среда, 14 мая 2014 г.

ЧУДО-ОСЛИК, ПЕЙНСТЕЙШЕН И ДР


Елена Матусевич - ученый, прозаик, художник. Родилась в Ленинграде, окончила институт имени Герцена, французское отделение факультета иностранных языков. Училась в США и Франции, гражданка Франции, живет в Америке, профессор Университета штата Аляска. В 2004 году в Париже на французском языке вышла книга "Золотой век французской мистики". Рассказы печатаются в журналах "Звезда", "Слово", "Заметки к еврейской истории", "Кругозор", "Гостиная". Научные статьи - в "Вопросах философии", "Начале", "Vox", "Аrbis Mundi". Выставки картин прошли в США, Франции, России.

 О КАРТИНАХ, О КОШКАХ, О ЦВЕТАХ...




















 У меня никогда, кажется, не хватит духа назвать себя художником, это как будто саму себя повысить в звании, неприлично... Тем более, я имела счастье знать такого художника, как мой кузен Михаил Горо. Когда Миша и его папа, Наум Захарович Матусевич, тоже замечательный художник, похвалили прошлым летом моего кота и медведя, я так надулась от гордости, что чуть не взлетела. Когда падаю духом, напоминаю себе об этом.

Нельзя сказать, что была полной самоучкой. До 14 лет все-таки училась в кружке рисования при Доме пионеров на улице Шевченко, на Васильевском острове, в Ленинграде. У меня был замечательный учитель, Александр Давидович (жаль, что я не знала его фамилии). Я его боготворила.

К сожалению, он уехал, когда мне было 14. Перед отъездом он встречался с моей мамой и сказал, что мне обязательно надо продолжать заниматься рисованием. Но вместо него пришла советская училка. Она велела рисовать демонстрацию трудящихся. У меня на первом плане была собака на поводке. «У тебя что, собаки под советским флагом ходят?» - возопила училка. Больше я в кружок не пришла.

Потом были учеба на факультете иностранных языков, замужество, ребенок. Я долго не рисовала. Только уже в эмиграции, в Оклахоме, «от тоски» стала рисовать чем придется и на чем придется для маленького сына. Сделала ему вручную русскую азбуку. Денег у нас почти не было, я не могла тратить их на краски и кисточки, поэтому рисовала даже палочками для чистки ушей на обратной стороне объявлений.

Позже познакомилась с ветераном всех возможных войн индейцем Чарли, который подарил мне первые краски, кисточки и лак. Я навсегда в долгу у этого человека. Там же мне посчастливилось встретить бескорыстного делового нигерийца Диди, которому пришла в голову идея продавать мои работы.

Потом уехала жить на юг Франции и там стала рисовать по-настоящему - в силу того, что работу найти было почти невозможно. Там я писала диссертацию и рисовала. Французы нежно относятся ко всяческим «artistes», и я продавала в частных салонах миниатюрные акварели. Меня хвалили и находили «originale».

На Аляске, где я нашла место преподавателя в университете, положение обратное. Тут художники - сироты. Местные богачи, коих немало, картин не покупают. Галереи работают почти исключительно на туристов, эксплуатируя местный колорит. В этот колорит я не вписываюсь, а тема русской Аляски здесь непопулярна.

Правда, открытки шли неплохо, но в небольших количествах, это дело почти убыточно. Зато во время академического отпуска в родном Петербурге моя маленькая выставка прошла очень хорошо, и после закрытия забирать было почти нечего. Все работы, сделанные в Петербурге, дышат счастьем и душевным покоем, потому что только там я дома. Недавно совершила вылазку в Портлэнд, штат Орегон, где прошли две выставки и планируется третья. Мои работы там понравились, сказали (опять!), что "originale". Один art dealer даже предложил контракт, потребовав «для начала» сотню работ. Но при моей занятости это немыслимо, а рисковать постоянным заработком, от которого зависит семья, не могу.

Но и в Фербенксе пишу картины и даже продаю их. Учитывая отсутствие здесь всякого подобия рынка и несоответствие местной тематике, это почти чудо. Мастерской нет. Рисую на лестничной площадке (между квартирами), благо соседи не возражают. Там свет хороший и никто не мешает.

Петербургский профессор Петр Александрович Сапронов сказал о моих картинах в отзыве: «В них много цвета и цветов, они ярки и праздничны, словом, декоративны, их хочется повесить у себя в комнате".

Декоративность меня устраивает. Самый любимый художник - Иван Билибин. Обожаю Васнецова и супругов Ежовых, авторов детской книжки «Ой, Ду! Ду!». Их иллюстрации могу смотреть без конца. Я эту книжку перевела в стихах на английский язык, жду возможности когда-нибудь издать. У меня, кстати, скоро выйдет в издательстве Books  Within Reach на английском языке детская книжка Baby’s Dreams, которую я сочинила и проиллюстрировала. А еще обожаю Палех и средневековые миниатюры.

Больше всего на свете люблю цветы и кошек. Ни те, ни другие не бывают некрасивы. Тот, кто сказал, что человек - вершина совершенства, видимо, никогда не смотрел на кошку. Что-то подобное сказал Иосиф Бродский. Он прав. Самой красивой женщине нужно принять специальную позу, чтобы быть грациозной ВЕЗДЕ, а кошка, даже самая обыкновенная - сама грация.

Цветы привлекают сочетанием совершенства и хрупкости, своей щемящей смертностью... Поэтому красоту цветов почти невозможно вынести, и я рисую их от отчаяния. Они, как и сама жизнь наша - скорое цветение, мимолетный расцвет, жалкое увядание, бесконечная зимняя пустыня. Только не все люди цветут.

Если картины мои веселят душу, тем лучше. Их, кстати, даже показывали в Healing Center (Portland) из-за их терапевтического и позитивного воздействия на людей, пребывающих в депрессии.

И последнее. Доходы от продажи картин передаю на обучение слепых студентов Санкт-Петербурга. Это для них единственная возможность получить высшее образование. Я никогда даже не мечтала, что буду продавать картины, иметь персональные выставки и т. д., и то, что приходит ко мне через глаза, отдаю тем, у кого их нет. Деньги за обучение студентов непосредственно вносит моя мама, никакой бюрократии. Пока я смогла оплатить обучение двоих.

Елена МАТУСЕВИЧ
Елена МАТУСЕВИЧ

(Аляска)

Сочетание ультрамариновых шорт с вопиюще-оранжевой футболкой меня поразило. Их обладатель, отливая гладкой асбестовой синевой мускулистых ног, сидел изо дня в день за столом наискосок, что-то штудируя. На ногах у моего соседа по читальному залу были африканские сандалии, кожаные, мягкие, видимо страшно удобные. О том, что было в это время на моих ногах, даже вспоминать не хочется. Я зубрила ТОФЛ, выписывая от руки примеры и упражнения. Однажды мой тропический сосед вдруг оторвался от своих занятий и, подойдя ко мне вплотную и понизив голос, выразил удивление, зачем это я переписываю задания, когда можно сделать фотокопии этажом ниже. «Извините, что вмешиваюсь, но я подумал, может, вы не знаете. Это всего 6 центов стоит». У меня неприятно сдавило горло и защипало в носу. Пришлось признаться ему, что у меня нет денег. «Шести центов нет?» У меня действительно в кошельке не было ничего кроме гринкарты (этот самый кошелек, кстати, пытался украсть в той самой библиотеке бедолага-вор за которым я бежала, повиснув у него на рукаве, пока он мне его не отдал, в конце концов поверив моим отчаянным крикам, что там ничего нет кроме все той же гринкарты). Африканец внимательно посмотрел мне в лицо, взял у меня учебник и велел подождать. Скоро он вернулся с копиями. « Вот, и не вздумай отдавать мне деньги. Добро пожаловать в Америку». Так мы познакомились с Диди.



Диди был аспирантом из Нигерии, будущим кандидатом наук. Он сочетал редкую усидчивость с известной всему миру нигерийской деловой хваткой. Он все время что-то кому-то продавал и покупал, куда-то ездил, с кем-то встречался. «Это ты рисуешь? - спросил он, указывая на стены в нашей квартире. - А где ты это продаешь?» - «А что, разве это можно продать?» - «Продать можно все», - убежденно сказал Диди. С этого момента Диди взял надо мной бескорыстное шефство. По воскресеньям он заезжал за мной на своей древней, ржавой, совершенно раздолбанной и пахнущей горелым американской машине, куда я залезала со свойственным юности бесстрашием. Залезала в буквальном смысле, так как сесть в нее было нельзя. Да и сидеть в ней тоже было невозможно. Спинки кресел давно приказали долго жить, и поэтому мы с Диди катили по пыльным дорогам Оклахомы в положении от полулежа до лежа. Вообще, дно машины сильно проседало, и наши попы провисали, почти касаясь асфальта. Несмотря на потенциально эротическую расположенность наших тел, никаких неприятностей, кроме ломоты во всем теле, мои поездки не имели. Вождение драндулета требовало от Диди огромного напряжения, казалось, что расслабься он на секунду - и машина рассыплется на запчасти, а мы провалимся на шоссе.

Диди был джентльменом и казался мне нигерийской версией Остапа Бендера. По воскресеньям он таскал меня по огромному ангару, где располагался негритянский рынок, контролируемый несколькими группировками у которых, у всех без исключения, Диди умудрялся быть на хорошем счету и в самых сердечных отношениях. Группировки разделяли рынок невидимыми границами, и в каждом отсеке Диди встречали как родного. Рынок был абсолютно закрыт для белых. Они туда и не думали соваться, даже полиция. Но с Диди я путешествовала по этому архипелагу в полной безопасности. Он не вводил меня в курс дел, и моя полная неосведомленность была гарантией моей сохранности. По первости я пряталась за Дидиной спиной, проявляя максимум дискретности. Потом ко мне привыкли. Диди сплавлял золотозубым торговцам сделанные индейцем Чарли и расписанные мною ложки, доски, яйца и коробочки, гангстеры проявляли чудеса обходительности, а наши воскресные командировки вошли в привычку и у меня, и у Диди, и у гангстеров. Иногда Диди подолгу зависал на рынке, о чем-то договариваясь с «клиентами». Тогда я бродила между нескончаемыми прилавками одна, разговаривая с продавцами и их пышными подругами, для которых понятие "Россия" не было отягощено ровно никакими ассоциациями. Это было еще до того, как русская мафия донесла российскую действительность до оклахомской глубинки. А тогда мы были приятно друг другу в диковинку. Один раз я все-таки спросила Диди, почему он так фанатично привязан к синим шортам и оранжевой футболке. «Как?! - изумился Диди. - Потому что красиво!» Негритянский рынок стабильно поглощал мои художества, Диди не брал с меня комиссионных, и я накопила на билет домой. Многие годы единственной целью моих приработок и накоплений оставался этот самый билет домой. Видит Бог, с тех пор мне никогда больше не посчастливилось иметь ни таких благодарных покупателей, ни уж, конечно, такого агента как Диди. Он был не только беззаботно бескорыстен, он продавал, перекупал и сбывал любой товар артистически, с блеском и азартом. Мое восхищение его окрыляло.

Как мы потеряли друг друга, я не помню. Мое небывалое, хоть и весьма скромное коммерческое счастье длилось целых два года. Кажется, он поехал в Нигерию за товаром, а я в это время навсегда покинула Оклахому. Диди был первым заговорившим со мной в Америке человеком, моим первым знакомым, моим талисманом на самых первых, таких невыносимо тяжких порах. Диди ― мое “Welcome to America”.



ЗА ЗАВТРАКОМ. НЬЮ-ЙОРК, ИЮЛЬ 2008

Мы сидели отдельно. Настолько отдельно, насколько позволяло пространство внутреннего двора кафетерия. Нас было трое, и мы не знали друг друга: пожилой повар-латинос с добрым лицом (вам когда-нибудь встречались повара со злыми лицами?), я и молодой некрасивый негр с Гаити, уборщик. Я была последней, профессора уже позавтракали, и пришла очередь обслуги. Повар мне улыбнулся и пожелал приятного аппетита. Уборщик не посмотрел ни на меня, ни на повара. У каждого из нас стоял перед собой на столе поднос, а на подносе бумажный стаканчик с кофе, бумажная тарелка с вафлей и бумажный пакетик с сахаром. У уборщика было еще много хлеба и булочек, наверное, он брал домой. На самом деле, я пришла раньше моих соседей, а они уже сели соответственно по правую и левую руку, как можно дальше от меня.

Ко мне на стол прыгнул воробышек. Его поза и наклоненная головка выражала один вопрос: будем угощать? Я бросила ему кусочек вафли. Он подхватил лакомство и стал клевать его в некотором отдалении от меня. Потом неожиданно оставил еду и улетел. Кусочек остался валяться под деревом. Я подумала, что в Нью-Йорке, наверное, очень сытые воробьи, раз они бросаются вафлями с кленовым сиропом. Я вот не бросаюсь: что дали, то съем. Но я ошиблась. Воробышек вернулся, и не один, а с целой стайкой воробышков. Двор наполнился милым сердцу чириканием, этим единственным живым звуком больших городов. Я поела и встала, чтобы идти. Налево от меня, на столе у добряка-повара, завтракали воробьи. Повар счастливо улыбался и, поймав мой взгляд, весело развел руками, указывая на птичек. Я взяла поднос. Мне надо было пройти мимо уборщика, все это время неподвижно смотрящего перед собой. Воробышек прыгнул и к нему на стол и завис во все той же вопросительной позе. Уборщик стал отрывать кусок от круглой булки. При этом казалось, будто руки не слушались его, а пальцы распухли и онемели. Кусок вышел слишком большой. Воробышек схватил огромный кусок, унести не смог, уронил на стол, но не сдался, а, преодолевая страх и подскочив совсем близко к локтю своего кормильца, подцепил булку клювом и, смешно накренившись, допрыгал с нею до края стола. Губы уборщика, такие же онемевшие и непослушные, как и руки, медленно расползались в неуверенную, неуклюжую, блаженную улыбку. Проходя мимо его стола, я рассказала ему, как воробышек выпросил, а потом бросил еду, чтобы позвать своих собратьев. Улыбка тут же исчезла с лица молодого уборщика, и мучительная неловкость прогнала короткую радость. Воробышек улетел.





ЧАРЛИ

Чарли был из индейцев, из резервации. В детстве у него даже было индейское имя, и бабушка вешала ему на шею амулеты из трав. Когда Чарли было 16 лет, он решил пойти на войну. Школу он тогда уже бросил, делать ему было нечего. Его не захотели брать. Тогда он сменил фамилию, соврал, что ему 18, и его взяли. Он попал в Перл-Харбор. В свою первую армейскую ночь Чарли тут же крепко заснул, а проснулся уже в аду, когда всё и все горели кругом. Но Чарли выжил, единственный из тех, кто прибыл с ним в тот вечер. Он куда-то залез и выжил. И там, куда он залез, ему привиделась Богородица, и он в этом абсолютно уверен. Учитывая, что он был воспитан баптистами, которые не чтят Богородицу и не упоминают ее вовсе, ему можно верить. Чарли пообещал служить Богородице, если он выживет. Он выжил и в ту войну, и во все последующие: корейскую и вьетнамскую. У Чарли выцветшие голубые глаза, и он говорил, что они стали такие наутро после Перл-Харборa и видения Богородицы. После встречи с Богородицей Чарли покрыл все тело татуировками в ее честь. Когда вернулся домой, ему запретили появляться в родной баптистской церкви в рубашке с короткими рукавами. Он пытался вывести татуировки, но это оказалось невозможно.

Когда Чарли не воевал, он работал плотником и рисовал птиц. У него было десять детей, и все, кроме одного, удачные. Неудачный сидел в тюрьме. В 60 лет Чарли развелся с женой, женился снова, на даме, у которой было еще 8 детей. Чарли усыновил тех детей, что еще не выросли, и начал учить со мной русский язык. Он решил стать миссионером и строил церковь где-то на Волге. У него было красно-коричневое лицо цвета оклахомской земли. Руки большие и совсем коричневые. Он был очень крепким и приземистым, а в бесцветных глазах сияла живая вера и веселое лукавство.

Может быть, его уже нет в живых. Он много для меня сделал. Он подарил мне свои краски и кисточки, растворитель и лак. А еще он делал для меня деревянные часы. Я их расписывала, а он их где-то кому-то продавал для меня. Он так и прожил всю жизнь под чужой фамилией и с ложными паспортными данными.



СИНДИ ИЛИ ЧУДО-ОСЛИК

Папа Синди умер в тот же год, что и Буся. За год до этого они, еще здоровые, но, наверное, уже носившие в себе свою скорую смерть, встретились в первый и последний раз. Папа Синди, оклахомский фермер, никогда, кроме корейской войны, не покидавший своей фермы, и моя бабушка, родившаяся до революции и прожившая всю жизнь в Петербурге. Бусе было 82, Папе Синди 64. Папа Синди никогда не видел иностранцев, а Буся первый раз в жизни была не только в Америке, но и за границей вообще, не говоря о том, что она никогда до этого не летала на самолете. Этот беспримерный подвиг она совершила ради меня, своей возлюбленной внучки.

Синди и ее мать Мэри-Су приходили убирать в дом моего отца. Ферма не давала, несмотря на каторжный труд, достаточно дохода, и по воскресеньям две женщины ехали в город убирать дома. Синди и ее семья принадлежали к христианской общине. Ни церкви, ни священников у них не было. Каждое воскресенье вся община собиралась для чтения и обсуждения Библии. Фермеры знали Святое Писание буквально наизусть, и оно стало для них основой и плотью их повседневной жизни. В Америке принято смеяться над «Поясом Библии» из-за консервативных нравов, навязчивого прозелитизма и религиозного фанатизма. С этим мы, конечно, встречались тоже. Какие-то баптисты, например, подарили ничего не понявшей Бусе шоколадных крестов, приведших ее и всех нас в полное замешательство: и выбросить нельзя, и есть кресты не мог решиться даже мой неверующий еврейский муж.

У фермеров же наших была вера живая и животворящая. Они помогали нам, чем могли, и я десять лет еще спала под подаренным ими хлопковым одеялом, пока оно не истлело. Когда приехала Буся, наши фермеры пригласили нас посмотреть ферму. У них были прекрасноокие коровы, такие же красно-коричневые, как земля Оклахомы и руки индейца Чарли. Коровы эти пушистые, кудрявые, с длинной мягкой шерстью, и сказочно красивые. Когда Синди подъехала на своем грузовичке к стаду, коровы, узнав ее, столпились вокруг машины, выталкивая впереди себя, в середину круга, совсем маленьких телят. «Что это они делают?» - спросила я, видевшая коров так близко в первый раз в жизни. «Это они своих новорожденных мне показывают, хотят, чтобы я похвалила». И Синди хвалила каждую нетерпеливую мать, удивлялась, восхищалась, ласкала, гладила по мягким головам, трепала курчавые челки, смотрела в огромные, теплые, с длинными пушистыми ресницами глаза, пытливо заглядывавшие ей в лицо. На меня коровы не обращали внимания, но я стояла так близко, что не могла не чувствовать их теплого дыхания. Меня охватил какой-то нестерпимый стыд и почти религиозный трепет. Мне казалось, что я подглядываю в чужую диковинную, трепещущую жизнь, в чужую любовь и нежность. Тут Синди, заметив мое волнение, спросила, не хочу ли я ли их погладить. «А что, можно?» - «Конечно, можно, - развеселилась Синди, - это они вас боятся, но я им сейчас скажу, что ты друг, что ты со мной». Синди тихо шептала коровам, что меня не стоит опасаться, и одна из них, самая молодая, вытянула мне навстречу голову. Мягкое прозрачное пушистое ухо задело мой локоть. Я перестала дышать и коснулась ее огромной, рыжей, доверчиво склоненной головы. Тепло из головы поднялось вверх по плечу и сладостно наполнило все мое существо. Встреча с коровами стала одним из самых сильных впечатлений моей жизни. Я не стала вегетарианкой, но говядину есть с тех пор как-то не могу.

«Смотрите, как они вас любят». – «Конечно, и я их люблю». – «Так как же вы их…»? –«А, нет, мы телят продаем, они породистые, мы их не режем, папа бы никогда не смог». – «А как же, когда они старые становятся?» - «Ну, - засмеялась Синди, - на это у нас дом престарелых есть, я вам сейчас покажу».

Домом престарелых оказался довольно большой загон, где паслись одна старая лошадь в яблоках и пожилой бык, чей заслуженный отдых охраняла совсем дряхлая бледно-серая, как будто вылинявшая собака, как выяснилось, абсолютно слепая.

Это ― любимая лошадь моей младшей сестры, а это любимая собака папы. На пенсии. Ей нужно чувствовать себя нужной, вот мы ее сюда и поместили.

- Так дорого, наверное, их содержать?

- Да нет, они и едят-то уже мало. Сколько проживут, столько проживут. Они нам послужили, теперь мы им, а то как же?

Собака умерла через год, вместе с хозяином. Папа Синди, крепкий, жизнерадостный, пышущий здоровьем человек, умер от белокровия. Как сказала Синди, ушел к Господу. У меня осталась его фотография. Он сидит, весело улыбаясь, в кабине своего грузовика. На первом плане сияющая Буся, с ослепительно снежными волосами, с солнечным венчиком вокруг головы и в белом платье в горошек, гладит благодарно поднявшую слепую голову собаку. Все счастливы. И никого их больше нет.

Болезнь папы Синди разорила семью. Бесстыжие врачи до последнего обещали малограмотным фермерам скорое выздоровление и не дали забрать умирающего отца домой. Каждый день в больнице стоил несчастным состояние. Он так и умер в ненавистной больнице, не увидев и не попрощавшись с взлелеянной им землей и со своими «пенсионерами». Последовавший счет за несостоявшееся лечение сразил его жену наповал. Была продана и ферма, и дом, когда-то так понравившейся Бусе. Синди взяла мать к себе.

Но тогда, тогда, все были живы, все были счастливы. Синди повезла нас смотреть их угодья. Это тогда Буся увидела ослика. Ослик был очень большой, почти с лошадь, таких в Европе не бывает. Как выяснилось, ослик был на работе, и на очень ответственной. Ему было поручено охранять телят от койотов, а также не позволять коровам разбредаться. Как объяснила Синди, ослики гораздо эффективнее собак, так как крупнее, сильнее и «ответственнее». К тому же они отличаются редким бесстрашием и решаются «перечить» даже быкам. «С ним я могу быть совершенно спокойна. Коровы его очень уважают, объясняла Синди, и не безобразничают. А собак они презирают». В Оклахоме ослики-пастухи никого не удивляют, а вот Бусю сие явление потрясло до глубины души. С коровами она была знакома с детства, когда, спасаясь от ужасов революции и гражданской войны, жила с родителями в глухой деревне. А вот об осликах-пастухах она никогда даже не слышала. Когда ее спрашивали об ее поездке в Америку, она прежде всего рассказывала с неизменным восторгом о чудо-ослике.



ПЕНСТЕЙШЕН

Сын велел в аэропорту сразу садиться на поезд и ехать до Пенстейшен. Только смотри, говорит, там две Пенстейшен, они на одной и той же линии. Обьявят Пенстейшен, а ты сиди, ни за что не выходи, там такой район... Запомни, говорит, я тебя знаю: на первой не выходить, на второй выходить. Сижу, твержу: «На первой не выходить, на второй выходить; на первой не выходить, на второй выходить». Еду, шевелю губами. Вот она, не та. Не пойду: на первой не выходить, на второй выходить; на первой не выходить, на второй выходить. Считаю станции. Вышла на той. Тащусь, волочусь, сумка едет, но плохо. Сын-мальчишка про лестницы ничего не сказал. Лестница вниз: тыр, тыр, тыр. «Извините, я туда еду?» Нет, не туда. Не в ту сторону села. Всего и есть две только стороны, но я не в ту. Лестница вверх: тыр, тыр, тыр, лестница вниз: бум, бум, бум. Все, поднять не могу. Руки не слушаются. Стою, пропадаю у всех на виду. Народ течет, все знают куда. Я тоже теперь знаю, но поздно. Молодой негр в полосатом: «Вам помочь?» - «Ой, спасибо, спасибо!» Поднял, одной рукой донес, прыг, прыг, прыг, поставил, исчез. Бум, бум, бум - надо на другую сторону улицы, переход, красный свет, зеленый свет. Лестница вниз. Стою. Если только вниз столкнуть? Авось долетит... Нет, так ведь скатится, упадет на кого-нибудь, убить может, дна-то лестнице не видно... Стою. Папа с сыном, оба в очках. Папа подхватывает сумку, хоп, хоп, хоп вниз, проталкивает меня в магнитную дверь, мы почему-то не платим, но нас много - и все так и проходят в эту дверь. Ставит сумку на платформу. «Ой, спасибо, спасибо!» - «Пожалуйста, пожалуйста». Сын с восторгом смотрит на папу. Папа смотрит на меня поверх очков: «Я с вами проеду несколько остановок, вам через три после меня». - «Спасибо, спасибо». - «Пожалуйста, пожалуйста». Едем. Папа читает толстую библиотечную книгу. Мальчику лет десять, такой серьезный, тоже носом в книжке. У них одинаковые безупречные головы в мелких, аккуратно подстриженных завитках. Я смертельно боюсь с ними расставаться. «Теперь просто», - ободряет меня интеллигентный папа. Я не верю, мои способности к рациональному мышлению остались в аэропорту. Кажется, у меня слезы в глазах. Мальчик смотрит на меня с недоумением. Он дома. Считаю остановки, лезу посмотреть схему метро, тяну шею, встаю на цыпочки, вожу пальцем в воздухе, щурю глаза, морщу лоб, мешаю всему вагону. Все это делаю, не расставаясь с сумкой. На меня не обращают внимания, в метро всегда полно полоумных. Юная богиня с африканскими косичками в веселых бусинках шепчет мне прямо в ухо:  «Да вы успокойтесь, я там тоже выхожу». Я благодарю горячо, искренне и страстно. Ей смешно. Из ее сумки торчит учебник органической химии. «А мы выйдем?» Ей опять смешно: «Тут все выходят». Правда. Поток студентов выкатывается на платформу. Волоку сумку. Опять лестница, верха не видно. Последняя. Стою. Подскакивает маленький, сухонький старичок с завитыми пейсами и храбро хватается за ручку сумки. Я не верю своим глазам, не даю, тяну обратно. Куда ему! Убьется! Он сердито трясет широкополой черной шляпой и двумя руками рвет сумку на себя. Я заискивающе предлагаю компромисс: тащить вдвоем, с двух концов. Обиделся, покраснел весь, засверкал глазами. Сумку не выпускает. Вспоминаю отчима, который страшно расстроился, когда пьяный десантник  (в первый раз в жизни!) отказался с ним подраться из снисхождения к возрасту. Отпускаю сумку. Инстинктивно закрываю глаза. Все, сейчас оба скатятся на платформу, сумка сверху, старичок снизу. Его самого в эту сумку свободно уложить можно. Открываю глаза: тащит, тащит! Двумя руками, задом наперед, нащупывая ногой, не глядя, следующую ступеньку. Сначала сам, потом сумка, сначала сам, потом сумка.  На подлетевшего помочь парня посмотрел так... Дотащил. Стоит, весь в поту, бледный, гордый. «Спасибо, спасибо». - «Пожалуйста, пожалуйста». Уходит нетвердой походкой, шатаясь, но с высоко поднятой головой. Вливается в бродвейский поток. Стою, озираюсь. Ярко светит солнце. Приехала. Колумбийский университет. Нью-Йорк.

Владимир МАТЛИН
(Вирджиния)

ПЕСНИ О ПРЕКРАСНОЙ МЕЛЬНИЧИХЕ

В послеобеденное время жара достигла девяноста восьми по Фаренгейту. Валентин попытался в уме перевести эти градусы в понятную ему шкалу Цельсия, но растопленные мозги работали плохо. В общем, жарко, а сколько градусов - какая разница...


Улицы казались вымершими. Горячий, как в Сахаре, ветер шевелил горы мусора, гонял бумажки по огромному паркингу.

- Если здесь недалеко, может быть, дойдем пешком? - несмело предложил Валентин.

- Что вы! даже не думайте, - замахал руками Кацман. Грузный, с тройным подбородком, он тяжело дышал в костюме и рубашке с галстуком. - Тут дело не только в жаре. Мы в Бронксе, понимаете?..

Конечно, Валентин слышал об этом много раз. Бронкс, Гарлем, Краун-Хайтс... все те «опасные места», где белому человеку лучше не появляться. Так ему говорили, хотя сам он ничего такого на своем опыте не испытал и, откровенно говоря, не знал, насколько стоит доверять подобным разговорам.

- От этого паркинга до суда пешком минут семь, но никто пешком ходить не рискует, - объяснял Кацман, поминутно отдуваясь и утирая пот бумажной салфеткой. - Судьи, члены жюри, адвокаты - все ездят на специальном автобусе - «челноке». Он часто ходит, надо немного подождать. Давайте пока посидим в машине, кондиционер включим.

«Челнок» действительно появился вскоре, и после трехминутной езды по пустынным улицам, мимо полуразрушенных домов с выбитыми стеклами Валентин и Кацман оказались у входа в огромное облицованное мрамором здание с торжественным порталом и колоннами.



В кабинете судьи было прохладно - кондиционер работал в полную силу. Кацман почувствовал себя лучше и подтянул галстук. Валентин с интересом рассматривал уставленный книжными шкафами кабинет. У подножия самого большого шкафа за письменным столом восседал судья Вильямс - пожилой негр с седой шевелюрой и величественной осанкой. По другую сторону расползлась в кресле «представитель противной стороны» миз Вильсон - молодая негритянка необъятных размеров. По случаю жары она надела красную шелковую блузу и короткую оранжевую юбку, из-под которых бурно выпирали слоноподобные колени.

С приветливой улыбкой судья обвел взглядом присутствующих и глубоким низким голосом сказал:

- Надеюсь, адвокат Кацман объяснил своему клиенту всю серьезность выдвигаемых против него обвинений. Мистер... - он посмотрел в лежащую перед ним папку, - мистер Валентайн Карино живет в Америке не так давно и может не совсем... - судья остановился, подыскивая слова.

Паузой воспользовался Кацман:

- Могу заверить вашу честь, мистер Карино обо всем полностью уведомлен.

- Вот и замечательно, - судья улыбнулся Валентину. - Тогда, мистер Кацман, что вы можете сказать по сути дела? Только, пожалуйста, покороче: у меня сегодня день прямо переполнен...

- Прежде всего, ваша честь, позвольте сказать со всей определенностью, что мы очень серьезно относимся к... ко всему этому, хотя материальных претензий противной стороны не признаем. Подробнее об этом мы еще поговорим. Вместе с тем мой клиент готов в качестве художественного руководителя и директора труппы «Карино-дансерс» предпринять в ближайшее время конструктивные шаги, чтобы изменить положение с репертуаром и, соответственно, с составом труппы. Все эти обвинения против моего клиента основаны просто на недоразумении. Дело в том, что до сих пор репертуар не позволял расширить состав труппы за счет привлечения...

В этом месте плавная речь Кацмана была прервана резким, дребезжащим звуком - Валентин даже не сразу понял, что это человеческий голос:

- Два года, два года, - кричала миз Вильсон, - два года существует труппа. И за два года они не приняли ни одного небелого танцора. За это время они отказали четырем артистам, которые хотели к ним поступить. Так им и сказали... ну, не сказали, а дали понять: нам, мол, нужны только белые танцоры. Можете представить, ваша честь? Это в наше время, когда нас каждый день заверяют, что с расизмом в Америке покончено.

Судья Вильямс сокрушенно покачал головой:

- Давайте все же посмотрим, какие тут могут быть решения. Мистер Карино хочет что-то сказать?

Валентин порывисто встал на ноги и застегнул пиджак прежде, чем заговорить. Он старался не смотреть на своего адвоката, который по дороге в суд наставлял его: по своей инициативе не выступать, говорить только, когда задают вопросы, и как можно короче.

- Ваша честь, я хочу сказать вам и миз Вильсон, - он твердо помнил, что нужно называть ее не «миссис» и не «мисс», поскольку эти старорежимные обращения подчеркивают неравноправие женщины, указывая на ее семейный статут, а именно «миз», как того требует политическая корректность, - я хочу сказать, что меня очень волнует и задевает это обвинение в расизме. Уверяю вас, ничего подобное мне не свойственно. Да, в нашей труппе действительно нет небелых танцоров, но в ближайшее время мы изменим состав труппы. Позвольте объяснить, как возникла сегодняшняя ситуация. Два года назад я начал создание труппы, ориентируясь на постановку определенного спектакля, который я задумал давно, когда еще жил в России. Я хотел поставить балет на музыку Шуберта из цикла песен «Die Schoene Mullerin» - «Прекрасная мельничиха». По замыслу, сцена изображала австрийскую деревню конца восемнадцатого века; костюмы и персонажи соответствующие. Совершенно понятно, что внешность этих персонажей...

- Чепуха! Полная ерунда, - издала свой вопль миз Вильсон. - Мы эти разговоры слышим много лет: европейскую классику, мол, должны исполнять только белые. Ерунда и расизм! Помните, ваша честь, как нас убеждали, что в кордебалете в Радио-сити должны быть только белые танцовщицы? Мы настояли на своем. И что? Спектакль прекрасно идет в разнообразном в расовом отношении составе.

- Но все же корус-лайн в Радио-сити - это не Шуберт, - не выдержал Валентин.

- Ну и что? - возразила миз Вильсон. - А сколько афроамериканских певиц исполняют с успехом европейскую классику? Леонтин Прайс, Денис Грейвс, Кэтлин Бэтл... Почему в балете невозможно?

- Это имеет свое объяснение, - сказал Валентин, опасливо взглянув на адвоката. - Когда Денис Грейвс поет Аиду или Далилу - это великолепно и абсолютно оправданно. В том-то и дело, что это должно быть естественным образом оправданно и не вызывать неожиданные и ненужные ассоциации. Например, я недавно слушал «Травиату», и в главной роли...

- Позвольте мне, - резко прервал Валентина его адвокат. - Мне кажется, мы уклоняемся в сторону художественных дискуссий, а нам нужно решить вопрос правовой.

- Вот именно, - кивнул судья. - Наша задача - попытаться найти соглашение здесь и сейчас, чтобы не выносить дело в судебное слушание с присяжными заседателями. Так как насчет материальных претензий этих четырех балерин, которым отказали в приеме на работу по расовым мотивам?

- Ваша честь, после того как труппа два года назад была укомплектована двенадцатью артистами, приема больше не было. За два года вообще ни одного человека не приняли - как же можно говорить о дискриминации?

- Конечно, дискриминация, - выкрикнула миз Вильсон. - В начале, два года назад, они тоже не взяли ни одного небелого артиста. Я считаю, что материальные претензии моих клиентов абсолютно обоснованны. Хотя сумма иска - восемьсот шестьдесят тысяч долларов - может обсуждаться.

Слово опять попросил Кацман:

- Что касается материальной компенсации и ее размеров, здесь есть одно решающее обстоятельство. Всякие компенсации в подобных случаях исчисляются, исходя из зарплаты, которую получал бы истец, если бы его приняли на работу. Но в данном случае ее просто нет, этой самой зарплаты. Именно так: артисты труппы «Карино-дансерс» никакой зарплаты не получают. Ноль. - Он изобразил пальцами колечко и помахал им в воздухе. - Артисты работают исключительно из любви к искусству и из веры в своего талантливого хореографа. И сам хореограф тоже ничего не зарабатывает. Между нами говоря, я даже не понимаю, как он сводит концы с концами. Я, например, точно знаю, что несколько раз он ночевал на автобусной станции. Однажды его задержала там полиция, у меня есть копия протокола.

- Это в самом начале было, два года назад, - пробурчал Валентин смущенно. Адвокат не обратил на его реплику внимания:

- Труппа существует на гранты. Громкий успех спектакля, две престижные премии, рецензия Анны Киссельгоф в «Нью-Йорк таймс», где «Прекрасная мельничиха» названа лучшим новым балетом последнего десятилетия, а Карино «новым Баланчиным», - все это пока не приносило денег. Может быть, в будущем... а пока... - Кацман картинно развел руками. - Так что никаких материальных претензий мы принять не можем. Что же касается состава труппы, то тут мы можем твердо обещать...

- Нет-нет, так не пойдет, - прервала его миз Вильсон, на этот раз спокойным, твердым голосом. - Труппа существует, получает гранты, и в том числе, между прочим, и от государства - National Endowment for Arts.  Я не думаю, что распределители грантов будут в восторге от «нового Баланчина», когда узнают о расовой дискриминации в его труппе.

Вот оно, вот то, чего Валентин боялся больше всего: они постараются лишить его грантов. А без грантов труппа не выживет. Нужно продержаться еще год-два, и коммерческий успех придет. Должен прийти.

Не обращая внимания на свирепый взгляд Кацмана, Валентин вскочил на ноги. Его сухощавая, пружинистая фигура выражала такое волнение, что Кацман схватил его за штанину и потянул вниз - сядь немедленно:

- Ваша честь, разрешите нам посовещаться с моим клиентом наедине, - сказал он поспешно, прежде чем Валентин успел раскрыть рот.

- Ну, ладно, - неохотно согласился судья. - Только прошу вас, недолго. Вон там. - Он показал в дальний угол кабинета, где под портретом президента красовались два больших кожаных кресла.

Валентина буквально лихорадило.

- Спокойно, сейчас очень важно не наговорить лишнего, - полушепотом сказал Кацман, когда они опустились в кресла. - Нам нужно решить, что будем делать.

- Если она начнет кампанию против меня в организациях, распределяющих гранты, это всё, конец. Им ведь только дай повод, они тут же откажут.

- Я это прекрасно понимаю, - Кацман сочувственно покивал.

Валентин неожиданно рассмеялся отрывистым невеселым смехом:

- Я почему-то вспомнил, - объяснил он смущенно, - одну историю... со мной случилась, в России, еще при коммунистах. Вызвали меня в обком партии и сказали, что мой спектакль - сплошная сионистская пропаганда. А я пытался поставить все ту же «Мельничиху». Почему сионистская? Им, видите ли, показалась подозрительной моя фамилия... В конце концов они убедились, что я русский, но с работы выгнали все равно - за антипатриотизм и формализм.

С необычайной яркостью, прямо посреди разговора с Кацманом, Валентин вспомнил обкомовский кабинет с портретом генерального секретаря на стене и «инструктора по культуре» - огромного, слоноподобного мужчину с мутным взглядом и оплывшим лицом. Другой пол, другая раса, другой язык, другой темперамент, но такая же, как у миз Вильсон, уверенность, что художник - это недоумок, который бормочет о каких-то принципах искусства, но ничего не смыслит в куда более серьезных вещах. И еще упрямится...

- Там хотя бы восемьсот шестьдесят тысяч с меня не требовали, - уныло заметил Валентин.

Адвокат поморщился:

- Ну, это с запросом. Можно что-то выторговать.

- Значит, вы советуете признать часть иска? Но из чего мне платить? Они придут и опишут помещение, репетиционный зал, декорации, осветительные приборы... Конец работе.

- А какой у нас выбор? - Кацман грустно пожал плечами. - Не соглашаться и требовать суда? Вы же понимаете, кто там будет сидеть в жюри?..

Валентин зажмурил глаза и с минуту молчал. Потом вздохнул:

- И все-таки я склоняюсь к тому, чтобы идти в суд. Может, удастся их в чем-то убедить, вы сегодня так хорошо все объяснили. И судья вроде бы разумный человек. В любом случае я выгадываю время, верно? Пока суд назначат, пока то да се... А за эти пару месяцев, может быть, что-то произойдет, может, гранты утвердят...

- Как хотите, ваше слово решающее, - сказал Кацман без особого энтузиазма. Он вел дело pro bono, то есть бесплатно, из любви к искусству и талантливому хореографу, и побаивался, что когда-нибудь ему припомнят это. Ведь одно дело - работать за плату, а другое дело - бесплатно, по зову сердца, так сказать, защищать расистов...



Но суд не состоялся. Скандал с расовой дискриминацией в труппе «Карино-дансерс» стал широко известен. Правда, пресса писала о нем сдержанно, не становясь на ту или иную сторону. Но гранты исчезли один за другим, начиная с государственного. Труппу пришлось распустить. Сам «новый Баланчин» уехал из Нью-Йорка.

Через год, примерно, Анна Киссельгоф, балетный критик, попыталась его разыскать, но узнала только, что последний раз Валентина видели в Сан-Франциско, где он пробовал сколотить новую труппу, а пока что зарабатывал на жизнь, развозя по ночам газеты. Видимо, ничего не вышло, и он окончательно исчез с горизонта.

6-8 марта 2010 г.

Комментариев нет :

Отправить комментарий