонишь, а в трубке ее голос, мягкий, с иронией: «Ну, как там вы все? Живы?» Ничего больше, а легче.

Никогда не сплетничали, не перемывали косточки, не обсуждали, что почем.

В фартуках, с намыленными руками - всегда о чем-то, что выше быта. Иногда она уходила, а я думала: что мы с ней взбираемся на ходули, ну, можно же про простое, бабье? Но она приходила снова, и мы — в темноте сущности — взмывали с ней на какие-то философские высоты. Посмотреть со стороны — дуры дурами. А трепыхались, а искали, а радовались, когда додумывались до такой, к примеру, простой вещи — зло наказуемо при жизни. Добро ростки может дать еще потом, потом, а зло получает по рукам довольно быстро. Но в этом — открытие! — его и сила. Оно всегда молодое — зло. Всегда в творческом возрасте.

Любили ходить с ней смотреть работ самодеятельных художников в Измайло­во.

- Видишь?— говорила.— Он (портре­тист) всегда рисует только себя. Смотри, у него и старухи — он, и дети — он.

И даже улица — он. Из него ничего не получится.

Мы тут же заводились. Два вида отно­шений между людьми. В другом видишь себя. Это низший уровень. В другом видишь другого - это уже верх.

Как ты видишь меня?

Как я вижу тебя?

Ведь так легко любить себя самого и как непросто — совсем другого.

У нас с ней бывали минуты полного взаимного непонимания, ну прямо пропасть. Но мы ни разу в эту пропасть не ушли навсегда. Лиза, человек деревенский, была умнее меня на коллективиза­цию и много раньше меня поняла, как мучительно больна наша Родина, и поня­ла зависимость благополучия родных и близких от ее (родины. – А.Щ.) здоровья. Больной — она не предъявляла ей счет. Я же еще винила Россию в ее болезнях.

Бесконечны воспоминания. И Лиза стоит рядом. Читает через плечо. Дальше пойдут строчки ее стихотворений. Ни на что они не претендуют, и не в этом суть... Хотя среди них есть пронзительные. Ни­кто не знал, что она пишет стихи. Никто! Как же может быть не бессмертной душа, в которой столько живого и деятель­ного?

(«Крестьянка», 1990, № 3)



Вот что больше всего меня затронуло в этом до мучительности правдивом микроочерке: «У нас с ней бывали минуты полного взаимного непонимания, ну прямо пропасть. Но мы ни разу в эту пропасть не ушли навсегда». Непонимания не могло не быть. Лиза стала работником райкома партии примерно тогда же, когда Галина отнесла в ячейку редакции журнала «Литературное обозрение» вместе с партбилетом заявление о выходе из КПСС. Задолго до того, когда начался массовый выход из «ума, чести и совести». Секретарь ячейки Нонна Изюмова слезно просила ее никому не говорить об этом своем поступке. Она и не говорила. (Я аналогичное заявление отдал партийному секретарю «Огонька» Геннадию Копосову только 14 января 1991 года перед тем, как пойти на демонстрацию протеста: в Вильнюсе армия открыла огонь по недовольным властью гражданам.)

Я не был настолько близок к Лизе Кремневой, чтобы знать, какие силы подвигли ее к уходу из журналистики в служители партии власти, да и, говоря честно, меня это не слишком занимало. Я, уже давно не приемля человеконенавистническую ленинскую идеологию, никогда не спешил переносить это чувство на конкретных людей, исповедующих ее. Из соображений экономии времени и места, не буду объяснять, почему. Скажу только: по складу характера и еще исходя из простых жизненных наблюдений. В первую очередь – за нашими друзьями. Как-то так удивительно получилось, что многие из них, ну, просто разительно отличались по своим взглядам от наших с Галиной.

Я уже упоминал здесь про Сашу Яковенко. Мы сошлись с ним в редакции ростовского «Комсомольца». Он приехал из села Неклиновка, из тамошней районной газеты. В нем сочеталась простодушная внешняя открытость с глубоко припрятанным комплексом. Ему казалось, что окружающие не считают его вровень с собой из-за того, что у него… нет высшего образования. На самом деле это занимало лишь его одного. А несколько настороженное отношение среди некоторых редакционных объяснялось завистью: он был талантлив. Все, что он делал для газеты, всегда было хорошо. За исключением случаев – когда было блестяще. Я, например, завидовал тому, как он умел по-репортерски лаконично и по-очеркистски пластично обрисовать внешность своих героев. Он был, может быть, именно как раз из-за своего «пунктика», очень начитан, и это тоже способствовало его быстрому профессиональному росту.

Его первого из нас забрали в Москву, в «Комсомолку». И это было справедливо. Мы с ним, я и Галя, сразу сблизились, потом и с его семьей. Отношения эти продолжились, когда и мы переехали в Москву. Наши дети подружились с Олегом и Максимом Яковенками…

Но в этом, с точки зрения стороннего наблюдателя, была некая странность. Читатель уже хорошо знает наш с Галиной образ мышления. А вот характер настроенности Саши Яковенко… Я здесь хочу снова предоставить слово нашему Сашке, Режабеку, который правдиво представил картины жизни нашей семьи в своем эссе «Отчего умерла моя мама, Галина Щербакова».

«…приехавшие в Москву, кто раньше, кто позже нас, были вроде бы и ближе нам по духу, но, с другой стороны, постепенно становились все более чужими. Они ведь тоже успели остепениться и заматереть. И, хотя им были совершенно понятны проблемы выживания, с которыми столкнулись наши… родители, взаимоотношения бывших близких друзей между собой развивались со временем не в сторону укрепления, а наоборот. И на это были объективные причины. Во-первых, все уже были значительно старше тех мальчишек и девчонок, которыми они, по сути, были в периферийных молодежных газетах, а возраст, как известно, не улучшает характер и не прибавляет ума. Но главное было даже не в этом. Просто Москва разбросала их по разным изданиям, которые даже в советское время позволяли себе быть более либеральными или более консервативными. И старых друзей начала разводить в стороны разница в мировоззрениях. И поэтому посиделки становились все более напряженными, а страсти постепенно накалялись. Я, к примеру, до сих пор помню жаркий спор, возникший у нас дома в 1968 году по поводу ввода войск в Чехословакию, когда наши родители настаивали на том, что это - агрессия против чужой страны, а любимый всеми душа компании дядя Саша Яковенко рвал на себе рубаху и орал, что идет добровольцем воевать против капиталистических приспешников, стремящихся разрушить социализм в братской славянской стране. И с каждым годом раскол точек зрения только усугублялся, а количество сохранившихся старых друзей уменьшалось. Кстати, с семьей дяди Саши наши родители дружили дольше всех остальных…»

Да, дружили и тогда, когда «Советская Россия», где Яковенко был ответственным секретарем, при перемене в ней руководства превратилась из самой светлой, прогрессивной газеты в самую, наверное, черносотенную в стране. Исходили из знаменитого спасительного профессионального цинизма: работа есть работа, а жизнь есть жизнь.

Лично меня в сто раз более чем идеологические противоречия в отношениях ранили эстетические несовпадения. Помню, как мы дружной компанией ходили в Театр на Таганке на «Пугачева». После спектакля, закончившегося рано, пошли в ресторан (первый попавшийся – им оказалось заведение на Курском вокзале). И Саша Яковенко, которому не понравился Высоцкий в роли Хлопуши, и, как выяснилось, вообще ему неприятен, стал хрипатым голосом, наподобие нынешнего Джигурды, изгалятельски пародировать его. Или, например, он считал плохим фильм «Ирония судьбы» потому, что там в основе истории лежит глупый казус с пьяным происшествием…

Ну, и так далее.

Но вот что важно знать про меня и Галину. Мы в отношениях с людьми, конечно, принимали во внимание идеологию, вкусы и т. п., но в основном все-таки сообразовывали их с проявлениями живой жизни.

А они были, к примеру, такими…

…Я уже упоминал, что в пору нашего проживания в Ростове в «Комсомольце» часто менялись редакторы. Один из них, как обычно явившийся из аппарата обкома партии, пришел с твердым намерением избавиться от Галины. На прежнем месте работы ему напели: бузотерка, неблагонадежная (помните эту характеристику, данную ей еще редактором челябинского «Комсомольца»?), заводила «нездоровых настроений»… Заметим, что как раз за все это ее любили и сослуживцы, и авторы газеты.

Операция по устранению была хорошо подготовлена. Галине было найдено пристойное место работы – редактором многотиражной газеты педагогического института. Новый руководитель «Комсомольца» в первый же день сказал об этом. «Есть решение обкома партии – надо укрепить институтскую газету». На все проявления недовольства у него был один ответ: «Что мы можем поделать, если все решили там».

Саша Яковенко нашел «что поделать». Он был секретарем партийной организации. И на следующий день устроил внеочередное партийное собрание с одним-единственным вопросом: о Галине Режабек. Все выступившие говорили одно – редакции нельзя терять такого ценного завотделом. В конце Яковенко предложил проголосовать за такую резолюцию: если редактор не в состоянии выполнить эту волю партийной организации, то она отказывается поставить его, редактора, на свой учет. Другими словами: уволить!

Этого никто не ожидал. Бледный редактор стал говорить, что его неправильно поняли, что вариант перехода Галины в институт был только предложением ей, и если оно ей не нравится, то все будут очень рады ее решению остаться.

Вот и все.

Другая коллизия. Яковенко и я одновременно пришли в редакцию. Оба бесквартирные. Саша живет у знакомых, в конце недели уезжает к семье, в Неклиновку. А мы обретаемся в комнате в общежитии, непрописанные, безо всяких прав, и к нам уже дважды приходил комендант, всякий раз устанавливая последний срок освобождения от нас жилья.

И тут – новость: в доме, который достраивает издательство «Молот» выделяют квартиру – впервые в истории редакции! – «Комсомольцу».

(Просто не могу не сказать. Как я понимаю, в СССР то был период, когда советская власть впервые подумала не только о строительстве коммунизма  и том, чтоб осчастливить Африку и прочие континенты марксизмом-ленинизмом, не только о первенстве по числу водородных бомб, но и о народе, населяющем страну. Конкретнее – о крыше над головой. Никогда ни до, ни после в истории страны не было построено столько жилья.

Мне представляется, что самое первое, что делает страну великой, - обеспечение каждого жителя личным кровом. Бездарно и аморально взывать к патриотическому чувству людей, у которых на всем земном шаре нет гнезда. Из тех стран, в которых я бывал, мне встретились две воистину великие – США и Израиль. В них есть понятие об этом.)

Так вот, в коллективе на одну квартиру были два самых остро нуждающихся претендента – я (естественно, с Галиной) и Яковенко. Мы тогда оба, как сказали бы ныне, «равноудалились» от решения дилеммы. Никто не писал никаких заявлений, не представлял никаких справок, не участвовал в обсуждениях темы. Мы так и не знали, кто и как принимал решение. Счастливый жребий пал на нас с Галиной. Возможно, как раз численное преимущество сыграло роль: одним действием решались проблемы и ответственного секретаря, и заведующей отделом. А семья Яковенко получила такую же двухкомнатку через полгода, когда достроился по соседству с нашим еще один подъезд того же дома по улице Мечникова.

Главное же было вот в чем: вся эта история не поколебала наши отношения ни на миллиметр, ни на какую-нибудь долю градуса. После такой закалки можно ли было позволить их сломать из каких-либо идейных разногласий? Для этого кому-нибудь из нас надо было быть моральным уродом типа героев гражданской войны. Хотя, между прочим, подобных разногласий, как зорко приметил наш Сашка, зачастую только прибавлялось. Но именно этим жизнь взращивала в нас еще и такую грань «понимания, что истина не может быть простой, что она многолика и что существуют иные взгляды». Надо признать, эта «толерантность» не приходит сама по себе как, например, стремление к движению здорового организма. Для ее зарождения требуется некоторая мыслительная работа, способность оценивать и сопоставлять.

У нас была возможность наблюдать, как трудно, а порой невозможно ее проделать людям всего на одно поколение (а то и на полпоколения) старше нас, до макушки заполненным коммунистической пропагандой. Я уже рассказывал об Ирусе и дяде Коле, родственниках Галины, которые в толк не могли взять, как в их добропорядочной и трудовой семье могла появиться тунеядствующая племянница, манкирующая обязанностью работы на государство.

Им было ох как трудно с нами, точнее, не с нами, а с «превратными» понятиями в наших головах. Они слишком многое в них не могли принять. Казалось бы, и что? А то, что они тоже чувствовали себя «в ответе за то, что было при них». Как пелось в известной песне Александры Пахмутовой, «не просто спорить с высотой, еще труднее быть непримиримым!!». К чему – непримиримым? А на всякий случай – ко всему. И ко всем: «Но жизнь не зря зовут борьбой,/И рано нам трубить отбой! Бой! Бой!» Или вот еще: «Есть у революции начало, нет у революции конца». Это, правда, уже не Пахмутова, а Мурадели, но какая разница. Главное – «Бой! Бой!»

А мне вспоминается описанная Галиной сцена ухода из жизни ее бабушки Екатерины Николаевны Сытенко. Последними словами «буси» были: «Чекайте, люди, чекайте». Ожидайте, люди, ожидайте. Может быть, когда-то из большинства российских жителей и выветрится истинно советский дух быть «непримиримыми!» ко всему и ко всем. Но не сегодня. И, судя по всему, не завтра.



И раз уж пришлось к слову имя Пахмутова…

В самом начале мемуара я рассказывал, как на заре моих с Галиной романических отношений возникали в нашем мире двоих некие сущности, чаще не материальные, но бесконечно дорогие нам. В число ценностей такого рода вошла и «наша главная» песня, но я пока что  о ней умолчал, а сейчас скажу. Это была прекрасная композиция Александры Пахмутовой «Я тебя люблю». Ее творец, сама еще молодая, щедро дарила исполнителям, производителям музыкальной продукции и, главное, слушателям маленькие музыкальные шедевры. Чаще всего хорошая, подчеркиваю – именно хорошая, песня получается, если ее автору удается найти некий не существовавший до того мелодический ход, почему-то благотворно воздействующий на эмоции многих людей. Работа композитора (не сонгмейкера, не продюсера и по совместительству «создателя репертуара»  - это совсем другие занятия) как раз и заключается в поиске такого хода, который безликую ритмическую заготовку превратит в произведение искусства.

«Я тебя люблю» - это не одна такая находка, а их россыпь, воедино собранная прихотливой музыкальной фантазией создательницы. Тогда, в конце пятидесятых, нашлась и замечательная исполнительница этой непростой по вокалу пьесы. Легко и эффектно Александра Яковенко выдавала последнюю фразу (кажется, такой исход именуется каденцией), требующую незаурядного голосового диапазона. Да и в тексте, слишком часто в песнях Пахмутовой никаком (не было у нее своего Фатьянова, но сплошь и рядом музыка успешно искупает словесную недостаточность), имелся одушевлявший нас оборот. «И будет молодость с нами,/Если сможем мы сами/Сохранить молодой любовь свою»…

После такого эмоционального приобщения к творчеству маэстро, хотелось мне этого или не хотелось, я невольно отслеживал рожденные его талантом вещи. Помню, много дней мурлыкал: «Я иду по заре, мой рассвет не погас». Или: «Вспоминай меня без грусти, ненаглядный мой». А уж про «всехные» сочинения, можно сказать, вросшие как тополя на Плющихе, в наш быт, и говорить нечего.

Но бывало и по-иному. Впервые, кажется, мне стало «неудобно» за автора (знаете, так бывает «неудобно» за кого-нибудь из родных, сделавших промашку), когда появился на свет цикл «Созвездье Гагарина». Как его ни «поднимали на щит» в прессе, но, как говорится, он в народ не пошел. Даже после того, как его пропел обаятельный Юрий Гуляев. Мое личное суждение: в этих песнях не было привычной «пахмутовской» искренности, казалось, в них сквозил призрак веления свыше, музыка уже была не в состоянии прикрыть неказистость «текста слов».

«Знаете, каким он парнем был! Нет, не «был»! Ведь смерть он победил!» Прямо в середине музыкальной фразы - то ли союз, то ли почти бессмысленная частица «ведь». Бедный Юрий Гуляев вставлял на этот слог нечто нечленоподобное – то ли «ыть», то ли «гить». Трудно было отделаться от мысли, что это госзаказ какого-то отдела пропаганды.

Тем более что были продолжения…

Я про себя называл такие песни «фашистскими». «И вновь продолжается бой!» «Ленин, партия, косомол!». «Яростный стройотряд»… В них – в музыке! – была какая-то наглая наступательность, они давили на мозг, вносили в него некую смуту и черноту. Ну, почему стройотряд – «яростный»? Я на втором курсе работал на стройке университетского общежития. Это тяжелый труд, если хотите - благородный. Но… яростный?.. Это зондеркоманда? Или ОМОН? Снова нужен «Бой! Бой!»?

Тогда зародилось сомнение: «Ну, зачем Александра Николаевна Пахмутова породнилась с ЦК комсомола?» Но тогда же пришел и вопрос, направленный самому себе: «А ты сам разве не связался с ним же, придя в «Комсомольскую правду?» А что до «заказухи», так ее не смог избежать и первый композитор земли русской Петр Ильич Чайковский. Вспомним увертюру «1812 год». Это по ее поводу писал он своей подруге меценатке Н. фон Мекк: «Для меня нет ничего антипатичнее, как сочинять ради каких-нибудь торжеств. Подумайте, милый друг! Что, например, можно написать по случаю открытия выставки, кроме банальностей и шумных общих мест? Однако ж отказать в просьбе не имею духа, и придется волей-неволей приняться за несимпатичную задачу». И потом еще: «Увертюра будет очень громка, шумна, но я писал ее без теплого чувства любви, и поэтому художественных достоинств в ней, вероятно, не будет».

Вот так, посредством авторитета безмерно любимого сочинителя отгонял я и тогда от живой жизни тень гиены собственной идейной непримиримости. От нее, любой непримиримости – стынь небытия. Жизнь – это «Я тебя люблю». Но дабы не завершать эпизод слишком пафосно, вспомню одну забавную деталь. Летним воскресным днем я сидел на веранде на даче в Мамонтовке, гонял чаи. Под окном одиннадцати-тринадцатилетние девчонки готовились к своему вечернему концерту перед дачниками. И вдруг я услышал их тонкоголосый, не слишком слаженный ансамбль:

«Он сказал «Поехали» и взмахнул рукой,

Словно куль с орехами-орехами промчался над землей».

Я вспомнил рифмы первоисточника и рассмеялся. Перефразируя мнение «Ильича» о Маяковском, по поводу детского озорства можно было сказать: не знаю как с политикой, а со стихосложением – правильно.



…А впрочем, почему «труднее быть непримиримым!»? В чем трудность? Прокричать, как в известной опере: «Вы больше мне не друг». Ну, еще, может, и написать оперу (в смысле оперуполномоченному) наводку на него. Остальное сделается без вашего участия. Это в девятнадцатом веке был суровый труд непримиримости – бросать перчатку под ноги, сомневаться - «пока не обагрилася рука, не разойтись ли полюбовно», потом три раза  сказать «Нет» (что по законам сценическо-вокальной дикции звучит как «Нэт. Нэт. Нэт»), а там уж - кто кого пристрелит.

В советские времена «Вы больше мне не друг» произносили одни, а стреляли другие, что очень упрощало технологию непримиримости.

Нам, слава Богу, выпало жить в более травоядные времена, но в песнях, даже про строительство, как и прежде,  восславляли некое неистовство, в мозгах – потенциальную яростность, в кулаках («громящих») – вечный поиск, кому бы дать по морде.

Хорошо запомнилась дружеская сходка в начале 1980 года в квартире давних наших знакомых Иларионовых. Было много водки и плова, приготовлением которого славились хозяева Ида с Сергеем. В ряду прочего заговорили об агрессии советских войск в Афганистане, в общем сошлись на том, что ничего хорошего она нашей стране не сулит. И тут вдруг как с цепи сорвался наш Серега.

- Да знаете ли вы, - с волнением и чувством говорил он, - что Афганистан – это наша сегодняшняя Испания. И мы там должны быть, как добровольцы в  тридцать шестом году. Я вот еще тогда не мог быть добровольцем…

Я с некоторой оторопью подумал: а сейчас-то ведь сможет. Ему еще и шестидесяти нет, а главное, он в такой форме… Как выпьет, стоит попросить – и он с удовольствием перед нами лихо походит на руках. Скажи такое опять же Саша Яковенко, я бы ему по-свойски ответил: дурак. А Сереге не мог. Когда я неизвестно кем приехал в Ростов, он там был давно заслуженным собкором «Комсомолки». При моем поступлении в ее редакцию – зав. отделом корреспондентской сети.

Но главным было не его возрастное преимущество, а то, что он, как мой дядя Геша, прошел войну. А я живу в убеждении, что истинные ценители и почитатели тех солдат не коммунистические или единороссовские обожатели сталинских парадов, а мальчишки детсадовского возраста 1941-1945 годов. Одним из которых был и я.

Что мы с Галиной могли сделать? Только встать и уйти.

А что же дальше? А дальше – надо было жить и с серегиной дуростью, взлелеянной в нем проказой ленинской идеологии, и с его же доблестной биографией (не надо бояться высоких слов,  вспоминая о людях, переживших трагизмы той бойни). Такое в нашей с Галей жизни было не раз. И не два.

Через какое-то время, иногда через давние годы, случался звонок: «Что-то мы долго друг друга не видели…». «…надцать лет мы не общались по идеологическим мотивам с парой Иларионовых, - писала Галина своей сестре. - А в связи с этим всенародным идолоПоклонным праздником снеслись домами. Им за семьдесят, они испуганные небогатые старики, и что уж с них взять? Замирились, хотя ликовать к ним девятого не пошли». Но никогда в ответ на попытки замирения не возникало оперного – «Нэт. Нэт. Нэт». Жили, вопреки советским «фашистским» песням, по принципу примиримости.

Однако воцарившаяся в стране кагэбешная вертикаль стремительно возрождала привычку взаимной людской вражды. В другом письме в Израиль Галина написала: «Степень болезни общества как-то очень сильно почувствовала, когда милейшая, добрейшая Наташка Ф. сказала мне по телефону, что ненавидит Вальку. «Я теперь такая», - сказала она мне с гордостью. Я ей ответила, что если она не помирится с Валькой, я на нее рассержусь (аргумент идиотки). Она мне ответила, что ее ненависти нет предела. Если бы Наташка была одна! Но ведь таких миллион! Люди кидаются друг на друга в прямом смысле, каждый готов как бы убить. Каждый как бы созрел. В этом апокалипсисе живем…»



Последний раз мы виделись с Сергеем Иларионовым в июле 2009 года.

Руководство Союза журналистов Москвы затеялось выпустить большую книгу полуэнциклопедического характера «Журналистика на стыке веков. Люди и судьбы» - о журналистах столицы. Меня включили в редколлегию издания. В обязанности ее членов входило составление предварительного списка героев книги. Я, естественно, вспоминал в первую очередь персонажей «Комсомолки». И в их числе – Владимира Чачина. Честно, я уже его не застал в редакции, но легенды и байки об этом весьма не ординарном газетчике еще шелестели по комнатам шестого этажа. Было у меня и еще одно побуждение вставить в рукопись очерк о Чачине. Я помнил, что много лет назад мы в «Журналисте» публиковали о нем очень славный материал Сергея Иларионова. Я подумал: это будет классный подарок старому журналисту под конец жизни – предоставить возможность напечататься в столь авторитетном издании с рассказом об ушедшем друге.

А дальше со мной случился инсульт. Только вернувшись из Первой градской больницы, узнал, что кандидатура Чачина утверждена в составе героев книги. Я был еще не в состоянии объясняться с собеседниками, звонить Сергею и объяснять, в чем дело, пришлось Галине.

И вот он, уже перешагнувший 85-летнюю годовую метку, пришел к нам, все такой же бодрый, худощавый, оживленный. Радостный, что опять встретился с «Га̀лушкой»… Им обоим не довелось увидеть эту фундаментальную книгу, вышедшую в 2012 году. Но я все равно рад, что ею продолжилась журналистская жизни и Владимира Чачина, и Сереги Иларионова.

А из нашего с Галей «архива» я извлек двадцатистраничную исповедь старого солдата, причем написанную в стихотворной форме.

Радетели лихие «демократов»

На ветеранов вешают собак:

Они такие – все за партократов,

Они – сякие, снится им Гулаг.

Они… Они пророки сталинизма,

Их идеал – казарма и застой,

Они мечтают рабство коммунизма

Укоренить чекистскою пятой.



Мы гневом праведным, в стыде и боли,

Проклятьем заклеймили Колыму.

Какой же ныне пожелали доли

Тем, кто шагал в пороховом дыму?

Коль хочешь выжить, так умей вертеться.

Согнись, в лакеи, может быть, возьмут.

А слабым, немощным – куда им деться?

Они, глядишь, и сами перемрут.



…Обязан до конца испить,

Как ни горька, я жизни чашу

И расхлебать крутую кашу.

Заварена она не мной

И – дети за моей спиной.

Пусть взрослые, иных воззрений.

Они построят, им и жить

(О том ли старому тужить?).

Но во сто крат труднее – БЫТЬ,

Когда из тройки поколений

Ты вдруг, как старший, впереди.

Открыто поле, ты - веди.

Они не ждут твоих велений,

Им просто важно, что ты есть…

На первой из этих страничек левый угол занят каллиграфически четкой надписью: «Галке-Галочке и Сашке Щербаковым на какую ни есть, но все-таки память от всей души. Сердечно ваш Сережка Иларионов».

Память оказалась не «какая ни есть», а дорогая, выношенная, преоборовшая и недомыслия, и недочувствия, свойственные обыкновенным людям.

Но именно людям. А не «идейно крепким речекрякам» (см. Оруэлл «1984»).



Тогда же, в 2009-м, я предложил в герои престижной книги и кандидатуру Леонида Плешакова, а заодно - и предполагаемого автора очерка о нем – его дочь Настю, корреспондентку «Комсомольской правды». «Как у каждого профессионального журналиста, у моего отца было множество встреч с людьми, - написала она в преамбуле своего повествования, написанного по моему совету. - Из этого списка героев его интервью и очерков - от выдающихся ученых, инженеров, конструкторов, вроде Николая Никитина, главного конструктора Останкинской башни, или Михаила Калашникова, чье имя в объяснении не нуждается, до великих русских художников, артистов, композиторов, экономистов и министров - можно сделать самостоятельный материал. У отца было несметное  количество командировок, в том числе - в «горячие точки», откуда он писал репортажи. Летал он на остров Даманский во время вооруженного 
конфликта на советско-китайской границе. Потом в должности спецкора освещал события арабо-израильской войны 1973-го года. А еще раньше по 
зову сердца и благодаря природной любознательности ушел в экспедицию 
на рыболовецком судне в Южную Атлантику и Индийский океан. Была еще кругосветка на немагнитной шхуне «Заря», когда отец побывал на могиле писателя Стивенсона (кстати, первый из россиян) и на сказочном экзотическом острове Таити, который, как и художник Гоген, воспринял 
как рай земной».

К тому же Плешаков был еще и… киноактером. Фильмография его невелика, хотя он и числился актером «Мосфильма» и снимался у Андрея Кончаловского, Глеба Панфилова, Эльдара Рязанова. Но есть роль, которую, справедливо пишет Анастасия, как у «большого» актера, можно называть визитной карточкой. Речь о «Бриллиантовой руке».

«…Съемки фильма проходили в Сочи, куда и был командирован мой отец. Он ехал брать интервью у Юрия Никулина. Никулин благодаря цирку и фильмам Леонида Гайдая был тогда мегазвездой. Но разговаривать с артистом в привычной ему обстановке цирковой гримерки было не так 
интересно. А вот украсить интервью зарисовками со съемочной площадки, где Никулин - в главной роли, да еще в партнерстве с Андреем Мироновым, Анатолием Папановым – это то, ради чего стоит ехать в командировку. Короче, отец приехал в Сочи. И в первый же день, когда он появился на съемках, его, конечно, заметили. А не заметить Леонида 
Плешакова при его-то колоритной внешности было невозможно. Чуть ли ни сам Никулин предложил: «Надо с этим бородатым журналистом сделать 
эпизод». Отцу предложили сняться в небольшой роли – «мордоворота с черепом». Наверняка, многие зрители помнят эту сцену в общественном туалете, где бородатый мужик с внешностью бандита в темных очках и с черепом на шее спрашивает у героя Никулина: «Папаша, закурить  не найдется?». Тот от ужаса язык проглатывает. «Ты что глухонемой?»… Но 
мало кто знает, что в роли «амбала» снялся журналист Леонид Плешаков. Понятно, что после такого «тесного» знакомства интервью с Никулиным прошло как по маслу».

В 1978 году Плешаков написал для «Журналиста» отличную статью «Снимается кино». «Хотя в «Сибириаде» снимался я целый год (в роли Василия Соломина. – А.Щ.) и старался оправдать доверие режиссера тем, что делал все, что он требовал, актером я не стал ни на год, ни на месяц, ни на день. Как был, так и остался газетчиком». Так он выражал свое скептическое отношение к модной тогда рубрике «Журналист меняет профессию».



Еще немного приоткрою закулисье этой книги. Я ее, еще  не дописанную, начал постепенно, как принято говорить в Интернете, «выкладывать» в своем сетевом журнале «Обыватель». И некоторые хорошие знакомые задали вопрос: почему я не упоминаю известных людей, с которыми, несмотря на принятый ею затворнический образ жизни, Галина, тем не менее, имела деловые и дружеские контакты? Литераторы, актеры, режиссеры… «Разве не знаешь, - звонила одна читательница, - большинство людей именно это ищут в таких мемуарах».

Я попробовал вставить – не в тексте, в голове – два-три эпизода с «именитыми». Не получается. Не знаю, как было бы с читателями, а мне самому – скучно. Наверно, это какой-то изъян моей повествовательной манеры. Я не могу увидеть что-то интересное для себя как автора, к примеру, в несомненно очень милых пирушках, почти всегда хвостом, как за кометой, следовавших после исполнения тех или иных затей и работ. Как точно подметил на одной из них весьма уважаемый литературовед, профессор: «Мы больше, чем друзья. Мы собутыльники». Вот, собственно, все и сказано.

Время от времени от этих прекрасных людей, как правило, деятелей искусства, были к Галине просьбы такого рода: «Завтра я должен идти на важное заседание… Убей, не знаю, что там говорить. Будь добра, окажи услугу, тебе ж это ничего не стоит…» Галя быстренько писала, а потом надиктовывала по телефону (электронной почты и эсэмэсок на было) нечто такое: «Я, как вы знаете, не специалист по сегодняшней теме, а как работник культуры хочу сказать о своем, наболевшем…» Нередко после этого раздавались звонки с рассказом, как тепло было принято нестандартное выступление оригинального оратора.

Конечно, можно вспоминать подобные истории. Но после них в моем описании, посвященном бытию двоих, как-то прерывается нить рассказа, замирают его продолжения… А всякий пишущий или писавший знает: когда скучно – это мука мученическая. Потому прошу у читателя прощения за мой эгоизм: пишу, в основном, то, что интересно лично мне.



Вспоминать Плешакова не скучно. Мы знали его задолго до появления на свет замечательной Насти. В юбилейном номере «Комсомольца», посвященном сорокалетию газеты, мы на почетном месте последней – самой читаемой – полосы поместили заметку Виталия Нестеренко, одного из «столпов» редакции, под названием «Друг наш Леша».

Он очень большой, наш Леша. Когда ему понадобилось пальто, продавцы отсылали со спецзаказом на фабрику: на такие внушительные фигуры массовое произ­водство не рассчита­но...

И — любит гирю. Чугунная увесистая штука всегда стояла рядом с его редакционным столом. Леша писал, потом брал гирю (совсем «легонь­кую», полуторапудовую...) - и раз тридцать, без усилий, как пластмассовую...

Он очень непоседливый, наш Леша. Для него собраться в командировку - дело десятка минут.

Так разве только из-за этих деталей хочется вспомнить в день юбилея про нашего заведующего отделом спорта Лешу Плешакова?

Только спортивные отчеты? Нет, подпись «Плешаков» вы могли увидеть год-два назад и под очерком о цимлянских энергетиках, и под фельетоном, зло и остро высмеивающим «заборостроителей», и под проблемной статьей о физическом воспитании школьников...

А потом Леша пришел и сказал, что увольняет­ся, уезжает...

Позже мы получили толстый пакет. Его при­слал из Африки матрос советского рефрижератора «Симферополь» Л.Плешаков. (Быть может, читатель помнит его очерки в нашей газете о далеких странах?)

Через несколько месяцев Леша вошел в редак­цию, весомо и неторопливо ступая, сказал каждо­му свое излюбленное:

- Привет, старик.

Сказал таким тоном, будто вернулся из командировки в Батайск или из Раздорского района...

Гиря по-прежнему стояла у его бывшего стола; он снова стал журналистом.

Быть может, вам, дорогие читатели, памятен снимок: мальчонка торгует газетами на улицах ирландского городка? Фотоновелла Л.Плешако­ва «Ему бы учиться...» обошла страницы несколь­ких центральных газет, получила премию на конкурсе «Комсомольской правды», была опублико­вана в зарубежной прессе.

Снова - поездки по области, очерки о наших современниках. И вся стена над письменным сто­лом Леши - в снимках, сделанных на Дону и в Гибралтаре, в Атлантике и Африке...

Сейчас за Лешиным столом сидит другой сотрудник. Он тоже умеет поднимать гирю Леши. И кое-кто из нас тоже пробует ее на вес: ох, и тяжелая...

А в редакционной стенгазете - телеграмма из Сан-Франциско. А до этого была весточка из Япо­нии от Л.Плешакова, техника немагнитной шху­ны «Заря» Академии наук СССР.

Где ты сейчас, наш неуемный, жадный к неизведанному, Лешка, стремящийся побольше узнать и побольше рассказать людям? Какие штормы треплют твою сухопутную душу?



Да уж, автор этих проникновенных слов точно не ведал про эти «штормы». Ныне тайны былых отношений уже вряд ли можно прояснить, но сам Плешаков почему-то недолюбливал Виталия. А знала подноготную «сухопутной души»… Галина.

Они быстро подружились. Подозреваю, что основой этого было равнозначное хорошее расположение подавляющего большинства коллектива и к ней, и к нему. И Леонид Петрович, и Галина Николаевна были так устроены, что создавали вокруг себя атмосферу безусловного приятия самих себя. Оба умные, они образовали «антанту», дружеское согласие. Оно сложилось естественно, безболезненно для самолюбия его участников. Тем более что они – женщина и мужчина - чрезвычайно разные персонажи.

Понятно, что именно из такого сочетания по теории вероятностей могло сложиться нечто другое. Но Галина сразу и без малейшей допустимости иного исхода пресекла поползновения «подбивать клинья». И, кстати, именно с Плешаковым это сделать (пресечь) было особенно просто. Другого такого мужчины я в реальности не встречал. Общаясь с женщинами, он, владея манерами истого джентльмена, мог при этом употреблять глаголы обсценной лексики. И мне казалось, на него не обижались, когда он, преисполненный учтивостью, к примеру, говорил: «Нелли, давайте пойдемте…» - и дальше следовал популярный глагол в возвратной форме (о которой в учебнике сказано: «несколько действующих лиц делают друг с другом то, что при невозвратной форме действующее лицо делает с другими лицами или предметами, обозначенными винит. пад. существительного: биться, встречаться и др.).

У меня складывалось впечатление, что не многие могли устоять перед таким предложением Леонида Петровича. Но и эти редкие случаи он переживал остро. И даже под них сочинил теорию. «Понимаешь, Чернышевский, как больно бывает, когда ну очень симпатичный организм меня, Леонида Петровича, друга детей, игнорирует. В таком случае я стараюсь рассуждать: а ведь какому-то другому мужику именно она уже так осточертела… Тогда не так уж и обидно».

Может быть, это свое аутогенно-утешительное заклинание Леша когда-нибудь относил и ко мне? Во всяком случае, он явно затаил досаду, если даже через довольно продолжительное время поминал в письме Галине: «Все-таки люди суки. Ты согласна? Вот ты, например, клянешься в любви ко мне. Я не знаю какой и что ты под этим имеешь в виду. А ведь ни разу не поехала со мной за Дон, где можно было бы конкретизировать наши взгляды на жизнь. Ей Богу».

Короче, Галина стала его наперсницей. Не знаю уж, о чем они судачили в свободное от газетной текучки время. Во всяком случае Лешка заходил ко мне, допустим, сдавать очередной репортаж о жизни аборигенов-островитян далекой Океании под одну из каких-нибудь своих жизнерадостных песенок. К примеру: «На пышных блондинках далеких планет останутся наши следы» (на полвека сюжетно опередив три-дэвскую голливудскую фантазию). Или: «Я ее колыхал, уходя на работу, а тебя, как всегда, колыхать забывал».

Но когда из своих дальних странствий он ей (единственной из редакции) присылал депеши, они у нас не относились к разряду «чужих писем», которые – не читать. Я порой в них заглядывал, и поэтому сейчас могу со спокойной душой поделиться с читателем частицей их содержимого. По-моему, они не безынтересны.



Галка, здравствуй!

Ты не считай меня за подонка, что я так долго молчал. Получил твое письмо, по обычаю хотел сразу ответить, но дела подвалили и я не смог.

Главная новость (для меня она уже имеет двухнедельную давность) – я переведен в научную группу. Старшим техником. С материальной точки зрения я выиграю немного. (Но все-таки выиграю). Но что самое важное: строго нормированный (8 часов) чистый интеллигентный труд. Масса свободного времени для своих занятий. Это важно. И я думаю, ты это понимаешь. Главное, я получу новую профессию и узнаю ближе то, ради чего затеяна вся эта наша экспедиция. Публики «в науке» - 9 человек. Молодежь (кроме начальника). Веселые и дружные ребята, в основном. Так что я уже не матрос.

Как видишь, мы все еще во Владивостоке. Эта волынка с отходом – обычная вещь на море. У нас цепляется одно за другое, одно за другое. В общем черт те что.

Но сейчас мы уходим (уже гудят машины) проверить эхолот на глубине и дальше через день-два – в океан. Надоело это великое стояние во Владике чертовски. Все время льет дождь. Нудный и мелкий. Это невыносимо. Днем и ночью. Три месяца кряду. Но впереди Таити.

Теперь о твоем письме. Ты, Галя, лошадь. Это факт. У меня есть специальная теория о пилении, так же как и о человечестве вообще. Ты убеждаешься, что в людях я не особо ошибаюсь. В этом деле тоже. Потому что пиление – очень важный фактор. Через него можно познать многое. Комплекс неполноценности нашего редактора был не столько из-за интеллекта. Он мучался из-за того, что ему для пиления достался не тот организм. Причем ему пришлось его стаскать в ЗАГС, когда другие им пользовались раньше без официальных бумаг. Это очень неприятно сознавать, что твою жену колыхали. И он мучался.

Об И. я не знаю ничего. Просто мой инстинкт мне говорит. И ты зря меня в чем-то подозреваешь. Только голые умозаключения. Так что сообщи побыстрее.

Слушай, а В.В.Н. не утвердил обком? Напиши все новости подробнее. Хорошо? Адрес такой: Петропавловск-Камчатский, Почтамт, до востребования. Я там буду дней через 25. После Японии. Все тебе напишу. Только ты мне сообщи все новости. Кто, где и кого. Ну, всего хорошего. Привет Рахметову.

Леонид Петрович, друг детей.

Кстати, тут есть отличные организмы. Даже не верится.



Здравствуй, Галка!

Был рад получить от тебя письмо на самом краю земли. Мы тут уже четвертый день. Но сразу ответить не мог т. к. первый день отмечали приход, второй – ездили на горячие ключи и играли в футбол, а вечером я случайно встретил знакомый организм из Хабаровска (шапочное знакомство) и сумел через час его убедить, что «это» нам нужно обоим. Ну и всю ночь раздавался скрип пружин. Я был Мужчиной (всю ночь: учти!). Зато следующие два дня чувствовал себя как побитая собака. А девчонка – блеск и умница. И не спрашивала, женюсь ли я. Привела домой и сразу разделась. Оно ясно – тело, как у Венеры. Какого же черта его прятать?

Ну, а о Японии писать трудно. Загадочная страна. Женщины – блеск. Пишу сейчас статью для «Комсомольской правды». Очень трудно идет. Приеду – расскажу и покажу листовки, которыми нас завлекали в публичные дома. …Но это не для печати.



Здравствуй, Галка!

Ты думаешь, что я на Аляске. Дулю с маком. Я еще в Петропавловске. 20 дней! Эта проклятая международная обстановка все портит. На Кадьяке у США военная база. Они нас туда не пускают. Пока шел весь этот спор об У-2, Кубе и прочем, мы сидели здесь и смотрели, как люди готовятся к войне. Это буквально. Ощущение хреновое было.

И я не придумал ничего лучшего, как искать забвения в общении с аборигенками. Ничего. Общаемся. Я тебе писал, по-моему, об одной. Я ее встретил на третий день прихода сюда. Знал (плохо) в Хабаровске. Тут улучшил и углубил свои познания. Короче, не высыпался все время. Теперь идем в рейс – все будет о'кей. Она говорит, что любит.

Галка! Вместо Кадьяка мы идем в Ванкувер (Канада). Дней через 20 будем там. Вообще город отличный, по рассказам. Переплыл залив, и ты в Сиэтле, сейчас там всемирная выставка. Может, как-то попадем на нее. А потом в Сан-Франциско двинем, и на Гаваи.

Ты знаешь, где бы я не ездил, а лучше людей, чем на Камчатке, не встречал. У меня пропала «мореходка» (паспорт моряка). По закону мне должны были закрыть визу и чухнуть домой. А тут взяли и выдали новый паспорт, и еще говорят: счастливого вам пути. И это на каждом шагу. Вежливые, культурные. И если встретишь хама – он обязательно  только с запада. Ей Богу. И климат тут - о'кей! А в тайге опят – хоть чем-то ешь! Очень много. Вообще тут хорошо. Хоть и надоело уже. Скушновато. Кроме кино ничего нет.

Приходили ребята из редакции. Один был тот, что учился в ЦКШ с В.В.Н. говорит:

- Я знаю Нестеренко. – Тоже мне – событие.

- Я тоже знаю, - сказал я.

Ты знаешь, я так мало вспоминаю о прошлом, о работе, что даже не верится, что я когда-то был в «Комсомольце», в Ростове. Вот ведь странная вещь. Тут уже я знаю полгорода и раскланиваюсь со всеми симпатичными организмами. Тут есть отличные особи. Но нынче придется уходить в рейс. И это на 10 месяцев никому, никуда. Жалко и обидно.

Ну, ладно, девочка Галя. Я поеду в Канаду. Времени нет продолжать, уже идут власти.

Привет корректорской, Серёге, Чернышевскому, Даньке, Чупрынину.

Леонид Петрович, друг детей.

Пиши.



Галка, привет!

Не знаю, удастся ли мне черкануть из Сан-Франциско, но тут оказался случайно из нашего посольства чудак, и мы через него пошлем наши письма дипломатической почтой. Хоть никто их ковырять не будет.

Стоим мы сейчас в Ванкувере. Это на западном побережье Канады. На самой границе с США. Так что когда я вчера катался по окрестностям, то снял сплав леса по реке вместе с американским берегом: за рекой были США.

Вообще я не ожидал, что будем так проводить время, за день так умаешься, что ног не чувствуешь к вечеру, хотя тебя возят на машине.

Тут до черта русских. Их встречаешь на каждом шагу. Они толпой стоят около нашего корабля, ходят к нам в гости, мы к ним. Ребята расшибаются в лепешку, чтоб угостить нас.

Вообще здорово интересно. Я снимал вчера бывшее поселение индейцев с их вигвамами, тотемами и прочими штуками. Когда приеду, я тебе подробно расскажу, что и как. Но сейчас времени ни черта нету. Нужно снова ехать ко всем этим водопадам, мостам, музеям. Между прочим, были в китайском ресторане. Потешная вещь.

Ну, ладно, Галка. Всего наилучшего. Привет всем, кому я передавал и раньше.



Это письмо пришло в Ростов-на-Дону согласно почтовому штемпелю 19 ноября 1962 года, написано же было 14 октября. А посередине между этими датами, но только восемь лет спустя и уже в Москве, случился между Галиной и мною знаменательный разговор, о котором уже было сообщено читателю. Как доложила мне взволнованная жена, ее старый друг Плешаков, с которым судьба еще раз свела ее в работе, «оказался предателем». В ее принципиальном то ли творческом, то ли идейно-производственном споре с начальством он взял не ее сторону, а заместителя главного редактора журнала.

- Слышал бы ты, как они со мной разговаривали!.. Как я смогу общаться с этим Лешкой?!

Я тогда, не вникая в суть, воспользовался остротой момента и предложил ей раз и навсегда избавиться от редакционной нервотрепки и переквалифицироваться в писатели.

Что и было сделано.

Однако эта история имела продолжение.

Через какое-то время Галина узнала, что Плешаков пишет материал для «Журналиста» и что по этому поводу у меня с ним будет встреча.

- Ты что, продолжаешь отношения с ним? – с величайшим удивлением спросила она.

- Да. А почему должно быть иначе?

- После того, как он поступил со мной?

Тут уж пришла пора удивляться мне. Не сразу я понял, что мое нерассуждающее лукавство, с каким я принял ее сетования на редакционных недругов, она приняла как безусловное их осуждение.

- Ну даже если так, - сказал я не на шутку рассерженной Галине, - почему я должен терять своих друзей из-за твоих с ними размолвок? Тем более производственных?

- А ты что, разве не мой муж?

- Муж-то я твой. Но ты что ли на этом основании хочешь руководствовать мною в отношениях с людьми?

- Если я твоя жена и ты меня любишь…

В этот момент я почувствовал в себе некий неподъемный камень, или, может, заливающийся в душу тяжкий бетон неприятия того, что она говорила. Более того, неприятия ее самой такой. Эта тяжесть отбрасывала ее слова, не позволяя им дойти до сознания. И я услышал свой абсолютно спокойный голос:

- Если ты действительно считаешь, что я должен так себя вести, то нам нужно расстаться.

Это был единственный раз, когда я за все наше супружество произнес такую фразу. В отличие от Галины, которая ею иногда даже при малой ссоре наводила на меня страху. Но эта ее угроза – а она была именно ею – редко когда существовала в природе более часа, и я это знал.

В тот же раз Галя, видимо, почувствовала: это с моей стороны не угроза, а порог реальной развилки нашей будущности. Или как в русских сказках называется – распутья.

И я тоже почувствовал. Но до того мгновения и предположить в себе такого не мог. Так иногда внезапно мы познаем самих себя…

На удивление, Галина тот разговор… просто прекратила, едва ли не на полуслове. Не помню, на каком: ведь мое заявление было для меня самого потрясением, и я не слишком хорошо тогда соображал.

Больше всерьез мы никогда этой темы не касались. Чаще всего у нас отношение к конкретным людям было одинаковое или похожее. Но бывало и разное, порой вплоть до противоположности. Но никогда больше на этой почве не было ни одного конфликта. Шутливые пикировки были.

…- Что, опять придет твой несуразный профессор? Тебе действительно он интересен?

- Да, и очень.

- Почему-то многие считают его чудаком.

- Давай поговорим об этом лет через пятьдесят.

Так по ходу моей жизни выявились три сущности, к которым я не дозволял прикоснуться никому, кроме себя (вопросы трансцендентального, метафизического свойства в данном случае – в стороне): моя судьба - Галина; моя работа; мое отношение к конкретным людям. Все остальное во мне поддается движениям, переменам, приключениям.

Что касается людей, я в них не раз по житейским меркам ошибался. Но не сожалею даже ни об одной такой ошибке. Наши житейские мерки – очень относительные, а часто просто обманные в критериях, что такое хорошо и что такое плохо. В моем же внутреннем интуитивном разборе я всегда уверен.



В начале этой главы я вспоминал последние разговоры с Галиной и собирался рассказать об одном эпизоде из них, если мое повествование вырулит к его существу. Вот и вырулило.

Речь тогда зашла о наших ростовских знакомых и затронула Плешакова. Галя вспомнила, как мы сравнительно недавно на какой-то художественной выставке встретились с его дочерью Настей. И добавила с горечью:

- Жалко, что мы с ним друг от друга ушли.

Тут я ей и припомнил тот давний знаменательный разговор.

- Я все помню, - сказала она. – И благодарю Бога, что он случился.

Именно в тот момент я вновь подумал, какой большой путь внутренних перемен она прошла на моих глазах.

Вот еще и поэтому «не может не быть бессмертия души. Иначе — бессмыслица. Расточительность и идиотизм». Она сама не могла не чувствовать глубину этого пути и не ценить его в себе самой, как ценила его в Лизе.

А Лиза…Частица ее души осталась и здесь, на земле. В сайте под названием «Жемчужины мысли» я обнаружил ее четверостишье: «Мы суетимся на пути к себе,/По сторонам глазеем то и дело,/И прозреваем, не достигнув цели,/Когда душа донашивает тело». Правда, под ним подпись «Автор неизвестен». Но в течение двух минут удалось найти на сайте Романа Доли и в ресурсе Элор niceworld эти же строки с именем автора. Скорее всего, они первоначально взяты из «Крестьянки», из поминальной заметки, которую написала Галина.



IV

Побудку по утрам мне устраивает Мурзавецкий, кот. Он начинает в могучих прыжках проноситься надо мной – справа налево, слева – направо. Кровать жалобно поскрипывает под тяжеленькой, наверно килограммов на восемь, кототушкой. Если я долго по свойственной мне лени не открываю глаза, то скачки Мурзика (это его семейное краткое имя) из летящей львиной дуги превращаются в высокие подпрыгивания наподобие теннисной свечи с приземлением на моей груди или животе, и тут уж моему притворству приходит конец.

Ближайшая цель Мурзавецкого – чтобы я задал ему любимую трепку, которая в кошкинской литературе называется полезным для домашнего кота массажем, особенно необходимым ему в области хвоста. Это непреложно для начала дня. Затем он ведет меня в кухню, постоянно оглядываясь, не норовлю ли я снова нырнуть под одеяло, - дабы я помыл и заправил свежей водой его поилку и выдал его нынешнюю, не ту, что была вчера, еду. Может быть, ему еще захочется, и он попросится, погулять по принадлежащему нашим трем квартирам предбаннику, который в домовых объявлениях и распоряжениях именуется холлом.

Дальше я принадлежу – под неусыпным кошачьим взором – сам себе. Некое потягивание, пусть оно для собственного успокоения называется зарядкой, душ, «овсянка, сэр»… Обязательно перед началом своего трудового дня приходит мой молодой сосед. Чтобы удостовериться в наличии меня на сегодня в целости и относительной сохранности. Это миссия. А сообразно регламенту, мы с ним пьем чай.

Для чего я все это рассказываю? Всего лишь для того, чтобы проиллюстрировать на бытовом уровне эйнштейновское утверждение об относительности времени. Я решился на это только после того, как поведал о своем наблюдении многим близким людям, и по крайней мере четверо из десяти признались, что ловили себя на такой же мысли.

Итак, весь набор утренних занятий обычно занимает у меня два часа. Но! Иногда сажусь за компьютер - и обнаруживается, что от момента утреннего подъема прошел примерно час. Как? Почему? Откуда такая экономия?.. Но иногда-то наоборот, часы свидетельствуют: на заученные почти до автоматизма действия непонятно как уходит больше трех часов! Целый час из жизни. Где он?

Не буду перечислять разнообразных рациональных объяснений, приходящих в голову, типа - в какой-то момент неуловимо о чем-то задумался и не заметил, как пролетело время. Эти интерпретации все равно недоказуемы. Мне больше нравится гипотеза, что в какие-то моменты бытия у каждого может быть свое индивидуальное время, которое по своей длительности как-то соотносится или, точнее сказать, зависит от личных событий, действий, поступков. Может быть, и от мыслей. Я, например, никак не могу постигнуть того, что важнейший кусок моей жизни, вместивший, как зародыш, как софтовая загрузочная программа, ее основополагающие события, согласно календарю длился только два года. Речь о челябинском периоде, о тамошнем «Комсомольце». Объективно мое присутствие в истории этой редакции ничтожно. Но я могу рассказывать о ней, о тех двух годах, столько, будто там провел чуть ли не половину отведенного мне века.

Аналогичная история с «Комсомолкой». По трудовой книжке - пять лет, всего пять лет… И также только пять лет - Ростова-на-Дону, а ведь он - основа конструкции нашей с Галей жизни.

Или «Огонек». Мне кажется очень точным сравнение, которое дал этому феномену мой, еще с «Комсомольской правды» давний товарищ Владимир Глотов в своей книге «Огонек – Nostalgia»: «журнал Коротича, чей век был короток, как выстрел». В то же время я разделяю его же мысль, что это было издание, которое, «чем больше проходит лет, тем яснее воспринимается как национальное достояние, легкомысленно нами утраченное».

Но, может быть, у распорядителей (или механизма) времени есть свои нормативы: что когда-то кому-то убавлено или прибавлено должно как-то непременно возместиться, компенсироваться? Иначе как объяснить, что у каждого из нас есть периоды присутствия в мире – ну, как пустое место: был новый год, а потом еще один новый год, и еще… А что там было-то? И не вспомнишь.

…Однако где «время» – там и «место». По крайней мере, в нашей земной жизни.

Галина первая в семье обратила внимание на тяготение в нашем московском существовании к «милому северу» столицы. Наша первая здешняя квартира была в Останкино, вторая и последняя – в начале Дмитровского шоссе. Очень близко жили Ируся и дядя Коля. Дача была в Мамонтовке. «Вам и не снилось» снималось на Студии им. Горького, возле ВДНХ. «Литературное обозрение», где многие годы  Галина числилась на работе по договору, - в четырех или пяти троллейбусных остановках к северу от нас, ее «фирменное» издательство «Вагриус» долгое время находилось вообще в «шаговой доступности», а следующее, «Эксмо», - на «Войковской». И семья Яковенко жила через дом, Иларионовы рядом с метро «Проспект Мира», Плешаков - сперва в Лобне, потом в Останкино, по соседству с нашей пятиэтажкой… Поверьте, я еще многое тут мог бы перечислить. Почему оно так – загадка.

23 года место моей работы по Бумажному проезду, 14 находилось в 10 минутах ходьбы от дома, который я видел из окон своих офисов.

Но первопроходцем, за год до меня, в этом так называемом журнальном корпусе «Правды» была Галина, и он стал последним местом ее казенной работы. Потом здесь на разных этажах несли службу и Плешаков, и Лиза Кремнева, и Саша Яковенко, и Володя Глотов, и большинство тех, кого я упомянул в числе моих бесценных коллег-выручателей в различных житейских обстоятельствах. Если бы мне пришла в голову мысль сочинить роман, а лучше драму из жизни журналистов, то основной площадкой действия сделал бы это здание.

Двенадцатиэтажная коробка на Савелии порой мне казалась уютным ульем, населенным пчелами различного рода, впрочем, как правило, общественно-полезными по натуре и… медоносными. Могут спросить: а осы? Шершни? Были и такие, как же без них. Ведь «у природы нет плохой породы»?..

Возможность увидеться со многими обитателями этого дома была дважды в месяц – возле зарплатной ведомости. А еще был каждодневный шанс встретиться с коллегами-соседями в обеденное время в общей столовой на втором этаже.

Именно там, в очереди к кассе, «выбивающей» чеки на первые, вторые и третьи блюда, началась невидимая свету, однако смутившая мой внутренний мир история.



В тот день стоявший в очереди позади меня Плешаков (он работал в «Огоньке», еще «старом», софроновском, а я в «Журналисте») произнес как бы про себя, шепотом, но слышным, как в классическом МХАТе, в любом ряду:

- Какая же она красивая!..

Казалось, он прочитал и выдал всем мое помышление о девушке, в каких-то четырех метрах от нас что-то весело болтавшей в кружке своих подруг.

Я ее знал. Она была машинисткой, и, кроме иногда возникавших  чисто производственных надобностей, еще одно обстоятельство связывало меня с ней. Моей заботой была организация перепечатки сочинений Галины. Вскоре после 1998 года, когда у меня появился домашний компьютер, я вместо этих хлопот стал сам переводить чистописание Галины в цифру, после чего с удовольствием выхватывал аккуратные принтерные странички. Тогда же, в незапамятные линотипно-ундервудовские времена, приходилось держать под рукой список надежных машинисток, которые могли, не очень лепя ошибки и за сравнительно не долгий срок перебелить текст, и которым можно было без боязни доверить драгоценную рукопись. Красивая девушка была одной из них.

Я принадлежу к бесконечному множеству неоригинальных, простодушных господ, чьи взоры всегда неотвратимо, можно сказать, фатально сосредоточены на созерцании женской красоты, будь она на портрете, экране или в самой обычной действительности. Да хоть и в воображении… Особенно, когда она не только «гений чистой красоты», а еще и приправлена, как тмином в ржаном хлебе, той любезной мужскому естеству милотой, которую в последнее время стали именовать новым в русском языке словом «манкость». В нашем доме такое лицезрение с легкой руки Галины называлось, в пику лексическим новообразованиям, старинным глаголом «пялиться».

К моей пялистости она относилась снисходительно, а  к объектам моего зрительного интереса с великодушием красивой женщины, никогда не обделяемой мужским вниманием. К тому же еще и умной. Она хорошо знала меня, в мое тщетное стремление удержать внутри себя образы видимой красоты, как послевкусие от вина, не входило желание завладевать физически, донжуански, этой красотой – в первую очередь из боязни разочароваться. В отличие от этой реальной опасности даже безуспешные попытки «остановить мгновение» прекрасного не окончательны и всегда таят в себе обещание чуда.

Галина, более того, можно сказать, понимала меня. Она не раз говорила: бывают женщины такой прелести, что не влюбиться невозможно, и она в таких случаях способна понять… лесбиянок. Хотя вкусы наши могли расходиться. К примеру, я «тащился» от Лопухиной на одноименном портрете Боровиковского, а Галина ее считала пресной, невыразительной особой, простушкой.

Так вот, та девушка не была «простушкой», как, впрочем, и не обладала той упомянутой мной милотой, которую в народе называют еще смазливостью. Все было по-пушкински просто: как гений чистой красоты. Между прочим, как ни парадоксально, именно это женское свойство часто удерживает мужчин на расстоянии от его обладательниц. Встретив такую, сначала не очень-то и веришь собственным глазам, невольно соотнося ее облик с виденными прежде типами привлекательности.

Едва ли не каждый раз после деловых или случайных встреч с той девушкой в памяти у меня всплывала популярная тогда и, прямо сказать, надоевшая песенка: «Ваш милый облик много лет меня тревожит, но не решаюсь я об этом вам сказать».  Почти ничто меня в ней не касалось: ни «тревожит»,  ни «много лет», ни «не решаюсь сказать». Однако эта мелодия самопроизвольно включалась на никому не видимом магнитофоне не случайно. Причиной было - «Ваш милый облик…»  Три таких плавных, уютных, складных слова, точно, надо думать, соответствовали моему восприятию юной красавицы.



Жизнь текла своим чередом. И вдруг три других слова ее вмиг взбаламутили:

- Какая же она красивая!



В ту пору в прессе и в праздных разговорах стала популярна тема «кризиса среднего возраста». Я толком не знал, что подразумевается под таким термином, а когда позднее его уяснил, оказалось, что хорошо знаю само это явление по художественной литературе, в частности, по романам Набокова. А тогда вдруг еще косяком пошли фильмы про душевную неустроенность российских мужиков. Лучшими из них были (да и остались) «Осенний марафон» и «Полеты во сне и наяву»  с двумя Олегами - Басилашвили и Янковским. Я, хорошо понимая их героев и сопереживая им, в то же время чувствовал некое над ними превосходство. Не какие-то слепые силы командовали мною, а обстоятельства в большинстве случаев более или менее подвластные мне.

Да, в моем окружении были люди, ускользающие из категории собутыльников в разряд пьющих по-черному, кто-то со скандалом уходил из семьи, один в высшей степени уважаемый мной коллега в жажде новизны ощущений нарвался, в свою очередь, на искательницу приключений, а она оказалась несовершеннолетней, случилась драма. Этот ток внешнего мира обвевал нас, пополнял знание жизни, но меня самого никак не колебал. И я уверился, что, «земную жизнь пройдя до половины», избежал этого пресловутого личностного кризиса. Слава Богу.

Может быть, поэтому, когда нежданно-негаданно в какие-то секунды от каких-то трех слов разительно изменилась явь, я к этому был совершенно не готов. Как гром среди ясного неба: я влюблен. Была просто красивая девушка, а стала созданием, могущим, само того не ведая, переиначить очертания действительности. Мое существо заполнялось вроде бы уже забытыми, давними эмоциями страсти. Позднее я отдавал отчет в том, что моя воля в то время, как предохранители при коротком замыкании, отключилась, и при желании меня можно было брать голыми руками. По всей видимости, в такой момент я испытал бы чувство счастья.

Беспомощность – так бы я определил то состояние. Как при рождении. А еще – радость и растерянность.

Но, помимо эмоций, у нормального человека в той или другой степени есть разум. А у меня особенно. Не в том смысле, что я кого-то умнее, просто по своей природе в обычной жизни моя эмоциональная сфера менее развита, чем у многих других, и, как правило, пасует под давлением racio. Наверное по этой причине в душе поселились ко всему прочему еще тревога и смута.

Я раздвоился. Не умел (и не хотел) избавиться от сладостного амурного страдания, воспринимавшегося как некий подарок. И одновременно тем самым разумом, как бы со стороны подглядывая в щелочку за самим собой, холодно определяя происходящее как… болезнь. Помните, как великий физиолог Иван Павлов поступил во время последнего в своей жизни недуга? Он пригласил своих учеников и надиктовывал им последнюю лекцию – о том, как он ощущает все происходящее в организме. Вот и я отслеживал – впрочем, невольно – знаки и симптомы своей хвори.

Уговорил ее встретиться у магазина на углу Новослободской и Сущевского Вала и долго водил по переулкам, неся какую-то, как мне казалось, занимательную чепуху. На 8 марта подарил нечто ювелирное. Посреди работы полчаса болтали языком и ногами, сидя на подоконнике возле лестницы на одном из этажей на виду всех проходящих. Провожал с работы до электрички на Савеловском вокзале и напоследок поцеловал.

Мне ни разу не приходила мысль расстаться с Галиной. Но зато являлась гениальная идея – ухитриться жить двумя домами. Именно в то время проявились молодцы-мужики, которым удавалось это, и про них даже писала пресса. Так почему же нет? Разум – он такой, все время норовит забежать вперед событий. При всей, казалось бы, ясности происходящего мне еще предстояло пролить на него свет для предмета моей сердечной склонности, короче говоря – объясниться.

А надо признаться, что за десятилетия, промелькнувшие с поры уральского житья, я в этом искусстве ни на йоту не преуспел. Не было практики.

Помог случай. Как-то в конце рабочего дня я из окна своего служебного кабинета увидел свою красавицу в сопровождении молодого человека. На другой день я спросил у нее, кто вчера провожал ее с работы. Она, глядя на меня огромными серо-переливчатыми русалочьими глазами, легко ответила: «Никто». Через час я пришел снова и положил перед ней бумажку с шестью строчками немудреного экспромта:

Ах, милая, вы лгунья! Боже,

Как я на вас опять сердит.



Вы – лгунья милая. Похоже,

Вас Бог поэтому простит.



А может быть, прощу и я?

Ведь лгунья – милая моя…



Лгунья зарделась и отвернулась от меня. А я оставил ее одну, перед этим сказав: «На самом деле я нисколько не сердит».

Через два дня на такое мое полупризнание последовал подобный же полуответ. Опять трогательно заалевшись, красавица едва слышно произнесла: «Я вас даже во сне видела». Окаянный разрыв в возрасте: у ней не получалось перейти со мной на ты. Зато мною не осталось незамеченным слово «даже». В нем таилась информация о чем-то невысказанном вчерашнем, оно, может быть, сулило пусть воздушные, но прекрасные замки на завтра и вообще обязывало к этому признанию относиться серьезней, чем к сообщению о случайной грёзе.



Этот полуответ для меня был тоже преисполнен двойственностью. Разве я не его добивался своим предыдущим поведением? Но разум-то здраво констатировал: в готовой выписаться на страницах моей жизни фразе есть сказуемое (что делать, возможное действие), но нет подлежащего, отвечающего на вопрос: что? Действие ради чего? Нежданно подвалившей лотерейной удачи? Или игры гормонов уже не молодого организма?.. Но, может быть, тут коренится и перемена судьбы? В этом, последнем, случае можно и нужно совершить поворот. Судьба даруется свыше и для чего-то. Если не понял для чего – велика вероятность просуществовать напрасно.

Человек разумный до этого дошел давно. Да, устроены так люди – желают знать не просто, что будет, а что должно быть. Для этого у древних существовали оракулы. И, скажем, древнегреческие пифии, пророчицы Дельфийского оракула, наказывали человека, совершившего преступление, тем, что отказывали ему в прорицании. Видимо, понимали: человеку жить без путеводного компаса тяжко…

Между прочим, на одной из бумажек, на которых Галина на всякий случай бегло записывала разные сведения, забрасывая их потом куда попало, я обнаружил «Заповеди на храме в Дельфах». Две первых из них такие: Познай свой конец; Познай самого себя.

Работа пифий заключалась в том, что они, способные ощущать невидимые и неслышимые колебания высших сфер, несущие сведения о грядущем, переводили их в доступную человеческому восприятию форму – в речь или хотя бы в набор что-то значащих слов.

Едва ли не у каждого, я знаю, есть своя система суеверий и заговоров, которая, как к ним не относись, играет охранительную роль. Я безраздельно верю в смысл слов, в решительные моменты бытия являющихся казалось бы ниоткуда. Плохо, если в таких случаях приходится действовать, всецело повинуясь зыбким чувственным велениям, далеким от семантической и синтаксической определенности. Увы, такое бывает часто, и почти всегда приводит к невзгодам, рукотворным бедам. Мир слов, когда ты с ним водишь дружбу, охотно приходит к тебе на помощь, если умеешь вовлечь его в круг своего жизненного интереса. В случае с красивой девушкой для этого казалось идеальным средство «стих» (то есть стихотворение). Это могло показаться забавным. Но я был исполнен нешуточной серьезностью.

Здесь необходимо пояснение. Чуть выше я приводил экспромт про лгунью и уже тем выдал свою небольшую тайну, о которой не знал никто из живущих (кроме самой лгуньи): в течение жизни я время от времени сочинял стихи. Стихи и поэзия – разные понятия и по смыслу и по объему. Стихов каждый день пишется видимо-невидимо. Это такой жанр высказывания. Поэзия – это то, чему я не могу дать определения. Для себя я нашел критерий: если посреди словесно-звукового потока неожиданно, физически, замирает сердце, значит, вот она. Ее очень мало. Как, соответственно, и поэтов. Ну, а стихотворцев очень много.

Если принять мой способ определения поэзии, у каждого должна пролагаться своя граница между поэтом и просто стихотворцем. Я совсем недавно узнал, что ангел-хранитель, покровительница и спасительница Петра Ильича Чайковского Надежда Филаретовна фон Мекк, человек безусловно изощренного вкуса, к ужасу и негодованию своего гениального друга, не любила Пушкина как сочинителя стихов.

Ни в какие планы жизни не входило обнародовать факт моего любительского версификаторства. И он не вышел бы наружу, не приведи к этому логика откровенности данного повествования. (Да, писание книги – уж точно приключение.)

Еще на одной бесхозной «памятной» страничке я нашел выписанное Галиной стихотворение Бальмонта, как никогда подходящее к данному микросюжету. «Рождается внезапная строка,/За ней встает немедленно другая./Мелькает третья ей издалека,/Четвертая смеется, набегая./И пятая, и после, и потом./Откуда, сколько, я и сам не знаю,/Но я не размышляю над стихом,/И, право, никогда – не сочиняю.

Именно такое же неразмышление и несочинение моих рифмованных строчек побуждает, не придавая литературной ценности, относиться к ним с серьезностью как к носителям скрытой от сознания, но истинной реальности.

Понятно, по жизни мне, как всякому, приходилось сводить знакомство с разными женщинами, с которыми складывались те или иные отношения. В большинстве случаев они были ничем не примечательные. Но иногда передо мной возникали вопросы взаимных касательств. И однажды я сделал открытие. Оказывается, если попробовать написать о неких взаимоотношениях стих, то в конце его возникает… то ли прояснение ситуации… то ли рекомендация… то ли вообще грубая, как в басне, мораль. К примеру:

Вы мне не безразличны, право,

А я не безразличен вам.

И это порождает право

Дать легкость праздную словам.



Но миг молчанья - словно искра

Или явленье НЛО:

Он излучает холод риска

И втайне дарует тепло.



Я не люблю вас, это точно.

И вы не любите меня.

Стоим и пьем коктейль молочный,

Прохладный - около нуля...



Ну, вот и все. Что с «околонулем» может быть интересного?.. Я замечал: стих для начала требовал некоторых усилий, но к завершению, видимо, ритм и рифма, разогнавшись, просто мгновенно выбрасывали конечные слова. И это наводило на мысли о пифиях и оракулах. Это же не шутки, если в начале стиха сказано:



Любви не иссякает жажда.

Мы ждем ее отравы так,

Как страждет опиума каждый

Вкусивший гибельный экстракт.

А в конце:

Воображения репей

Из сердца вырвать не умею.

Поклонник прелести твоей,

Я вновь счастливо холодею



При мысли, что я получу,

Назвав тебя своею милой.

….Я  полюбить тебя хочу –

Жаль, обмануть себя не в силах.



Я как бы играл в прятки со словами, затаивал именно среди них, слов,  нечто мне примечательное, а они, «застукав» схороненное, к тому же еще и раскрывали его сущность. И вот какая «лакмусовая бумажка» была запущена в колбу с приготовленной самим же мною загадочной смесью:

Я помню голубой огонь

Прелестных глаз. Они, как свечи,

Реликтовым мерцаньем вечер

Мой осветят - лишь память тронь.



Я видел золотой огонь

В очах, любимых мной безмерно.

Он плавил судьбы. И наверно,

Его зажгла Творца ладонь.



И вдруг - серебряный пожар!

И лавы ледяной кипенье

В глазах, вернувших мне смятенье

И неприкаянности дар.



Зачем я жажду твоего

Огня в таинственных пределах?

...Не чтоб согреться от него –

А чтоб душа похолодела...



Так что же? Где здесь судьба? «Чтоб душа похолодела» - это что? Захватывающий дух аттракцион? Тяга к похождениям?.. Невидимый потаенный магнитофон самопроизвольно включил сладкий голос Лемешева: «Та иль эта, я не разбираю, все оне (именно так пел Сергей Яковлевич – «оне») красотою, как звездочки, блещут. Мое сердце восторгом трепещет, но не знает докучных цепей».

Баллада герцога из оперы «Риголетто». Я разделяю гендерную мужскую идеологию насчет нелюбви к докучным цепям. Но вот противоречие (опять дьявольская двойственность): я бы рад перенять могучую, жизнеутверждающую энергетику соблазнителя Джильды, однако никак не могу «не разбирать - ту иль эту». Не «все оне», от кого сердце, случается, «трепещет», могут найти пристанище в моем душевном мире. Можно спросить, а почему они непременно должны в нем быть? Трудно сказать. Может, природа моя такая, может, воспитание виновато, может, книги. Но факт есть факт. Не способен я, например, есть устриц. Или приготовленные даже прекрасным кулинаром бараньи глаза. Так и с женщинами. Почему-то необходимо внутреннее соприкосновение. «Ах, почему твоя душа мою не отравила душу». Так сетовал я в одном из моих стихотворных опусов. Наверное, это смешно. Или нет?..



Осознанность природы душевной хвори почти уняла смуту и нервозность и, уверен, спасла от пагубных действий, но не могла уберечь от боли. След той истории в моей душе печалью тянулся годы, да и сейчас отзывается фантомной болью.

Красивая девушка вышла замуж, у нее родилась дочь. Мы время от времени случайно встречались – дружески. Однако не дружили. Но почему-то эти случайные встречи стали происходить все реже. А потом она уехала в одну из социалистических стран по месту работы мужа, военнослужащего.

Подробности финала моего кризисного романа среднего возраста малоинтересны. Да и к чему они в книге, посвященной нашей жизни с Галиной? Я привел эту историю, чтобы сказать: долгая любовь – это счастье, не каждому отпущенное; но под ее очевидной гладью могут быть, и почти всегда бывают, изломы и потрясения. Впрочем, я думаю, это знают все, кому Бог дал достаточно долгую жизнь.

«Когда я вышла замуж за Щербакова, я дала себе обет, что это - последний раз, - рассказывала Галина в одном газетном интервью. - Вот, бывает, не получилось, человек думает: «Я еще попробую». Еще, шесть раз, семь... А чем больше пробуешь, тем не больше, а меньше шансов. Я решила, что это - мой берег. Это будет мой дом, здесь я буду ловить рыбу, тут будут мой невод, мое коры­то.

И я очень много строила. Были бесквартирье, бездене­жье, переезды. Была среда, ко­торая нас отторгала, такое бы­ло агрессивное окружение, что разбежаться ничего не стоило. Но, сколько я живу, я как лас­точка это гнездо все время ук­репляю, боясь что-то просмот­реть».

Я обетов не давал, поскольку никогда этого не делаю. Просто знал, что с Галиной получил судьбу. И тоже много строил. Изменить мою, как говорят в телевизоре, линию жизни могла только такая же, как случившаяся в 1958 году неотвратимость: наша встреча в «Комсомольце». Через 55 лет случился не менее неотвратимый фатум - Челябинский метеорит. Это было в день моего рождения. Больше такого масштаба происшествий на моей жизни не было.

К счастью.

ОКОНЧАНИЕ СЛЕДУЕТ.


9 марта 2014 г.

Комментариев нет :

Отправить комментарий