четверг, 15 мая 2014 г.

НА ХРАМОВОЙ ГОРЕ



Исполняется 60-я годовщина провозглашения независимости Израиля, которую это государство отмечает в мае. Все страны по-своему уникальны, но все же, кажется, никто не отрицает исключительность нынешнего еврейского государства. Свой юбилей оно привычно отмечает в обстановке головоломных сложностей. О их сути сжато сказал в одном из интервью бывший советский диссидент и политзаключенный, видный общественный и государственный деятель Израиля, директор Института стратегических исследований Натан ЩАРАНСКИЙ:

- Израиль находится в центре трех войн. Одна - борьба с исламским фундаментализмом всего несогласного мира. Израиль, который находится внутри огромной территории, считающейся исламским миром, - безусловно, мишень. Другая война - война диктатур против демократии, которой очень боятся тоталитарные режимы. Израиль - единственная демократия на огромном пространстве диктатур - безусловная мишень. И третья война - внутри свободного мира против самой идеи национального государства. Израиль как еврейское сионистское государство раздражает очень многих людей в Европе. В 50 американских университетах, в которых я бывал, постоянно ставится вопрос: законна ли сама идея такого государства?
И вот сегодня, когда, с одной стороны, мы находимся под угрозой иранских бомб и ракет, а с другой стороны, нас все время пытаются делегитимизировать всякие центры постсионизма внутри и за рубежом, серьезно стоит вопрос: может ли Израиль победить во всех этих трех войнах сразу? Ответ - да! Но надо понимать, что источник слабости в нас. И поэтому бороться с этим источником должны мы сами.

У жителей России к Израилю специфическое отношение, поскольку, по Высоцкому, «там – на четверть бывший наш народ» (на самом деле, сейчас, видимо, заметно больше, чем на четверть). О психологических, ментальных, духовных сложностях, порождаемых этим обстоятельством, идет речь в очерке нашего колумниста, известной российской писательницы Галины Щербаковой.

Израилю (нынешнему) – 60 лет. Мне-то что?
Но так случилось, что слишком много там оказалось и дорогих мне людей, и, не буду скрывать, людей довольно противных. Кто-то когда-то напишет историю про эмиграцию в махонькую страну из весьма большущих на карте. Это будет уже сверхновая история Израиля, государства смешного по площади, но сильного своим духом. Когда это будет, не знаю, думаю, еще не скоро, движение туда и обратно продолжается, и в этом есть некая тайна страны с Храмовой горой, Стеной плача и гробом Господним.

Я в Израиле была трижды. Первую свою поездку в свое время описала подробно. И только сейчас обратила внимание: мои впечатления там были насквозь о России, о больном моем отечестве.

Прошло пятнадцать лет. За это время многие вернулись. По мудрой русской мысли: как в гостях ни хорошо, дома лучше. На их место приехали новые. В их числе – моя бывшая школьная ученица с дочерью, покинувшие Челябинск. Прошло время – и она выпустила свою книгу о великой русской Цветаевой. Как-то смутно представляю возможность этого в Челябинске, а уж в Москве для провинциалки, живущей вне столичной богемы, - тем более.

Уехала моя сестра. «Знаешь, - сказала она, толча чеснок для украинского борща в жаркой Беэр-Шеве, - я всю жизнь мечтала так жить на пенсии». Полная государственная защита от всех невзгод. Полное медицинское обслуживание. Хороша бы она была сегодня, останься здесь…

Мой внук, выросший уже в Израиле, весьма милитаризованной стране, не захотел идти в армию из-за пацифистских убеждений. Никто не схватил его за штаны, не ударил по голове, не объявил предателем. Он успешно работает в компьютерном бизнесе. А его двоюродная сестра – вот вам парадокс – окончив с отличием американскую школу в Аргентине и получив право учиться в лучших вузах США, вернулась в Израиль, чтобы сначала непременно пройти военную службу. И успешно ее прошла.

Там каждый человек в своем праве.

Каждый выбирает для себя… женщину, религию, дорогу. Дьяволу служить или пророку – каждый выбирает для себя. Так написал мудрый Левитанский.

Мне хочется, чтобы вы прочли про мои впечатления об Израиле, записанные за шестнадцать лет до его шестидесятилетия.

Галина ЩЕРБАКОВА



...Случится ли когда-нибудь поехать в Израиль, как в Грецию? Или Париж?...Уподобимся ли мы американцам, бесстрашно свисающим в Иерусалим­ский раскоп точно с тем же чувством, что они свисали в Риме?Сколько должно пройти в нас лет для возникновения чувства чистого ту­ризма в Израиле? Сто? Пятьдесят? Су­меем ли мы изжить в себе филофобистическое нечто (тьфу!), что не дает просто поехать — и просто насладить­ся?Я заметила: ни у кого пока так не получается. Греция, Париж могут уди­вить, потрясти. Нормально. Им можно. Вот, мол, сволочи, скажешь, сколько у них всего-превсего было и есть и к тому же чисто. И продолжаешь жить в существе своем отстраненно от уви­денного, поскольку мы не отсюда, мы, так сказать, из Воловьих Лужков. У нас свои красоты и чудеса и своя воловья гордость.

Не то в Израиле. Он взрывает тебя изнутри — прямо в хромосоме. В тебе происходит все сразу — восхищение, обида, злость и клокот. Или клекот? Ну, не важно. Одним словом, звук, ко­торый — уже и мысль.

Это как если бы... Пример наглядный и для понимания простой каждому сов­ку... Ты родился и вырос в коммуналке. У тебя была подруга из комнаты налево за сундуком и корытом. Вы ребенками вместе приклеивались к одинаковым горшкам. Пионерками вместе из зеле­ных тяжелых чайников наливали себе на кухне воду на завтрак. В комсомоль­ской юности вы играли вместе в «Моло­дой гвардии». Она, подруга,— Улю, по­тому как брюнеточка. А ты — Любку, поскольку рыженькая. В сцене клятвы у вас была одна беда: от волнения остро начинали пахнуть подмышки. И вместо того, чтобы спаяться в экста­зе в единую непобедимую малу кучу, вы от своего физического несовершен­ства расталкивали живой монумент. И учитель литературы, человек контуженный и нервный, взбегал на сцену и слеплял, сцеплял вас: «<Вы — единое тело,— кричал он.— Единое! Без ще­лей!» А потом — представьте — та брю­неточка получила отдельную квартиру у излучины Москвы-реки. И вы ехали к ней в гости. Из той же коммуналки. Вас просто раздирали черные мысли, которых вы — будучи порядочной — стыдились. Вы взращивали в себе чув­ство радости за другого советского че­ловека, но чем сильнее вы качали этот насос, тем сильнее было воспоминание приклеенного к детской попке горшка и момент создания единого тела. И едут, едут в Израиль гости, и стоит в их глазах нечто. В Греции бы турист говорил «ах!» и не думал: по размеру ли ему красивый греческий дворик? Произойдет ли сочетание и совмещение человека и мебели? Израиль очень, оказывается, свой. До обидности. Про­сто твоя часть. Его хочется приватизи­ровать. Тогда почему одному альтернатива, а мне дуля с маком? Только подумаешь так, а «патриоты» уже закрича­ли: вон! Всех вон! И чтоб глаза наши чистопородные «инородцев» не видели. И чтоб! И чтоб! И под этот истошный животный крик чемоданы защелкали престо, престо... Все правильно. У играющих на темы Фадеева уже под­растали внуки. Их хотелось спасти. Их надо было спасти. В стране, где кричат о породе, жить опасно. В Грецию и Ам­стердам ни нас, ни их не звали... И по­летели деточки-внуки, унося в головен­ках самую загадочную из сказок: «Жила-была курочка-ряба. Снесла ку­рочка яичко...»И еще воспоминание на детской ла­дошке. «Сорока-ворона кашку варила, деточек кормила... Этому дала, этому дала, этому дала, а этому... Не дала!!!»Вот так, на собственной старости лет, вдруг ударит в дых: и золотого яичка не сулила тебе народная мудрость, и во­прос кашки оставила открытым... Зна­чит, все знала мудрость еще когда-ко­гда...А эти — улетевшие — сказки забу­дут. Где-то над Средиземным морем лопнет тоненькая ниточка, кольнет иго­лочкой в груди, ах, запей, деточка, зе­лененькой водичкой, все и пройдет... И курочка, и сорока-ворона...

…Вот и отправилась я в гости к внуку. Как ты там, мое солнышко?

И выяснилось в предсамолетном от­стойнике, что нас — таких бабулечек,— может, даже и большинство. Из Смо­ленщины, Одесщины, Уральщины, Киевщины. На легкие плащи — все-таки ле­тим на юга — крест-накрест по-дере­венски намотаны платки. Мы их сни­мем, взбодрим дрожащими пальцами кудерьки, нарисуем на серых щеках ру­мянец, оближем губки и...- Сашенька!- Данечка!- Аленушка!- Олежек!- Стасик!- Светочка!- Асенька!- Ванечка! Ванечка! Ванечка!
Милые! Милые! Милые!Господи! Спаси их! Чистых евреев, наполовину, на четвертину, на осьмуш­ку, похожих на негров и на корейцев, курносых, как Теркин, рыжих, как Пугачева, конопатых, смекалистых и двоеч­ников. Они уже твои дети, Израиль. Спасибо тебе и прими нас в гости, сов­ковых бабушек.

- Мадам! Зачем вы везете туда клюшку?- Он всегда мечтал об импортной вещи.- Но ведь Израиль вечнозеленый.- Не говорите мне глупостей! Чтобы там не нашлось снега для  ребенка? Сделают искусственный.- Ну, разве что на три дня...- А у него как раз и будет клюшка.

- Вам не пахнет?- Нет.- Спасибо!
Через час.- Вам не пахнет?- Нет. А что, собственно, должно пахнуть?- Не должно. Три раза пергамент. Наволочка. Полиэтиленовый пакет два­жды — туда-сюда. И трижды газета «Правда». Мальчик обожает сало. Но это между нами. Евреи все-таки.

- Настоящих евреев отличают по ауре.- А шо це таке, барышня?- Ну, это над головой.- А! Бачив. Воны ходють в черных шляпах, а пид нею биле блюдечко. Прыдумають же! А Эсамбаев, нещасный, таку высоку кубанку носыть в саме пекло... Мы так уси отличаемся... Мы ж разни люды... Це вы кажете — аура? Говорють, шо есть и китайски евреи... Не чулы?

Первая фраза моего внука.— Ты привезла с собой воды? У нас воды мало, а пить надо много.Я плачу. Ты видишь, родной? С водой никаких проблем. Я нареву тебе целую речку.

Насчет воды. Ни разу нигде не было с водой перебоев. Ни в городе, ни в кибуце, ни в мошаве.На берегу Мертвого моря в абсолют­ный несезон работал пресный душ и сверкали чистенькие туалеты. Я ло­вила себя на желании, едучи по пустыне, спрыгнуть с машины и припасть гу­бами к протянутым по всей стране змеистым шлангам, несущим воду каж­дому человеку и каждой травиночке. Господи! Если у цивилизации есть верх, то для меня он вот в этих шлангах. Я думаю нашу советскую мысль, что никакой алкаш не проехал по ним трак­тором, спрямляя дорогу, никто в коммунистическом раже не перекусил их кле­щами (тьфу! тьфу! тьфу!). И потому в далекой от озера Киннерет квартире на любом этаже бьет тебя душевая струя, смывая слезы обиды за свое отечество. Ну, почему! Почему? В речных городах, в которых я жила, — Ростове и Волгограде,— вода в домах подыма­лась только до второго этажа. Ночью, сонные и злые, мы дежурили у кранов, чтоб наполнить банки, кастрюли, ван­ную. Моя сестра в подмосковном Бол­шеве так живет до сих пор. Моя подру­га в Ростове жила в обкомовском доме. Для них круглосуточно работал насос. Я столько могу рассказать про воду... (Это у меня пунктик.) Вернее, про ее отсутствие. Можно ли не понять это мое желание целовать шланги?

— Поцелуй кибернетику,— говорит мой муж.— Это она главная.Могу и кибернетику. Просто я не знаю, как она выглядит в материаль­ном воплощении. Как компьютер? Но он в рекламных роликах убивает меня окончательно. Ибо рекламирует товар, которого нет. При помощи компьютера, которого у меня нет тоже. И тогда я вспоми­наю давний-давний разговор на своей кухне. Приехал приятель мужа. Очень засекреченный ученый. Для Тайного Получения Премии. На Личном Самолете. Вот почему все с большой буквы. При таком раскладе лучше было бы его в дом не пускать. Но мужик был больно хороший. Человеческий мужик. Он-то — сам! — и начал разговор о том, сколько в каждой семье — подчерки­ваю, в каждой! — работает людей на мир и на войну. Интересная получилась у нас игра. Посчитали сначала по семьям. Потом по классам. По курсам. Выяснилось. Из пяти — трое на войну. При оптимистической арифметике.— Понял? — спросил нас приятель-ученый. Сел в личный самолет и улетел. Многое было в этом его «понял». Казалось, что его жег позор. За подленькое и мелочное прошлое, за то, что все его силы были отданы... уничтоже­нию человечества.

Вот она — наша кибернетика. Да мы не то что Арал! Мы реки выпили во имя дул и дроби.Поэтому у меня всегда запас воды, а у моего племянника, к которому надо ехать тридцать километров от Беэр-Шевы, в калифорнийском трехкомнат­ном вагончике для временного житья такой напор воды, что тебе душ Шарко, который у нас надо было заслужить партий­ным стажем. Волга, Лена, Обь, Енисей, Дон, Онега, Печора... Это вам не халам-балам, это не Иордан, который можно переехать, не заметив. Но мы — без воды. А они — заливаются.

Я перечитала предыдущие абзацы и поняла, что попалась. Поставила сил­ки и сама в них вляпалась. Дело в том, что Израиль очень милитаризованное государство. Очень! Это у нас общий грех. Каиновый... Только мы уже стали в этом признаваться, а они еще нет. Потому что, как сказал мой умный внук, у них «проблемы с арабами».

Это как в птичью стаю бросить ка­мень и смотреть, как они взлетают, путаясь в крыльях.Взлетели мысли, о которых не подо­зревалось. Самая худосочная пищит сильнее всех.

Бог не дал детей Авелю.Бог не дал детей Гитлеру и Ленину.А Сталину дал... И Каину тоже...Почему он счел возможным продлить Сталина.А Ленина зарубить на корню?

Народ, мужчины которого писают в лифте, обречен на вымирание. Так я начала когда-то статью. Написав пер­вое предложение, поняла, что сказала все, статья окончена, привет! Кто же опубликует статью из одного предложе­ния? Тут надо говорить много. О трудной жизни. О потере идеалов. О загадочно­сти души. А я захожу в лифт и начинаю ненавидеть эту загадочную душу, кото­рая, где стоит, там и мокрит. Ах, как я смею думать такую мысль. И где? В Израиле! Кто я после этого?

Кто я после этого... Это тоже мысль, вспорхнувшая с места. Я безумно хочу домой. Дома мысли усядутся. Родная одномерность развернет меня в нужном направлении — точка, тире, точка, тире... Я буду вырабатывать соки и ферменты для выполнения одного конкретного маленького дела, осталь­ное перекрою. Или перекроется? Пото­му что по правилу, по жизни, надо най­ти этого мужика, который не знает, как пользоваться лифтом, и набить ему морду. Хорошо бы в присутствии поэ­та К. и профессора Ш.

Такая чушь... Сделаю все наоборот. При помощи пунктира я расскажу, ка­кой он хороший — наш советский чело­век. Не моется, потому что мыла нет. Не стрижется, потому что дорого. Не чистится, потому что — где они, щетки? Не работает, а зачем, если его Ш. и К. и такого любят? Дался мне этот Ш. Но я думаю — профессор же! Же! Вместо того чтобы сказать большому народу: «Дружок! Поучись у малого. Ты так раз­махался, может, застегнул бы сначала ширинку?» Так нет: ненавидит, ненави­дит, ненавидит... Малого. Даже телеви­зионная антенна полетела к чертовой матери, когда по недосмотру он дваж­ды за день появился на телевизоре...Это от ненависти, дорогие. От нее гаснет свет, пропадает вода и не родит земля.

И эта земля моя. С Храмовой горы это особенно видно, какая она большая и распластанная. Как шкура убитого медведя, брошенная на бочок, чтоб не продуло матушку-землю космическим сквознячком с каких-нибудь Плеяд.Дорогая моя шкура... Единственная моя шкура — Родина. Я хочу на твою размагничивающую мягкость, на остыв­шее твое величие.Тут, в Палестинах, совсем другой по­кой. Здесь покой, при котором ты оди­наково готов к жизни и смерти и пони­маешь, что тут, в сущности, нет разницы. Ибо звезды светят всегда. Ибо всегда Иерусалим. Так чего же тебе, малому сгусточку, бояться, если ты при­креплен к вечности?Там, на любимой моей Родине, на шкуре убитого медведя, совсем другое чувство покоя. Там ощущение Земли, а не звезд. Ощущение тверди под нога­ми, в которой все корни, все клубни, все споры, все минералы. И мы — из них. И ниоткуда больше.

И мы — два народа — тянемся друг к другу, тянемся... Космическая пыль и земной сок.У нас во всем — больше земли. У них во всем — больше неба.Они родили Христа и отдали его нам.Какая же еще близость ближе?Мы — горизонталь. Они — вертикаль. Напряжение для существования всей жизни — от нас, тех и других. Крайних, противопо­ложных, запаянных намертво в пересечении.Кем же, каким же надо быть, чтобы целиться именно в пересечение, в нем видеть мишень?Научившись ненавидеть один народ, так просто и непринужденно можно пе­рейти к ненависти к другому. Другим. Вчера только обдирало шкуру дикое словосочетание «люди еврейской национальности». Сегодня уже почти не обдирает — кавказская националь­ность. Среднеазиаты. Прибалты. «Эти немцы».И так славить, петь при этом себя самих, хотя живем хуже всех на лучшем куске земли...

...Который, между прочим, достал­ся нам при помощи захвата, ибо грех России — как прочла где-то — расши­рение. И мы испокон веку все свои проблемы решали путем простран­ственным. Конечно, нам не удалось выйти к Индийскому океану. Нас поби­ли еще в горах Афганистана, и поделом. Захватив шестую часть и не освоив, наломав и не построив, Россия смотрит на себя в тихоокеанское зеркало. Свет мой, зеркальце...

Несчастная ты моя деточка-мать.

Спроси у воды, у земли, у своей лю­бимой березы, может, хватит? И не за­плакать ли тебе о тех, кто бежит с тво­их живительных просторов в пустыню? Не уговорить ли их остаться? Не взять ли в руки веник, молоток, гвозди, не помыть ли корову и лошадь? Не вычи­стить ли заполненный по кромку кло­зет? Не похоронить ли наконец покой­ников — с войны лежат, а один - с самой революции? Не умыть ли детей?Россия! Матушка моя! Дите мое...

Оборотись в себя... В себя истинную, без которой я ничто и которую я не знаю. Да что там я? Чаадаев не знал. Достоевский...Но с Храмовой горы я тебя вижу луч­ше. Здесь такая точка.

...Если не вглядываться, не всматри­ваться, то можно подумать, что ты в ка­кой-нибудь сальской деревне. Надо только отойти метров на десять от как­туса, чтоб он, будучи ростом с яблоню, «не сбивал тебя с толку». Полное ощу­щение родины — дома и у себя. Тем более что за спиной русская речь. И не какая-нибудь с акцентом, а без, и вполне убедительная.«Я этой сволочи скажу всю правду. Она у меня схлопочет!»

Ну, где еще, кроме нас, говорение правды столь конфликтно и драматич­но?А правда заключалась в том, что не­кая дама получила от государства Из­раиль некую поощрительную сумму за то, что предоставила кров репатриант­ке из России. Но очень, очень скоро, напрочь забыв о сумме, дама начала вести себя с жиличкой так, будто та живет исключительно ее бескорыстием и добротой.Нормальные, на мой взгляд, отноше­ния. Кто уже там помнит «за эти день­ги», когда кофе общий? И вот за кофе жиличке объясняется, что она — вся деревня знает — дура, потому что — вспомните — откуда она приехала. Там умные кончились еще до войны, а ско­рее, еще раньше, потому что разве б довели умные до позора целования с Гитлером? Поцеловались идиоты и тут же стали воевать — это, по-ваше­му, по-коммунистическому, ум?

Я познакомилась с этой бесповорот­ной дамой и утверждаю: ей палец не то что нельзя класть в рот, руки вообще при ней лучше держать глубоко в кар­манах, чтоб не возникало жестикуля­ции, которую она не потерпит.Хана — сионистка, то есть она свято верует в необходимость жить евреям только вместе и только на своей земле. Пройдя концлагерь в Польше, она не уверена в доброжелательности других народов по отношению к себе. Ей хва­тило на одну жизнь одного концлагеря для выработки окончательного миро­воззрения.Так вот, Хана смела заявить своей жиличке, что в ней, жиличке, много плохого и это плохое в ней от русской крови ее отца. Чего, мол, взять с такого кровавого соединения?

Вот именно на это ее заявление жи­личка и назвала ее сволочью и решила напомнить, что Хана имеет от нее выго­ду, а не просто по доброте души пустила к себе в дом. Что между ними отно­шения, регламентированные суммой прописью, и не ее, Ханино, собачье дело касаться тонких материй.А мне Хана нравится.Жиличку же я просто люблю.И я сразу и с той, и с другой.

Мне нравится Хана потому, что, вы­жив при фашизме и коммунизме, остав­шись в полускелетном состоянии, она — почти девчонка — не поставила на возрождение Европы и России, а предпочла голый каменистый кусок пустыни, на котором бы никто никогда впредь на основании ее красивого ев­рейского профиля не затолкал ее в ду­шегубку при молчаливо опущенных очах представителей других националь­ностей.Хана построила в пустыне дом. Я хо­тела бы, чтоб в наших русских деревнях стояли такие дома. Она больше всего гордится своей прачечной комнатой, которая поначалу была кухней, а те­перь здесь фурычит многопрофильный зверь-агрегат. Вылизанный двор. Чи­стенький курятник. Две машины. Все своими руками. Я смотрю и думаю, что у нее есть основание быть бескомпро­миссной. Конечно, поучать взрослую жиличку — дело бесперспективное, этого Хана не понимает. А я думаю о том, что, когда человек, уча, может и показать, что он умеет, то ведь это совсем другое научение? У Ханы — хо­рошие зубы, признак нормальной циви­лизации, и заскорузлые крестьянские руки. В курятник она идет хорошо при­чесанной, на ней джинсы и изящный фартук. Она работает, как все русские крестьянки, но она богата, выглядит в свои шестьдесят с лишним на сорок, и она кричит свою мысль: если вы так бездарно живете на черноземе и в пой­мах великих рек, то не оттого ли, что вы без-рукие и без-умные? Иначе поче­му?

И она смотрит живыми молодыми глазами, и рубит эту свою правду-мат­ку, она смеется над доводами, которые ей приводит в ответ бедная жиличка.- Какое она имеет право? — это жиличка уже мне.— Ну, какое?В конце концов скоро жиличка съедет. От щедрот муниципальной вла­сти она получила комнатку в коммунал­ке. Ей еще доказывать, что у нее есть руки, ноги, голова, что она может устро­ить свою жизнь, и стать, и быть. А Хана уже все смогла.Измученная, в фашистских клеймах девушка когда-то с колен начала укро­щать песок и камень. И укротила. Неда­леко от нее живет богатый конезаводчик. Напротив ученый — миллионер-цветовод. Обычная деревня. Как тут говорят, мошава. Издали вполне Сальская степь.

Теперь о жиличке. Собственно, их даже две. Мать и дочь. Дочь уехала раньше, живет отдельно, и это у доче­ри, с точки зрения Ханы, подпорчена кровь.Как сложится у них жизнь?Я знаю одно. Это коммунально-квар­тирное безобразие, которое под шумок начинают осуществлять в Израиле, — мероприятие почти преступное. Во-пер­вых, очень многие даже не знают, что в стране высаживается в грунт одно из самых страшных завоеваний социализ­ма — коммунальное житье. С общим сортиром, кухней, с перемешанностью запахов и вод.Наша забитость и косорукость — от общего крана с водой. От стыдливости сидения в очередь на общем толчке. От кипящего рядом с твоим чужого супа. Коммуналка молола, молола и перемо­лола человека, оставив в нем ту суть, которая могла выжить под неусыпным оком всеобщей сдавленности. Мы стали завистниками — из-за коммуналки. Мы ленивые — оттуда же. Нечистоплот­ные — тоже. Агрессивные, нетерпимые. Все сплошь соглядатаи... Вористые, па­костничающие... Все из нее, милой ком­муналки. И вот государство Израиль, горделивое и важничающее, сочло воз­можным именно в этом страшном пойти по нашему пути. И я имела несчастье видеть, как это начинается. Еще никто не въехал в квартиру, но уже все друг друга ненавидят. Уже делится стои­мость ведерного совка и электрической лампочки в уборной. Уже подносится близко к лицу свеча — смотрины квар­тиры были вечером — не эфиоп ли ты? Уже на ридной одесской мове исчисля­ются способы захвата пустующей ком­наты. «Так хозяйка ж хворая. В больни­це!» — «Так, может, даст Бог, помрет?» — «Та шо вы такое говорите, женщина?» — «Так ей уже, наверное, есть шестьдесят, может, хватит? Надо же дать место молодым!»

- Это не евреи, — возмутились в другом доме, — Мы так не можем.Еще как можете, господа! Вы от нас приехали. Вы ж на подошвах что при­несли? Вот именно...- Их будут судить, — сказал мне мой приятель, — этих квартирных дел мастеров. Стоят пустые дома, но кто ж возьмет такую цену? А коммуналочка — она ничего не стоит...Боюсь, в очень дорогую цену обой­дутся Израилю коммуналки. Это ведь как тиф, всюду одинаковые послед­ствия. И не идиоты они, чтобы этого не понимать. Почему и проходит это ско­рее тайно, чем открыто. В газетах об этой пересадке социалистической поч­ки ни слова. Мне чуть глаза не выцара­пала одна милая девушка, когда я ей об этом рассказала. Она так на меня закричала, что я подумала, а не при­снилась ли мне комнатка, на пол кото­рой мы поставили свечу, не приснились ли мне израильтяне-одесситы, выяс­няющие, не эфиопы ли мы. Не присни­лась ли та электрическая лампочка, стоимость которой с ненавистью будут делить? Ах, дорогие мои! Бойтесь этой уверенности, что у вас не может быть плохого. Бойтесь, собственного гнева, будто на вас наговаривают. Это нами проходимое, мы в этом жили... Впрочем, и живем пока...

Как это ни странно, но в этой не­долгой поездке впечатлений у меня больше деревенских, чем городских. И это несмотря на то, что жила я недалеко от знаменитого на весь мир Вейцмановского научного центра. Гуляла воз­ле него, пялилась... Но, скажите, удиви­ла ли я бы кого-нибудь, поведав о хоро­шей жизни израильских ученых?Из моего провинциального детства.— Ну, скажи, скажи, ты у нас умная, почему это евреи не работают в шахте и колхозе?Это даже не антисемитизм. Это ка­кой-то больной вопрос жизни. Это как тайна чесотки. Шахта от школы — в трех шагах, колхоз — в трех километ­рах. Глинистая дорога на кладбище утрамбована шахтными грузовиками до полной каменности и даже отсвечивает мрамором. Она не остывает ни на день, не успевает осклизиться. Шахта дает уголь и трупы с завидным ритмом. Кол­хоз трупы не дает. Он тихо живет в бал­ке. Тоже глиняной. В старшие классы к нам приходят оттуда девочки, и мы их не любим. Это девочки в чунях-гало­шах, плюшевых жакетках и платках во­круг шеи. От них пахнет коровником, и они плохо говорят по-русски — ха! Мы — горожанки говенные, из этой же глины, но мечтаем о театральном ин­ституте, в крайнем случае архитектур­ном. А девочки из колхоза мечтают о паспорте.

— Вот скажи, скажи, ты умная, по­чему евреев нету в шахте и кол­хозе?А их там и нету! И вопрос зависает в невесомости на десятки лет.Теперь, уйдя далеко-далеко от той девочки, которой задавали вопросы на засыпку, я думаю о другом — об этом нашем уникальном свойстве разделить плохое поровну. «Господи, не пошли другому беды, что настигла меня», — это не русская молитва. Мы замираем в без­действии над невскопанной грядкой и недоенной коровой от одной мысли: вдруг кто-то в этот момент вкушает кофе на пуфике? Вспомните это беспрецедентное «а ты встань на мое место» продавщицы ученому, хотя ни­какими силами продавщицу из магазина не выковыряешь. Но она видит перед собой пуфик. Она его зрит.Не важно, что делали и делают ев­реи. Важно, что в шахте и колхозе их не было. Значит, хитрованы они, значит, у них круговая порука, и вообще у них руки не оттуда растут.Две позиции — хитрованы и круговая порука — я готова даже признать. Что есть, то есть. Но вот насчет растущих не оттуда рук…

Если бы вы видели их колхозы (для понятности так назовем кибуцы), то вы бы, простые читатели, заткнулись. Но мне даже не этого хочется, я сама читатель, и я люблю это племя. Мне хочется, чтоб заткнулась идеология — всякая и навсегда. Дело в том, что евреям предъявляется масштабный иск как по революции, так и по коллективи­зации. Они, мол, все это заварили. Об этом читать-то противно, не то что пи­сать. Но вот допустим. Допустим. Кол­лективизацию действительно придума­ли бронштейны и рабиновичи. Именно они изнасиловали нашу деревню, опло­дотворили ее негодным семенем, в ре­зультате чего родился монстр. Потому как несоединимая природа. Потому как конь и трепетная лань. (Почему только лань спокойно ложится подо всех? Но это антр ну.)Когда у меня спрашивают, на что по­хож кибуц, я отвечаю без запинки: «На санаторий кремлевского Четвертого главного упра­вления». Видимо, от скудости примеров для сравне­ний. Такая же чистота. Такие же стри­женые газоны и разнофигурные кустар­ники. Сады камней. Увитая плющом (?) библиотека. На подоконнике небрежно раскрыта книга. Тургенев, «Записки охотника». «Бурмистр». Крест, святая икона!Давно ли вы читали «Бурмистра»?

Я перечла, уже возвратясь. Что назы­вается, для сюжета. Где-то там, на да­леком берегу, лежит открытым Турге­нев, я в Москве достаю его с полки, дую на корешок, ах ты, боже мой, как заметно, что давненько не брался в руки синий томик...Со школьных лет от «Записок охотни­ка» у меня ощущение какого-то обмана. С чего это именно «Записки» принято называть в числе лучших из лучших сочинений классики? Одно ведь из са­мых занудных. Вот «Дворянское гнез­до», узнанное лет в двенадцать, по­трясло же! На «Вешние воды» обратила мое внимание мама лет эдак в четырнадцать. И тоже замерло сердце. А «Записки охотника» сердца не трогали. Рас­пелся барин от умиления. Над чем, Гос­поди? Возмущало какое-то сознатель­ное непонимание чего-то важного, что понять было должно. Непременно должно.Ответы на детские вопросы или не приходят никогда, или приходят слиш­ком поздно, чтоб знание еще имело смысл.

Итак, «Бурмистр». Удивительным оказалось мое чтение после поездки в Израиль. Сочинения о российской де­ревне, написанные в 1847 году в Зальцбрунне, что в Силезии.Барин с душистыми усами и чистей­шими манжетами скорбно написал, что самый лютый враг русского мужика — другой русский мужик, волею судеб ли, конституцией ли поставленный выше первого. Именно он — той же крови, той же земли — и загубит тебя, и сгно­ит, и втопчет. Страдал по этому поводу Иван Сергеевич. Так страдал. Что же это мы за люди-нелюди такие, думал,— если к самим себе так, как к врагу лютому?Но кто же читает у нас в «Записках» это? Что-нибудь умилительное, трога­тельное, что вскармливало бы легенду о великости народа, о его необыкновенности, которые - если не проявляются, то исключительно по причине внешней, чужой помехи.

- Сам-то ты, о-го-го какой, голубчик! Это тебе евреи ноги спутали!- Сам-то ты, о-го-го чего хочешь и можешь, это кавказцы тебе поперек стали!—Сам-то ты, сам-то ты...Да опомнитесь, братушки, опомни­тесь!Про нас умные еще в 1847 году все поняли, а мы все про величие? Ну не­ловко же...А евреи, как выяснилось, прекрасно работают в колхозе.В каждом их доме канализация — иначе не поставят дом, горячая вода, в гараже «форды», «опели», «мерсе­десы», хочешь куда-то ехать — напи­ши заявку и езжай с Богом. Таким вот образом племянник свозил нас на Мертвое море. По великолепной доро­ге по пустыне Негев едешь с ощущени­ем нереальности. У них пустыня плодоносит. Вот захотят они плодов в этом месте — и через какое-то вре­мя здесь будет урожай. Кроши в руках камень пустыни, нюхай его, пробуй на язык — не понять. И, как нарочно, чтоб окончательно сбить с толку, вы­растает на горизонте бедуинское посе­ление. Ни единой веточки. Трепещут на ветру тряпичные хижины, не пово­рачивая груженой головы, идут по пу­стыне бедуинки. Если бы Лот был же­нат на бедуинке... О!!! Она, конечно же, никогда бы не повернула голову. Да гори оно все синим цветом, сказала бы она, как это я повернусь с тяже­стью? И она бы шла себе и шла. А Лот, дурачок, имел в женах еврейку. И чтоб еврейка не полюбопытничала? Так и стоит до сих пор на горе камен­ная фигура истинной женщины, кото­рой интересно, и что позади, и что впереди, и что в середине.

Мне даже кажется, что Тургенева в кибуцной библиотеке читала ее какая-то пра-пра-пра. Эта русская еврей­ка, вскормленная нашей литературой, пришла и замерла над «Бурмистром». Господи! Сказала она. Пошли им — рус­ским русским — для начала мир и лад между собой. Мы же теперь уехали. Мы теперь далеко. Ну что им стоит пере­стать ненавидеть и для начала хотя бы все помыть? Лестницы, улицы, стены. Для начала — помойте! Помойтесь! Помолитесь!Место действия: Россия — Зальцбрунн — Израиль.Время действия: 1847—1992.Все это время-пространство сконцен­трировалось в точке моего сердца и бо­лит, болит...

Мы ставим перед собой задачу вве­сти — Господи, помоги нам! — разные виды собственности. Мы изобретаем способы и методы. Надо поехать в Из­раиль, несмотря на то, что «истинно рус­ские» (состав крови у них такой, величе­ственный. Может, лимфоциты играют там на тромбоне, не знаю, не знаю) будут, конечно, против. Они просто из себя выйдут от мысли, что опять будем делать по-еврейски! Но, дорогие мои, где еще, где сегодня, а не до револю­ции и татаро-монгольского ига, уже есть и одновременно хорошо фурычат и си­стема колхозов, и система единолични­ков? И закон для этого прост, как три рубля: там и там собираются разные люди. И не случайным каким-то обра­зом, а совершенно сознательно. В од­ном — коллективисты, в другом — ин­дивидуалисты. И без проблем! Все определяется интересом отдельного человека, его характером, склонностью к определенному способу жизни. Я лич­но ни за какие коврижки не могла бы постоянно жить в условиях общей сто­ловки. Но американский профессор — полагаю, не дурее меня — плюнул на свою кафедру и приехал жить именно в кибуц, потому что увидел в этом большие возможности для воспитания своих детей. Так же поступила и врач из Дании. И мой племянник отсюда. Все они работают так помногу, что нам и не снилось. Ведь, чтоб укрепиться в кибуце, надо пройти испытательный срок, и не только на умение и готовность делать многое крестьянское — убирать навоз, доить корову, копать землю,— но и на способность общежития... что ли. Написала и поняла, что слово это опротивлено нашим совковым содержанием. Равно как и выражения «чувство локтя», «взаимовыручка». Здесь эти слова надо забыть навсегда, ибо от­мыть их возможности нет. Скреби не скреби — выползет испоганенная суть, в основе которой неверие, недоверие к человеку, подозрительность, злоб­ность. Мы стукачи – сейчас уже по генетике. Если у нас хватает совести не стучать в места, для этого многочисленно приспособленные, то в душе-то мы сту­чим, самому себе стучим, на лепшего сябра.

Поэтому в кибуце тестируют вновь прибывших. Чтоб не было тебе же дра­мы, когда поймешь, что по природе сво­ей ты индивидуалист, а не коллекти­вист. И то, и другое, между прочим, не ругательство. И то, и другое замеча­тельно. Это как блондины и брюнеты. Как тенора и басы. Как левши и прав­ши. Никого не надо перекрашивать и переучивать. Каждому свое.Я бы сегодня выпустила из «Матрос­ской Тишины» Стародубцева. Пусть бы руководил колхозом. Только чтоб без помощи КГБ и партии, а только по свое­му крестьянскому уму, если он у него на самом деле есть. И пусть они там живут хорошо, долго и счастливо. Как и вели­кий первопроходец по нашему экономи­ческому бездорожью Сивков. И все остальные-прочие. Любители лошадей пусть имеют фермы. Овощеводы — ого­роды. Таги-заде — гвоздики, но за ним надо проследить, чтоб он не помешал другому цветоводу выращивать нарцис­сы. Надо бы как-то окоротить его гвоз­дичным законом.

О! Великая русская литература! С ее помощью я уже вижу мосты и вертя­щиеся мельницы и сама сижу в увитой беседке, и зовут меня Фемистоклюс. Ну, никуда от этого, никуда...Поэтому я закрываю тему деревен­ской достойной жизни в кибуце, хотя так хочется описать фиолетовые ба­клажаны и картошку такой нечеловече­ской чистоты, что... В общем, картош­кой они меня добили. За пятнадцать рублей кэгэ на Бутырском рынке — сра­мота-то какая! — ничего похожего. Не­которые из гостивших в Израиле вспо­минают киви. В гробу я их видела, эти киви. Картошка, репанка, бульба, кра­савица моя... Кормилица!
А!!! Перехожу на другое. Совсем дру­гое. На армию...

                                Окончание следует

Комментариев нет :

Отправить комментарий