воскресенье, 18 мая 2014 г.

Александр ЩЕРБАКОВ. В НЕЗРИМОМ МИРЕ СЕРДЦА. Часть IV

Пускай сойду я в мрачный дол,
Где ночь кругом,
Где тьма кругом, -
Во тьме я солнце бы нашел
С тобой вдвоем…

Роберт БЕРНС

Перевод С.Маршака.


С Аидой Злотниковой.

Медаль "Молодого ленинца" своему редактору.


Долг вежливости редактора: представить город-герой далекому гостю.

В Москву! Дети через вагонное окно смотрят, как мама под июльским дождем отплясывает "гопачка".

Холодное одесское лето. На обороте фотокарточки Галина написала: "А Сашенька в этот момент бегал за мороженым".

Ростов.

"В редакции интересно все. Люди курят, спорят, правят гранки..." И дурачатся. На фото - Галина, Рома Розенблит, Юля Тютина; на заднем плане - Лена Смирнова (Котлярова).


"А вот кабинет, где обитает любимая сестра". С Лешей Плешаковым и Борей Агуренко.

Ростовскому "Комсомольцу" 70 лет.

 "Что мы тогда орали?.."

Ариадна Громова. На обороте карточки, подаренной Галине, комментарий Ариадны: "Чапай думает".

Лейтмотив писем Громовой: "У Вас получится!!!"
Наша жизнь с Галиной Щербаковой

Продолжение. НАЧАЛО
IV

«Писать книгу – приключение». Я вспомнил это выражение, когда печатал на компьютере фразу: «Надо ли читателю знать, как пишется этот текст?» - вы встретили ее тут несколько десятков страниц назад.

В первые годы нового века я работал главным редактором небольшого, но уютного издательства с дерзким наименованием «Одно из лучших». Помимо прочего, в мои обязанности входило выпускать газету «Библиотечная столица». И я не мог не предложить своим читателям-библиотекарям что-нибудь из сочинений одного из моих любимых писателей Уинстона Черчилля. Точнее – подборку его блестящих высказываний, которую и озаглавил так: «Писать книгу – приключение…»

В тот день, когда я рассказывал читателю этой книги о трудностях выискивания нужных слов в затронутой инсультом голове, я подумал: не только соображения некой внешней целесообразности побуждают делать это. Сама стихия мемуара увлекает меня в омут текста, затягивает магией любопытства: что там?.. А «эпистолярно-роддомовская» главка снова пробудила интерес к замечанию Черчилля относительно книгописания. Я нашел тот номер «Библиотечной столицы» и извлек само это его наблюдение: «Писать книгу - приключение. Вначале это игрушка и забава, затем она становится любовницей, затем она становится хозяйкой, затем – тираном». Так вот что потянуло меня к этой максиме, - слово «тиран». На самом деле оно оказалось в данном случае не точным, но за неимением другого…

Поясню. В моем собственном восприятии этот мемуар – набор живых картинок, поставляемых мне памятью, которые я, человек по природе и так не слишком эмоциональный, по возможности проверяю еще на соответствие сохранившимся датам, документам, другим свидетельствам и т. д. Это мое занятие продвигается не быстро по причинам уже не раз изложенным.

Когда пришла пора включить в рукопись переписку, относящуюся к пребыванию Галины в роддоме, подумалось: вот это я сделаю за один день. Размышлять не о чем - труд барышни-машинистки.

Оказалось – неделя.

Перепечатка 3-4 записок 1965 года, а порой и двух, необъяснимо воздействовала на мое существо, как будто я отработал до часу ночи в день сдачи в типографию журнала «Огонек». Если я при этом норовил передохнуть, повалявшись на диване перед телевизором или слушая «Эхо Москвы», то в течение каких-то минут меня одолевал сон, чего посреди дня со мной не бывало почти никогда. Попытки еще раз сесть за компьютер оканчивались бесславно: гулко начинавшееся биться сердце не сулило ничего благоприятного.

И главное:  вместо «живых картинок», которые еще надо проверять и уточнять, просто… чуть ли не в явь ощущение той, давней жизни, и одновременно – горечь по ней, по тому, что она никогда не вернется, и никакими мемуарами в эту даль не дотянуться.

Такое как бы реалистическое биение жизни случилось у меня в течение этой работы только с событиями того, 1965 года…

Я не мог не думать об этом. Отчего так физически взбудораживается организм? Версия психологического влияния отбрасывалась: все, о чем говорилось в письмах, должно было только умиротворять. Общеизвестный факт: даже самые некогда берущие за живое обстоятельства, удаленные во времени, воспринимаются едва ли не с умилением: «все, что  было, сердцу мило». Мне ничего не оставалось, как остановиться на гипотезе, скорее всего, далеко не научной. Источник воздействия этой нашей почты – в самих письменах (или даже бумаге), сохранивших каким-то непонятным образом часть энергии писавших и читавших. Она оказалась очень большой и, может быть, даже превышающей пропускную способность потрепанной, можно сказать, сделанной еще при совке проводящей нервной сети изрядно устарелого человеческого создания. Она, наверное, появилась от сложения психической активности всех трех участников переписки. А если сюда добавилась и еще одна – новорожденной?..

Если читатель не устал от ненаучных допущений и тайностей, разбросанных по этой рукописи, то вот вам еще одна труднопостижимая деталь. Привожу фрагмент переписки между Аидой Злотниковой (ее имя не раз приводилось в этом сочинении) и мной. Она случилась в сутки между 4-м и 5 мая 2013 года. А если взять за измеритель времени эту рукопись, то между фразой «Писать книгу – приключение» и заключительными словами предыдущего абзаца – «и еще одна – новорожденной?..».

4 мая

«Саш, я вернулась с Мертвого моря и чего-то захворала, а 6 мая у меня операция катаракты. Сегодня ночью мне приснилась Галина Николаевна, и я ей стала рассказывать про твою журнальную публикацию (речь об отрывке из этого мемуара в журнале «STORY» - А.Щ.). Говорю: а Саша вам показывал этот журнал? И вдруг какая-то книга открывается, и там мое письмо к Галине Николаевне, я говорю: это же мое письмо. Она отвечает: да, почерк твой. И вдруг мы с ней куда-то идем - она впереди, я за ней и везу коляску, а в коляске ваша Катька с соской.

Откуда все это? Но я так хорошо видела Галину Николаевну,  прямо рядышком, и вот решила тебе сказать, больше некому».



«Идочка, только сегодня прочитал твои послания от 25 апреля, 30 апреля и сегодняшнее. Главное: буду  молиться за тебя во время твоего пребывания в больнице. Твое сновидение произвело на меня большое впечатление. Я, кажется, знаю, «откуда все это», - Катька с соской. Я именно вчера закончил перепечатку в текст своего мемуара мою с Галей роддомовскую переписку. И просто совершенно погрузился в то время».



«…И еще ты сказал, что знаешь, как расшифровать мой сон. Напиши мне, я все время о нем думаю».



5 мая

«Привет, Ида! Нет, я не знаю, как расшифровать твой сон. Я просто установил одновременность твоего сновидения с Галей и Катей с моим невольным ментальным обращением к ним же, связанным с тем, что я прочитал и переписал ее записки ко мне и Сашке из роддома и мои ответы ей. В какой взаимосвязи все это - нам неизвестно, но я убежден, что просто так, по случайности, такого не бывает».



Всё! Клянусь богом слов, фраз, морфем и чем там еще он заведует для животворения письменности, впредь больше не буду упоминать в этом сочинении никаких мистических фигур. Хотя и мог бы… Мне кажется, наш быт переполнен ими, но мы предпочитаем не обращать внимания на них и инстинктивно стираем из своего сознания их следы, поскольку все равно, как мартышка и очки, не ведаем, к чему они нам. Однако ведь если их разложить на…

Но нет! Дал же клятву… И так рискуя тем, что мое сочинение прослывет легкомысленной книжечкой на трансцендентальные темы, я лишь очень коротко закрою начатые ранее фабулы, объяснений которым дать, увы, не могу.



Я больше ни разу не видел Владимира Разумневича. Ни во время моего утверждения на шестом этаже в должности, ни в течение первой поездки в контору уже в качестве собкора. Хотя много раз проходил мимо его кабинета с надписью «Редактор по отделу литературы и искусства». В том же 1965 году его приняли в Союз писателей, и он вскорости ушел в главные редакторы Киностудии им. Горького.

В конце 1967-го или начале 1968 года, когда я уже работал в центральной редакции, а наш дом в Останкино только еще закладывался, я предпринял попытку узнать что-нибудь о причинно-следственных связях моего появления в «Комсомолке».

Было так. В пятницу я дежурил по своему отделу – шел то ли некий легкомысленный субботний фельетончик, то ли подборка «Улыбка». По какой-то мелочи в этой публикации меня вызвал Ким Костенко, ведущий номера, который был уже не ответсекретарем, а замом главного. Но - и это имеет значение - еще не был супругом Инны Павловны Руденко. Может быть, и поэтому, но так или иначе, у него не было настроения проводить выходные в Москве. И он взял двухдневную путевку в дом отдыха «Планерное» издательства «Правда».

При моем появлении в своем кабинете Ким вдруг вспомнил, что я который месяц обретаюсь в гостинице «Юность» без семьи. А путевка в «Планерное», между прочим, хоть он и один, у него была выписана на двух персон, поскольку сами отдыхательные комнаты были рассчитаны именно на такое количество койко-единиц. И тут у Кима Прокофьевича, к слову сказать, самого человечного человека в редакции (это я говорю вне иронии, а в самом прямом, неподдельном смысле), родилась идея забрать и меня на уикенд на морозные просторы Подмосковья.

- Поехали, - говорил он, - на лыжах покатаемся, проветрим легкие от всей этой бумажной пыли.

Сказать прямо, я бы мало с кем из начальства согласился на такое предложение: провинциально-высокомерное отношение к нему во мне до сих пор до конца не изжито. Но Ким Костенко в тот момент был настолько естественным, непринужденным, нормальным, что мои заморочки такого рода не успели проклюнуться.

Мы поехали на редакционной машине. Было уже заполночь, мы проморгали поворот с Ленинградского шоссе, домчали до Черной Грязи, повернули назад, долго искали возможность вновь оказаться на нужной нам стороне тракта…

…От катаний на лыжах я, хоть и вырос на Урале, получал удовольствие относительное. Но вот от последующей после них трапезной релаксации – полное. Ким купил в очень приличном тамошнем буфете бутылку какой-то классной водки (от моих попыток поучаствовать в этой богоугодной затее он отмахнулся с таким великим страданием на лице, что я долго не мог отделаться от ощущения чего-то непристойного, сотворенного мной). И мы по ходу течения обеда или ужина после морозной прогулки под какую-нибудь немудреную присказку Кима («Кто бы что бы там не говорил, а выпить хочется!») планомерно убавляли ее содержимое.

И вот однажды в такую минуту мне пришла мысль спросить у моего застольного наперсника, а не знает ли он случаем, почему три года назад Разумневич, находясь в Ростове, решил позвать в «Комсомолку» незнакомого ему сотрудника местной «вечерки».

Ким Прокофьевич от этого невинного вопроса вдруг почему-то потемнел лицом.

- Чепуха это все.

С этим я вполне мог бы согласиться: интерес довольно праздный. Но Ким еще добавил:

- К этому делу Разумневич не имеет никакого отношения.

 И тут же мой собеседник поменял тему, обозначив, что прежний разговор окончен.

Когда я рассказал об этом Галине, она лишь серьезно так обронила:

- Ты с этим вопросом больше никогда ни к кому не обращайся.

- Почему?

- Не надо.

Видимо, и впрямь не надо. Как не надо спрашивать у самого себя: где он, Леня Коркин? И главное – когда исчез, испарился из течения моей жизни? Я этого не знаю, не помню. Леня – мой первый дружок, появившийся на излете малышовости и заре детства. Это как притча моего бытия.

Процитирую сам себя: «Даже я, бесконечно высоко оценивающий проницательность Галины, подивился… тому, сколь глубоко, до самого донышка, она проникла в мои, казалось бы ото всех сокровенные, тайнички мировосприятия…»

Я уже вспоминал о том, сколь голодным и бедным было население, среди которого я подрастал. И все-таки у него хоть что-то было. Каково же было мое изумление, когда я с Леней пришел в барачную комнату, где он жил. Там не было ничего! Кроме небольшого стола, табуретки и переносного ящика, в котором лежала металлическая «лапа» для ремонта обуви и прочие причиндалы все для той же надобности. Отец Лени был сапожником, а матери, не знаю почему, вообще не было. Где они спали? Как готовили еду?..

Ходил Леня, как у нас говорили, в ремках. (Для сведения молодых: это не детали модной одежды юных особ, называющих себя  «эмо», эмокидами, а слово, происходящее, по Далю, от «ремок, рямок, …лоскут, тряпица, ветошка, лохмотье, обноски, рваная одежа, рубище»). Сразу после войны самым отчаянно бедствовавшим семьям (какая-то справедливость соблюдалась) выдавали из подарочных посылок граждан США, присылавшихся в СССР, детскую одежду, и многие щеголяли в комбинезонах сине-коричневой шахматной расцветки. Поскольку это не коснулось Коркиных, можно предположить, что они вообще нигде не были отмечены как существующие на белом свете.

Однако в этом абсолютном нищенстве, в тотальном отсутствии имущества была и другая сторона. Был… Леня, вечно шмыгавший, утиравший нос рукавом и… неизменно веселый, сыпавший какими-то странноватыми, часто уморительными прибаутками и невероятно везучий во всех играх. Мы, остальные, могли только мечтать так же хитроумно плести кружева футбольных атак, оставляя с носом чуть ли не всю команду противника.

Тогда я об этом, конечно, не думал, но сейчас полагаю, что именно в том нежном возрасте у меня возникло представление, что внешнее, вещное состояние и внутреннее благо человека не только могут не совпадать, но и расходиться друг с другом. Я ведь помню, как мне хотелось походить на своего дружка. Я ему завидовал!

Может, тогда и зародилось еще пока не сформулированное, но истинно нищенско-философское понятие: бог даст день, даст и пищу.

И вот что интересно: одним такое верование дарует душевное спокойствие, а других, напротив, приводит в смятение. Ибо, как всем известно, на Бога надейся… И т. д.

…Потом у меня в друзьях был Витя Ушаков, мы с ним вскладчину купили шахматы и по «Учебнику шахматной игры» Эммануила Ласкера учили ходы фигур и дебюты; Костя Белоусов – во дворе его дома нами с помощью натянутой бельевой веревки и маленького резинового мячика осваивались азы волейбола; Боря Кокшаров и Боря Тетеркин; Витя Заргаров, просвещавший нас с Колей Тамбуловым по части живописи… Я знаю о них ну хоть что-нибудь, а вот Леня Коркин невесть где затерялся и остался во мне лишь как предание старины глубокой. Как и Разумневич.

Впрочем, что бы ни говорил Ким Костенко, посредством Разумневича мы оказались в Волгограде. И отчасти – Володи Понизовского. Будучи заведующим отделом военно-патриотического воспитания, он по своим армейски-журналистским надобностям приехал на Мамаев курган, там встретился со Школьниковым и как-то утряс случившийся из-за корявого назначения собкора статусный конфликт между редакцией газеты и местным боярином. Тот был тогда по-видимому милым человеком.



Ну, и еще одно неожиданное для меня отступление, связанное с написанием этой рукописи. Я уже упоминал, что не раз по ходу ее продвижения в какие-то моменты появлялись – или обнаружившиеся в нашем доме, или пришедшие по почте или e-mailу – материалы, которые сами по себе точно укладывались в канву изложения, не требуя ни одного знака изменений в тексте. Как будто у меня в штате есть невидимый догадливый и исполнительный референт.

«Писать книгу – приключение», - цитировал я Черчилля. И почти вслед за этим выражал свое смущение от большого числа случаев в ней, которые никак не мог объяснить.

Так вот 23 мая, вечером, в наш интернет-журнал «Обыватель» пришли два предложения - публикации от Юрия Соловьева: «Книга, как образ Вечности» и  «Ученое незнание Кузанца». Если сэр Уинстон утверждает, что для пишущего рукопись становится тираном, то проницательный Юрий замечает, что для читателя книга является как бы кусочком вечности, инст­рументом преодоления ограниченности человека во времени. Очень симпатичная и, видимо, глубокая мысль.

Но еще больше прилегло мне к сердцу «незнание Кузанца». Николай Кузанский – один из самых глубоких в мире мыслителей. Смелость и острота его мысли поистине поражают воображение. «Однако стиль изложения не позволяет насладиться ею в полной мере, - справедливо считает Соловьев. - Читать Кузанца трудно. Я позволил себе изложить основные положения трактата («Об ученом незнании») своими словами». Из 51 главы трех книг сочинения кардинала-философа для меня оказалась всего важнее первая, основополагающая, суть которой Соловьев внятно уложил в пять фраз.

«Итак, по мнению Кузанца, самые очевидные вещи, которые постоянно находятся у нас перед глазами, имеют скрытые причины, недоступные нашему познанию. Поэтому мир делится на область существования вещей для нас очевидных и область существования их скрытых причин, недоступных познанию.

Область существования скрытых причин, недоступных нашему познанию, и есть область нашего незнания. Это и есть то, что Кузанец считает Богом. Поэтому, как говорит сам Николай, «все, чего мы желаем познать, есть наше незнание» и «всякий окажется тем ученее, чем полнее увидит свое незнание».

Так что, с точки зрения Николая Кузанского, мне можно не стесняться рассказывать о многих не понятых мною случаях, потому что они, может, и в самом деле необъяснимы, непознаваемы по критериям так называемого положительного знания. И тогда мое незнание свидетельствует о моей… подлинной учености. Ну, или по крайней мере к искреннему стремлению к ней.

Мне очень любезно такое соображение.



…И вот я снова возвращаюсь к больничной дневниковой записи Галины о том, что в ней «болит возможная бедность». А во мне – не болит.

Чуть выше я признался: может быть, главный импульс, побуждающий меня писать мемуар (кроме того, что, занимаясь этим, нахожусь в мысленном контакте с Галей) - любопытство. Что там, в нашей жизни, было? И что это такое – любовь, которая способна сплавить (от слов «плавить, плавление») судьбы людей неодинаковых, разнящихся во многом, причем даже очень существенном: «Вот они, странности любви. Я же его не променяю ни на кого. Значит, буду нести в себе вечный страх нищеты».

Я, считай, сказав это, раскрылся перед читателем. Теперь он знает, что моя миссия в этом писании – сугубо эгоистичная, направленная на самого себя. Хотя и прочие интересы, бывает, совпадают или соседствуют с нею. Ведь имеют же свой самостоятельный смысл полвека с лишним совокупных, направленных друг к другу душевных усилий двоих?

То есть (и я это только сейчас понял) выходящее из-под моего пера сочинение - не совсем мемуары, а, может быть, и вовсе не мемуары, столь ныне ценимые большим числом читателей. Оно скорее - в таком окрошечном жанре, который мне присоветовал Саша Терехов, очень мною ценимый писатель, я его знаю с поры первых московских журналистских опытов, которые никогда не были ученическими. «…Может быть, - написал он мне, - отказаться от хронологии и записывать кусками, островами? Где-то острова эти сомкнутся в непрерывную ткань, где-то - нет, не важно. Пусть где-то слово одно, где-то деталь. Такие «опавшие листья». Мне кажется, это упростит вашу задачу, и я бы, как читатель, был только рад, если бы в рассказ о прошлом вторгались ваши дневниковые записи о себе сейчас, о времени, просто о том, как прошел день, - это всегда оказывается самым важным и интересным «в конечном счете».

Что ж, посмотрим, как оно будет. Или правильнее сказать: как оно было?..



Но сначала нужно отдать еще один должок внимательному читателю. Помните, «чувство возможной бедности» отпустило Галю в 2007 году,  меня же оно чудесным образом оставило на много лет раньше, о чем я и обещал рассказать.

Понятно, это неспокойное чувство возникает не на пустом месте. Нет нужды повторяться и лишний раз говорить о генах, впитанных нами с культурой, в коей «бедняк гол, как сокол, поёт-веселится». Нет, разговор о насущном: явно не хватало денег. Добавки к окладу от моих мудрствований на темы призвания прессы, мастерства журналистики, даже подкрепленные цеховым юмором «Оптимиста», не всегда делали наш бюджет бездефицитным. Время от времени приходилось крохоборствовать в газетах. И даже в «Правде», изначально не любимой мной. Там работал очень славный человек Женя Спехов, хорошо знакомый мне и по УрГУ, и по свердловской газете «На смену!», и по «Комсомолке». Благодаря его содействию я напечатался в газете, рожденной Ильичем, под одним из многочисленных псевдонимов-кличек самого ее создателя (такой незатейливый «нутряной» юмор). Это был обзор областных газет на тему, как те освещают  уборку урожая.

Я иногда досадовал, что не научился чем-нибудь еще профессионально заниматься. Чинить телевизоры, например, или наносить лейблы на футболки.

Но зато как порою выручали меня любимые «Известия». Наверно, многие коллеги помнят, это было единственное издательство, которое выплачивало гонорар на другой день после публикации материала. Скорая помощь!

Конечно, и здесь нужно было иметь «своего человечка», который бы принимал близко к сердцу твои житейские нужды. У меня такой был – Инга Преловская. После «Комсомолки», где она была членом редколлегии по отделу комсомольской жизни, Инга стала заведовать в газете «Известия» департаментом воспитания. Отчасти и по этой причине я на какое-то время стал газетчиком, специализирующимся на проблемах воспитания. Отчасти же – и потому, что моя последняя работа в «Комсомолке» была посвящена им. Это был, так сказать, «сериал» корреспонденций под названием «Что-то неладно с сыном», написанных по письму одной отчаявшейся матери из Москвы, состоявший из одиннадцати или тринадцати публикаций. Я в связи с ним несколько поднаторел в этой тематике, с большим интересом прочитал две книги весьма известного в ту пору Василия Сухомлинского, а с Шалвой Александровичем Амонашвили позднее даже свел мимолетное знакомство.

Поэтому мне было не слишком сложно написать статью весьма поучительного свойства насчет семейных перипетий, отношений старших и младших и т. п. К примеру, одна из них начиналась так.

«Однажды, вернувшись из детского сада, дочка подлетела ко мне и, нетерпеливо приплясывая, сказала:

- Позанимайся со мной.

- Как?

- Ну, придумай.

- Что придумать?

- Какую-нибудь игру.

- Я не умею.

- Ну, придумай сказку.

- Некогда.

- Фу, как с тобой неинтересно, - сказала она, повернулась и побрела к коту, растянувшемуся на диване».

А заканчивалась публикация наставительным пассажем:

«Не  было, нет и, наверное, не будет детей, которые бы сами стали строить стену между собой и родителями — это противоречило бы приро­де. Вся жизнь ребенка в семье до какой-то поры — это непрерывный штурм крепости, в которой засели взрослые, крепости, построенной нами нечаянно из нашей занятости, нечуткости, толстокожести, нелюбопытства к бурному миру детства. Счастливы те родители, чьи редуты рухнули под этим напором, кому удалось сдаться на ми­лость победителя. Счастливы их дети».

Как вытекает из процитированного, я ни себя, ни своих детей не относил к категории счастливых. И вообще, видимо, сильно сомневался в их наличии в семейном обиходе. Что, впрочем, ни на йоту не уменьшало истинность высказанной мысли.

С такого рода ценностями я приходил к Инге Преловской. Она, зная из предварительного телефонного разговора мою домашнюю докуку, не откладывая, сразу же читала текст. И, к примеру, задумчиво так говорила:

- Понимаешь, в завтрашнем номере нашему отделу отведено 210 строк…

- Ну, и…

- Если тебя ставить, придется сокращать почти вдвое.

- Плохо.

- Тогда поставим на следующей неделе.

- Нет уж, лучше завтра. Все цитаты из писем давайте наберем нонпарелькой, а остальное сокращай сама. Я тебе доверяю.

Назавтра выходила статья, а послезавтра я уже получал желанное вспомоществование от главной правительственной газеты, как тогда величали «Известия».

До сегодняшнего дня у меня сохранились две известинские публикации – «Придумай сказку» и «Стучись в свою дверь». И я знаю, почему. На них пришло много откликов – письма читателей лежат вместе с газетами. И я наверняка собирался на их основе что-нибудь еще написать. Просматривая сейчас некоторые из них, я еще раз с удивлением обнаружил: за сорок лет почти ничего не изменилось!

Например, бывших тогда молодых, а ныне уже дедушек и бабушек, очень задел, пусть по-разному, тезис: «Вопиющая нравственная недостаточность» детей сегодняшнего дня объясняется ведь еще и тем, что их воспитывают родители и учителя, тоже не получившие нравственного воспитания. …Поверьте, обосновывать ответы на эти «почему» необычайно трудно. Одно из самых неблагодарных дел – доводами разума отстаивать категории порядочности. Здесь нужны доводы души».

Как обделены сегодняшние журналисты от того, что им не пишут письма их читатели. От интернетовских «постов» не исходит флюидов, которыми переполнены написанные шариковой или перьевой ручкой послания, в первой строчке которых значится: «Уважаемый т. Щербаков А.» Впрочем, чаще по-другому: «Дорогая редакция» или «Многоуважаемая редакционная коллегия». Но дальше-то они обращаются все же именно к тебе! А не к сотням или тысячам «френдов».

Удобно ли  вспоминать о таких деликатных вещах в контексте грубых хлопот по раздобыванию деньжат? Не знаю. Просто что было, то было. А еще была, очень редко, продажа книг из нашей домашней библиотеки. И сдача бутылок, накапливавшихся на балконе (1 рубль 20 – стандарт, 1 рубль 70  - ноль семь, 70 копеек – четвертинка). А самым обидным был не идиотский ввод советских войск в Афганистан, а ситуация, когда из последних сил допрешь две сумки тренькающей стеклопосуды до пункта приема, а там вывеска: «Бутылки не принимаются в виду (именно так всегда было написано – «в виду», «в» отдельно) отсутствия тары».

И все же не это бывало самым тяжелым, а случаи, пусть и не частые, когда приходилось занимать деньги в долг. Галина о них, конечно, не знала.

Для полноты картины хочу привести фрагмент из биографического эссе Саши, нашего сына: «Этот… период нашей жизни ознаменовался изменением характера и поведения наших, несмотря ни на какие трудности, частых гостей, т. е. когда-то молодых журналистов, которых когда-то мальчишкой знал и я, но уже, как и наши родители, куда более степенных и заматеревших. А они большей частью делились на две категории: на тех из прежней жизни, которые остались в Ростове или Волгограде, и делали карьеру там, и тех, которые тоже перебрались в Москву. Первые, как правило, были давно и хорошо устроены и стали местными начальниками большего или меньшего масштаба. Они с иронией и снисхождением смотрели на наш убогий быт, но любили вспоминать молодые годы и частенько после бурного и веселого вечера просыпались утром у нас на одеялах, лежа поперек крохотной кухни. Спал, уступив очередному гостю свое кресло-кровать, частенько, но не без удовольствия на кухне и я». И еще: «если выяснялось, что, когда я голодный приходил из продленки, всю еду в доме, приготовленную мамой, подчистую подъели внезапно завалившиеся гости, драмы из этого не делал».



А сейчас в добавок к этим записям хочу привести маленький рассказ Галины, нигде не публиковавшийся. Я его случайно обнаружил в нашем «архиве» между самиздатовскими машинописными копиями «Стихов» Гумилева и книги Галича про историю пьесы «Матросская тишина». В нем помимо юморной фабулы присутствуют документальные детали материального существования и дух нашего житейского бытования в 70-х годах. Рассказ называется «Замечательные мозги». Вот он.



«Если то, чего я так хочу, случится, прошу приобщить этот рассказ к следствию.

(Из убедительной просьбы автора).

Одна замечательная актриса, известная своими трогательными придыханиями в речи, спросила как-то очень интимно в большом клубе:

- Скажите (-придыхание-), что главное для женщины (-длительное придыхание-)?

И в ответ на два почти равноценных по силе вскрика -

- «мужчина» и «труд» нежнейшим, невероятным своим голосом от­ветила: «Нет, не то. Самое главное, как она выглядит».

Она умнейшая женщина - эта замечательная актриса. И  я бы охотно, за любую цену взяла бы у нее уроки по этому вопросу. Потому что, если я покручусь дома чуть больше нормы - а кто ее, норму, знает, спросить бы у этой актрисы? - так я совсем не выгляжу. И на моем лице можно читать, как на плакате. И когда легла, и сколько выпила, и почему бегала, как бобик, от стола к плите, и что метала на стол с утра до вечера, и сколько было у меня людей.

И хоть метала я все с радостью, - я очень принимать го­стей люблю, - мешки под глазами вроде хотят это опровергнуть. У них какая-то своя логика, от меня абсолютно независящая. Ну и бог, скажите, с ними! Выло бы на душе покойно. Нo в том-то и дело, что мой  плохой вид, мое неумение выглядеть приве­ло к тому, что мне человека одного убить хочется.

Он - мой сосед по рабочим столам. Так мы вообще из разных отделов, но в смысле столов у нас все перепутано, так что я вот сижу с ним.

Нy, не скажу, что он плохой, не скажу. Может, он даже все это по доброте. Нo до чего ж мне трудно пережить день, когда я плохо выгляжу.

Значит, захожу я. В троллейбусе мне один дорогой товарищ мазнул своим суконным рукавом слева направо. Я себя еще не видела, но представляю, что из этого может выйти. Захожу, стараясь быть до идиотства веселой и оживленной. Комната у нас большая, столы стоят парами, пары между собой новостями де­лятся, мне общий привет на мой веселый общий привет, а он глазами в мои мешки - и ни слова. Сидит и смотрит.

Я зеркальце достала, вытерла черный след, что шел слева направо. Метёлочкой провела по щекам, а сама вся в  напряжении: неужели, думаю, он опять начнет? А если начнет, то оправдают ли меня, если, изловчившись, я его все-таки убью пишущей машинкой. Встать бы на стол, поднять ее над его головой и ухнуть -  чтоб мозги по стенкам. Вот честно скажу, мне его мозги по стенкам видеть хочется. Зацепились бы они за нашу наглядную агитацию и висели на извилинах. Роскошная картина.

- Значит, опять были гости, - говорит он торжествующе.

И я понимаю, что момент упущен. Мне уже не поднять над столом машинку. Он пришпилил меня большой английской булавкой к стулу, и той несчастной цокотухе, которой злодей руки-ноги веревками крутит, уверяю вас, легче.

- Значит, были гости, - говорит он еще раз, и с убивающим мои последние силы скрипом открывает правую тумбу своего стола – там у него чистая бумага. А потом, вроде я еще живая и мне это интересно, лезет в левую и достает многоцветный фломастер, похожий на бутылочку от уксусной эссенции.

Со звуком, похожим на тот, что издают медные тарелки в провинциальном похоронном оркестре, он выщелкивает черный цвет и проводит жирную линию по чистому листу снизу вверх. Поверьте мне, это только начало. Он расчертит сейчас листок еще и еще вдоль, тольк уже линиями потоньше, а потом и поперек. И внизу поставит: Итого, с двумя жирными точками, как в авансовом отчете.

- Кто у тебя был? – спрашивает он.

- Егоровы, - отвечаю, - из Челябинска.

- Всей семьей, что ли?

- Да нет, только вдвоем!

Он пишет – «2».

- Сколько дней жили?

- Да всего два. Они проездом. С юга. Субботу и воскресенье.

- Сколько потратила?

- Да что я, считаю? – пищу я. – Приехали люди, хорошие люди. Остановились, слава богу, что помнят. Хорошо два дня провели…

- Вижу, - говорит он. – Все-таки чего ты готовила?

- Да ничего особенного. Картошку с мясом тушила. Борщ варила. Яичницу утром жарила. Чай там, кофе…

- Будем считать, - начинает он. – Мясо по два рубля. Сколько брала?

- Полтора кило.

- Значит, 3 рубля. Вам бы семьей хватило на три дня. Если сварить борщ, а из мякоти котлеты…. Еще бы утром во вторник на завтрак бы съели по одной. В котлету булочка идет, картофель можно. Экономно…

Я молчу, что в воскресенье уже брала антрекоты в кулинарии по 37 коп. за штуку. Шесть штук.

- А у тебя уже от мяса ничего не осталось?

- Борщ есть, - говорю.

- На сколько тарелок?

- Тарелки на полторы, - уныло отвечаю я.

- Ага. А если бы их не было, значит, было бы три с половиной. Так-так…

Уже красным цветом он в черные квадраты вносит разные мои показания.

- Яиц сколько жарила на душу?

- По два, - говорю. Жарила я по три, еще и с колбасой.

- Десяток, значит, долой. Яички сейчас только по рубль тридцать. Своей бы семьей ушло  бы только шесть. Пили много? Сколько округло ушло?

- Немного, - оправдываюсь я. – Бутылочку «Московской» достали (пили «Экстру»), «Димиат» вечером.

- Врешь, - говорит он уверенно. – Было ж два дня? Значит, два раза «Московская» и два раза «Димиат»? Или, может, они брали?

- Они! Они! – радуюсь я. – Все они. Егоровы с юга привезли чачи и хванчкары, и фруктов навезли навалом. Что ж бы я их еще в магазин посылала?

- Вычтем, - говорит он. Щелкает третьим цветом и вписывает что-то в свои квадраты.

- Ты после одной ночи простыни гостевые сама стираешь или в прачку отдаешь?

- Да я после Егоровых, - говорю, - сама спокойно лягу. Это ж свои люди. Я ж их сто лет знаю.

- Ну и дура, - говорит он. – Если сама стираешь – значит, идет порошок. Силы твои я не считаю, мне их не жалко. Всех дураков не пережалеешь. А порошок стоит деньги. У тебя каждый день, считай, кто-то ночует, прутся к тебе, как в гостиницу, - это минимум два порошка в месяц. Если несешь в прачку, деньги идут и белье от частой стирки у них здорово портится. А если сама потом на эти простыни ложишься, то лишай можешь схватить и не узнаешь, от чего. Всю жизнь потом можно лечиться. Зарплата на мази уйдет.

Он считает. Вычерчивает тремя цветами мою жизненную несостоятельность.

- Итого, - говорит он. – Ты за эти два дня округло понесла убытков на 8 рублей. Что у тебя было прошлый раз?

Теперь он лезет в средний ящик. Там, в углу, лежит заведенное на меня досье.

- В прошлый раз Приходьки из Куйбышева – 12 рублей. До них Крутиковы из Вологды – 6 рублей. Даже если брать только этот месяц – 26 рублей убытку – только за одну дурь. Четверть твоей зарплаты. В год это сколько? Шуба это приличная синтетическая. 400 рублей – почти спальный гарнитур ить надо нашего производства, немного, правда, добавить надо. В мясе это – 200 кг. На полтора года, считай. Вот живешь полтора года, - вдохновился он, - и не покупаешь мяса. Только приложение к нему. Опять же сахара на три года можно купить вперед. Я тебе про мясо, сахар для наглядности, условно, потому что лучше всего деньги положить на книжку. Вот, к примеру, попадает твой благоверный под машину – я условно говорю, или, может, болезнь какая тяжелая будет, как ты с ребятенком прокрутишься на свои 110? Продавать тебе нечего. Сбережений нет. Ты думаешь, тебе твои гости помогут? Держи карман шире! Они потому у тебя все и останавливаются, что свою копейку берегут. А ты! Мой за ними посуду, мой. Вчера поезд во сколько ушел? Ночью? Провожала, небось? Так тебе и надо. Не давай адреса. Телефон замаскируй. Это ж надо только за последний месяц 26 рублей на ветер. – Он задвинул мое досье и жалостливо посмотрел на меня. Английская булавка прошла насквозь и острым концом уже царапала дермантиновую спинку стула. Нет, мне уже не больно. И денег я истратила больше, значительно больше, чем он знает. Я Егоровым еще и подарки купила.

Но я отдам все, что у меня есть и будет, только помогите кто-нибудь поднять машинку. На стол я сама влезу. Я буду кормить и поить всех ваших гостей и гостей ваших детей, я не буду спать ночами – пропади он пропадом мой вид потом. Но помогите, христа ради, развесить такие замечательные, практичные мозги по стенам».

Мне кажется, и этот рассказ имеет отношение к теме «чувства возможной бедности», о котором с тревогой писала Галина.



…Я упоминал о хирурге Александре Васильевиче Зубееве, золотым рукам которого мне пришлось доверить Галину в 1977 году. Я еще написал, что его личность расширила рамки моего понятия о русской натуре.

Мы приехали к нему в Щелковскую районную больницу. После двухминутного разговора он спросил Галю:

- Какие-нибудь филькины грамоты привезла?

- ?

- Ну, выписки из женской консультации или еще откуда-нибудь?

- Нет.

- Ну и ладно, сами увидим. Тапочки  с собой взяла?

- Не взяла.

- Вот это плохо. Тогда уж приезжай в понедельник. С тапочками. С утра обследуем, а во вторник у меня как раз операционный день.

Коллеги из «Работницы», поспособствовавшие этой встрече, с многозначительным выражением лица предупреждали меня, что Зубеев – «практикующий врач». В то время это обозначало, что он за операции берет плату. Собственно, за такого рода прегрешения его и сослали из МОНИКИ (Московский областной научно-исследовательский клинический институт) в райбольницу, сделав ее региональной Меккой для женщин, нуждающихся в непростом хирургическом лечении.

Подождав, когда Галина вышла из кабинета, я, одновременно доставая из кармана деньги, стал неумело, коряво спрашивать, сколько мы ему должны. Зубеев отвечал, в отличие от меня, легко и просто:

- Мы же с вами не в сфере бытовых услуг. Главное – дело сделать как надо. А тогда уж и поговорим.

Дело было сделано на редкость быстро. Уже на четвертый день я приехал за Галиной. И, как и было условлено, я, уже много смелее, заговорил о докторском гонораре. Зубеев отмахнулся – типа «не мешай!» - и заговорил по телефону:

- Клава, брось своих пациентов и иди домой. (Как выяснилось, жена Александра Васильевича работала в той же больнице патологоанатомом.) Через десять минут мы придем вместе с Галиной.

Зубеевы жили в «хрущобе» сразу за больничным забором. Две (или три?) комнаты были обставлены (наверно, точнее сказать – заставлены) модными тогда темными «стенками». Мы сели за такой же темный овальный стол, Зубеев протянул левую руку и достал с застекленной полочки бутылку коньяка, потом, чуть потянувшись, - правую, и из ниши с хрустальной посудой извлеклась еще одна коньячная емкость. Я стал с любопытством озираться, а Александр Васильевич засмеялся, но как-то не слишком весело.

- Да, такая вот у нас, хирургов, жизнь, кругом коньяки и шоколадки. Вот вы и поможете мне маленько от них избавиться.

Ну, что тут сказать, был банальный выпивон, в ходе которого между Александром Васильевичем и Клавдией Андриановной случился любопытный врачебный диалог на тему, что важнее при операциях: тщательность проработки всего с опасным промедлением или стремительность хирургии с риском что-то, может быть, выполнить не идеально. Они вспоминали много случаев и в основном склонялись к преимуществам быстрой работы.

Но гораздо интереснее было вот что. Зубеев как бы извинялся(!), объясняя мне, почему он отказывается взять у меня деньги.

- Ты думаешь, я не беру? Ого-го, как беру, - говорил он, таким странным образом оправдывая свой поступок. - У нас тут вокруг генералов да полковников как нерезаных собак. Ну, я им и заламываю цену. А с тебя, своего брата-интеллигента, что взять?

Через какое-то время ему, видимо, показалось, что он своим объяснением мог обидеть меня. И находил несколько иное обоснование своего отказа от вознаграждения.

- Я знаю, моя квалификация дорого стоит, но должны же мы как-то помогать друг другу. Я когда вас увидел, сразу подумал это.

Если поразмыслить, такое заявление - тоже не слишком комплиментарное. Но нам, по счастью, было мало дела до словесных изысканий хирурга от бога, его драгоценные руки и, в данном случае, его душевное движение были олицетворением чего-то по-настоящему человеческого.

В течение нескольких следующих лет мы раза четыре приезжали в этот дом, в основном привозили книги - любимые Зубеевым мемуары про войну, потребляли коньяк с шоколадом, объясняли ему, темному, сколько в привезенных нами томах откровенной брехни (а он и не спорил). Но тут я запросто могу соскользнуть в иные материи, не связанные с обещанным завершением темы психологического «синдрома возможной бедности».

Дело в том, что не взятые за операцию деньги разгрузили меня от немедленной заботы о пополнении нашей кассы. Но это было только начало процесса. Вскоре пришло письмо от моего отца, который сообщал, что в связи с получением нами новой квартиры (это случилось в 1976 году) мой последний денежный долг перед родителями переходит в категорию подарка, который не подлежит возврату.

Мне вдруг стало ясно, что вообще-то нам для более или менее нормального существования не хватало совсем какой-то небольшой добавки. Всего-то! «Только не надо переживать, только не надо перебивать». И тут произошло нечто диковинное. Я за прошедшие годы рассказывал своим знакомым об этом десятки раз.

Зная, что мне размечен в «Журналисте» гонорар и желая его получить раньше основной зарплаты, я пришел к нашей расчетчице в бухгалтерии издательства «Правда» и попросил выписать мне соответственную сумму.

- Хорошо, - сказала она. – А почему вы не получаете свои отпускные?

- Давно получил и уже забыл, как они выглядели.

- Да нет. Вот в вашей карточке они обозначены, и никто их не получал.

- Это ошибка. Я не мог не получить свои деньги.

Тут женщина-расчетчица жестом попросила меня наклониться и сердито прошептала мне в ухо:

- Вы что, добиваетесь, чтобы меня уволили?

- Нет.

- Тогда идите в кассу и получайте деньги!

Я пошел и получил.

Ровно с тех пор я больше никогда в жизни не занимал денег в долг. Ничто в нашем финансовом статусе тогда еще не изменилось, до первых издательских договоров Галины было, наверно, года два, но… Все складывалось так, что всякий расход по времени совпадал с каким-либо приходом… Я даже стал думать: если бы я попросту не нервничал из-за возможной нехватки, то, может быть, и всегда было бы так же?..

Вот тогда-то из меня вышло «чувство возможной бедности». Осталось нечто более фундаментальное: Бог даст день, даст и пищу.

Галина с такой благодатью в душе не жила никогда. Она противоречила самой ее природе.





V

…И вот я опять вижу себя в Москве, в гостинице «Юность». И опять читаю письмо Галины.



«Как тебе живется в столице? Впрочем, сейчас ты еще в поезде, лежишь на серобелой МПС-овской простыне и читаешь Мурзина пополам с Бианки (Мурзин – редактор «Комсомолки» по отделу комсомольской жизни, Бианки – ленинградский собкор.) Тебе хорошо, уютно, и только воспоминание об одинокой, оставленной на перроне женщине омрачает жизнь. Ах уж эти женщины, жены тем более! Сколько от них неприятностей настоящим мужчинам! Кто их только выдумал! Я, наверное, принадлежу к самой худшей категории женщин (ей-ей не лицемерю), а посему пишу это письмо.

Итак, расстались мы уныло. Стоило ли столько пережить, чтоб дойти до такого кислого, тошного расставания? По-моему – не стоило. И вот я своим слабым умишком пытаюсь во всей этой хреновине разобраться.

…Итак, почему? Почему у нас все идет вкривь и вкось, почему я нудно бубню об одном и том же, как та юродивая. Поставим, во-первых, точки над «и». Я тебя люблю и дай бог каждому так любить. Все, что связано у меня с тобой – мне до смерти дорого. Это не слова, это на самом деле.

Ты не будешь отрицать, что в Ростове мы были счастливы, что нам, идиотам, подфартило даже квартиру получить возле той самой рощи. (В ней было место наших свиданий, а Галя очень быстро «обритуаливала» такого рода объекты.) Это была моя первая квартира. Наша квартира, где родилась Катька. Это я тебе говорила, на что ты мне вполне по-мужски ответствовал: нельзя же держаться за квартиру. Наверно, нельзя. Но если после твоей, единственной на свете жилплощади, где была любовь, где была семья, получаешь пахнущую псиной квартиру с рыбьими хвостами на веревочке – в общем я к этому привыкнуть не могу. Как хочешь. 24 часа в сутки я думаю о Ростове, мне до фонаря та редакция, тамошняя публика – я знаю в целом ей цену – хотя и это по-своему люблю – мне нужен Ростов, мне нужна та квартира, если бы мы там получили трехкомнатную, клянусь, я отдала бы ее К-ым.

Я не знаю, что делать, но мне до ужаса тошно. По справедливости мне бы молчать, мне бы помогать тебе, но я вся внутренне истлела. Если нет возможности уехать нам в Ростов, уедем куда-нибудь еще. Здесь я просто не выдержу. Не могу я жить в этой псиной квартире после той… (Ремонт тут не поможет. Ведь, наверное, псиной давно не воняет, а мне все кажется, что в коридоре кобель стучит хвостом.) Вот такие дела.

У тебя хоть и нежная, но толстая шкура, и этот импрессионизм вряд ли дойдет до твоего холодного рационалистического ума. Бог с тобой. Каждому свое. Плюнь на чюйства и восприми слова, их грубую сущность: хочу отсюда в Ростов. Неново, скажешь? Но ведь ты все время приставал ко мне с вопросами. Ты хотел знать. Так знай – другой причины таки нет, кроме этой. Наверное, потому, что большего счастья, чем личное семейное, у меня нет. Да и не хочу я его. Плевать на все.

А потом я еще и старая. Не отмахивайся, мальчик, так оно и есть. И хочется мне угла – своего, теплого, постоянного, и чтоб на балконе росли цветочки. Это должен быть мой угол, а не чья-то оставшаяся по наследству квартира, где уже кто-то кого-то любил до меня.

Скверно мне, Санька. Скверно из-за себя, что тебе порядком порчу жизнь, что все у меня пошло под гору – настроения, желания, стремления и прочая ерунда. В общем – скверно. Вроде и не я живу на свете. Ты все это порви. И не спрашивай меня больше, почему да отчего… И так все ясно.

Ну, будь!».



Дежавю? Опять Ростов?..

Галя, разумеется, была права: «оставленная на перроне женщина» и вправду омрачала жизнь. Но… эта мрачность была уже как бы заложена в ней, в жизни. Как, скажем, в ней с рождения «замыслены» мои близорукость и астигматизм. Да, провидение дало мне в судьбу такую Галину, по-сталински бросив: «Другой писательницы Галины у меня для тебя нет». А я никогда не пререкаюсь ни с судьбой, ни с провидением. В последнем своем письме моей будущей жене в 1961 году, может быть, вы помните, я писал: «Разве я не прав, когда говорю, что страдание, переживание, тоска для тебя – не только мучительные эмоции, но и культ, без которого тебе не прожить?» «Культ» - не то слово. Натура, естество – со спонтанным выбросом негативных чувств.

Думаю, читателю важно знать, на фоне каких событий родилось это послание.

Мы приехали в город-герой в конце августа. Первой моей заботой было пристроить к началу учебного года Сашку в школу. И не в первую попавшуюся, а с изучением инглиша, поскольку именно в такой он окончил первый класс в Ростове. Следом встала задача, оказавшаяся самой сложной, - найти няньку для дочери. На это ушли весь сентябрь, октябрь и большая часть ноября. К делам «Комсомолки» я в то время не прикасался. И лишь накануне декабря пришло время заняться трудоустройством Галины.

Самым естественным образом я пришел к Геннадию Ясковцу, редактору областной газеты «Молодой ленинец». Он сказал, что у него вакансий нет. А впрочем, добавил он, нам недавно вписали в табель должностей редакционного библиотекаря.

Ну, что ж, библиотекарь так библиотекарь. И снова подобие дежавю. В Челябинске Галина начинала редакционную карьеру с поста учетчицы писем.

После этого я с головой ушел в новую работу и не очень следил за успехами жены. А они, судя по записям в трудовой книжке, должны были быть впечатляющими. Менее чем через пять месяцев она стала завотделом подростков. Еще через пять – завотделом пропаганды. А через 80 дней после этого решением бюро обкома ВЛКСМ от 19 ноября 1966 года утверждена… редактором газеты.

«…редакторская должность, которую я по чистому недоразумению занимала в газете «Молодой ленинец», - это была ирония судьбы. Бывает же так – шутит над нами судьба, и надо мной она подшутила, сделав меня редактором. Ни по складу своего характера, ни по внутреннему состоянию – я этого не хотела… Впрочем, даже не могу сказать, что не хотела.  Человек по своей природе лукав. И тогда мне казалось, что это тоже надо. Это потом, когда начинаешь разбираться,  думаешь: вот это тебе было совершенно ни к чему. Но я вспоминаю с нежностью всех своих коллег, я их помню и люблю». (Из телеинтервью 1992 года).

Вот некоторые штрихи ее редакторства.



Рассказ на сайте «Комсомольской правды» кинооператора и фотографа Генриетты Перьян.

Галина была одно время журналистом и отличным журналистом. Она даже редакторствовала в Волгограде – два года руководила местной газетой «Молодой ленинец». Галина мне жаловалась, что стоять у руля газеты - «не моя, мол, это чашка чая», говорила, что нет у нее руководящей жилки. Зато была другая, и не жилка даже, а жилища! Она за правду могла горы свернуть.

…В 1965 году Элем Климов закончил свой замечательный фильм «Похождения зубного врача». О том, как молодой стоматолог умел удалять зубы без боли, и о том, как это было воспринято в обществе. Эту блестящую кинокомедию сочли пародией на советскую действительность. И фильм, как водится, положили на полку. Элем слонялся без дела и тосковал - сплошной запрет пробить было невозможно.

Все боялись пошевелиться. Дворцы культуры просто захлопывали в панике дверь, даже не разбираясь, почему, собственно, запретили. Галина Щербакова, узнав об этой истории, пригласила Климова в редакцию - он же сам родом из Волгограда - и устроила встречу с журналистами. Они написали и опубликовали большой материал. За что ей потом сильно попало в обкоме партии. Газетчики и фильм бы показали, но не было в редакции «Молодого ленинца» даже малюсенького экрана, не то что уж аппаратуры какой-то.

Тогда Щербакова обратилась в медицинский институт: «Ребята, это же кино про молодых врачей, надо посмотреть». А у них свой зал. Куча народу - июнь, сессия, абитуриенты. И там, в огромном актовом зале устроили встречу, показали кино, устроили бурное обсуждение. Это был тогда единственный показ в СССР. Первый!



А вот еще было дело.

Как-то я заехал в «Молодой ленинец», зашел в ее редакторский кабинет и застал там Галину в возбужденно-веселом настроении. Оказалось, от нее только что ушел посетитель. Не простой посетитель, а уполномоченный КГБ. Он частенько посещал редакцию, почти все его знали. Поговорив на разные нейтральные темы, он в конце беседы, как бы между прочим, сказал:

- Да, и выпишите мне новое удостоверение.

- Какое?

- Ну, что я являюсь вашим корреспондентом.

- А вы что, являетесь им?

- Ну, вы же знаете.

- Знаю, и поэтому не могу выдать вам липу.

- Ну, вы как-то не правильно понимаете ситуацию.

- Давайте проверим. Вы можете дать мне ваше служебное удостоверение?

- Пожалуйста.

Галина набрала некий телефонный номер:

- Мне нужно поговорить с Леонидом Сергеевичем Куличенко.

Это был первый секретарь обкома партии. Галина обрисовала ему ситуацию: сотрудник областного КГБ такой-то, номер документа такой-то, требует дать ему удостоверение корреспондента, хотя не является таковым, а она, редактор, не может фабриковать липовый документ.

Куличенко попросил передать трубку уполномоченному и сказал ему что-то такое, от чего у того побагровело лицо, и он, забыв про «до свидания», ушел, как говорили, солнцем палимый. С тех пор он в газете не появлялся.

…В редакции Галину любили. В день тридцатипятилетия ее наградили огромной самодельной медалью «Галине Режабек – за спасение утопающих», по окружности которой были расположены портреты всех творческих сотрудников редакции. Сама история появления этих снимков связана с одной из многочисленных любопытных галиных газетных затей: целый номер, рассказывавший (и показывавший) читателям в занимательных подробностях о людях, делающих для них газету. Помню недоумение «старших товарищей» из «Волгоградской правды»: разве ж так можно? Конечно, «не можно», если у кого-то спрашивать. А Галя просто делала.

Вот одна из ее «реформ», с которой она попала впросак. С первого дня, как ее назначили главной, она объявила, что редакционная машина никогда больше не будет ездить по чьим-либо личным нуждам, а только по производственным и творческим. И являла собой пример такого отношения. Пока ей Лиза Кремнева, недавно взятая в редакцию, не раскрыла страшную тайну: все в конторе пользуются автомобилем в личных целях, кроме редактора, а водитель их покрывает!

Вот еще одна чудом сохранившаяся Галина записка. В ней раскрывается и ее фонтанирующая, как бы ныне сказали, креативность, и одновременно та сторона души, которую мы обозначили как «мрачность». Она написана уже тогда, когда мне утром позвонили в Волгоград, сказали, что вечером меня хочет видеть Дмитрий Панкин, а тот, поставив в известность, что создается новый отдел и я назначаюсь его заведующим, сказал:

- Ну, надеюсь, мы не будем играть в «я подумаю до завтра», иди к Зайцеву (зав. редакцией), возьми ключ от своего кабинета и начинай работать сегодня.

Галина считала своим долгом подсобить мне в важный момент моей биографии, и эта записка – тому подтверждение. Видимо, она писалась при составлении мною плана работы.



«Дискуссии года

1)Замри, минута, остановись день: хочу ли я вашего продолжения завтра?

2)Нигилизм полузнания, где полузнание – читай стихийный социальный нигилизм.

3)Если завтра война, если завтра в поход, как скажется полнейшее отсутствие национальной гордости.

4)Пороки комсомольской демократии: волеизъявление при помощи голосования.

5)Самые большие человеческие радости.

6)Движущие пружины в обыкновенном человеке: честолюбие, деньги, любовь, наслаждение и т. д.

7)Пороки нашего времени, наши родные советские пороки.

8)Я хочу быть счастливой, а Щербаков этого не хочет. Ему на меня наплевать. Куда мне пожаловаться?! ?!»



Внимательный читатель уже понял: пора душевной мрачности или даже приступ отчаяния у моей любимой жены могли наступить вне всякой связи с внешними, часто абсолютно благополучными обстоятельствами. Как в самом нутре планеты под названием Земля происходит нечто непостижимое умом человека, так и у людей: мы видим лишь доступную гладь личности - и на ее фоне следствия, часто странные, не понятных нам процессов.

Но если человек – писатель (настоящий, а не словоблуд), он свое существо, даже им самим непоняое, выдает, не может не выдавать людям. Так что истинные ценители дара Галины давно почувствовали то, о чем я сейчас пишу.

«Читала книгу и думала о том, какой ад творился в душе Щербаковой, когда она ее писала… На первый взгляд - обычный детектив, а "ведь, оказывается... только стоит приподнять дёрн..."»

«Утверждают, что Щербакова стала писать резче, даже злее. Возможно. …Три повести, каждая суровее предыдущей».

«Галина Щербакова как будто меняет свой стиль, писательскую манеру, обращаясь к резкому, порой шокирующему слову».

«Читала последние вещи Щербаковой, которые меня удивили».

«Книга "Мальчик и девочка" и фильм, снятый по этому сценарию, ввергли в шок…»

Еще в начале своего писательства Щербакова встретила одного критика, который ей выдал: «Вы пишете печально, как будто у вас нет ноги». «С тех пор я… знаю точно, - изрекла Галина, - весело пишут только двуногие».

Я-то думаю, что ее «депрессивные» взгляды на действительность кроются не в сиюминутных, не в благоприобретенных умонастроениях писательницы, а самом существе ее натуры.

Помню, как давным-давно, в момент безвыходного безденежья я отбирал с домашних полок книги для букинистического магазина. Рядом с двухтомником словаря Даля положил трехтомник «Украинских повестей и рассказов». Но на прощание захотел… почитать эти повести и рассказы. Тут меня ждали два открытия. Первое – беспроигрышная увлекательность повествований. И второе – беспросветная мрачность большинства из них (особенно у авторов-женщин – Марко Вовчка, Леси Украинки, Ольги Кобылянской…). Вот уж где «депрессивность» что надо! И как-то невольно припомнилось, что сам Николай Васильевич Гоголь - стопроцентный «хохол». И потом я уже сообразил – моя-то жена абсолютная «хохлушка». А у них, видимо, какая-то генетическая тяга к трагедийному (часто и демонстративно-трагедийному) восприятию жизни. В одной радиопередаче я услышал и записал такое поначалу показавшееся мне неожиданным определение: тревожно-мнительные украинцы. Но ведь правда!

Однако пишущий может быть и коварен. Будучи, по сути, одноногим, он в хорошую минуту тоже может написать весело. Именно такое свойство Галины Щербаковой позволило собрать книгу «Печалясь и смеясь». Из чего родилась идея этого сборника? Из нечаянно подсмотренного соседства двух суждений на интернетовском читательском сайте. Первое: «Талантливый автор талантливо пишет. Но так, что настроение портится всерьез и надолго». Второе: «Книга легкая, интересная. В ней есть и юмор, и ирония, и любовь, и ревность, и даже злость». И то, и другое – об одной и той же книге Галины Щербаковой. Возникающее из их сочетания противоречие и побудило обнаружить в сочинениях автора высказывание, вынесенное в эпиграф книги: «Может, в нас отсутствует орган, отвечающий за чужую боль? Или его не туда пришпандорили? Сломаешь голову, печалясь и смеясь...».

ПЕЧАЛЯСЬ И СМЕЯСЬ?.. Не является ли такая формула геномом творчества Галины? Сделать чужую боль «своей» для читателя –  разве для нее не главная писательская  функция? «Горечь и боль писателя за время, в котором мы живем, за людей, которые в погоне за материальными благами теряют человеческий облик, вот что я увидела в этой книге» (olvia, www.review-books.ru). «Книгу выдержат, пожалуй, только те читатели, которые не боятся очень сильной, тяжелой и пронзительной прозы» (Марина Маркелова, «Аргументы и факты», о книге «Яшкины дети»).

Однако, как выясняется, опасения того, что от чтения этих книг «настроение портится всерьез и надолго», сильно преувеличены. Среди читателей Галины много ценителей ее стиля, которые получают удовольствие от самой манеры изложения, ироничной, в меру отстраненной, от так называемого щербаковского юмора. «Природный оптимизм и благожелательное отношение к людям удержали ее от мрачного (и весьма даже соблазнительного в своей ужасти) бытописания нашей и впрямь далеко не всегда приятной жизни; здоровое же чувство юмора и умеренный скептицизм не позволили окунуться в леденцовые реки (пряничные берега) сентиментальности» (Татьяна Морозова, «Литературная газета»).

«Когда мне грустно, я читаю Галину Щербакову – чтобы довести уровень грусти до нижней точки, а потом, как правило, становится легче. Таких писателей в мире очень мало…» (Обзор книг от Анны Матвеевой, http://tau.ur.ru/matveeva/).

Я бы сравнил все написанное Галиной с хорошим джазом, способным в одном концерте сыграть и наиболее тоскливый блюз, и донельзя шаловливую пьеску. Однако прислушайтесь: и внутри самого «тяжелого» блюзового рока, и легкомысленной юморески всегда лежит ухающий контрабас, который создает основу этой удивительной музыки – свинг, подчиняющий весь твой организм угодному только ему ритму.

Мягкий, томный, неумолимый контрабасный рык порой еле слышен, а порой - поглощает все. Вот так и в сочинениях Галины: в одних умело скрытые и, может быть, даже от нее самой потаенные смыслы упрятаны под колоратурными саксофонными  фиоритурами - стилевым камуфляжем, словесной безупречностью, а в других они – прямо прут на вас, как танк, как свинг. И читатель может удивиться: «Ввергла в шок». Но на самом-то деле этот контрабасный рокот, собирающий в единое целое ее прозу, жил (живет) и звучал (звучит) всегда.

Так же всегда была едина основа ее натуры – с неизбежными упаданиями куда-то в глубь, в самоё себя, в отчаяние – «все у меня пошло под гору – настроения, желания, стремления… Вроде и не я живу на свете». И с выкарабкиваниями снова наверх: «Жизнь прекрасна и удивительна. А если Бог будет милосерден, то можно будет пережить еще и еще много вся­кого разного… Ах, как хорошо и вкусно жить!» (Из «Автобиографии»).

И как же я ее любил именно такую – от замогильного, самого низкого контрабасного тона до визгливого, на грани возможного для уха вскрика трубы.



Мне казалось: состояния жестокой меланхолии у Галины были связаны с «глобальными» размышлениями о своем бытии – где жить, чего добиваться, в чем счастье… Логика намекала (впрочем, она тут не причем, сама жизнь наталкивала): переходу из упадочной ситуации в состояние выкарабкивания должны, напротив, способствовать самые обычные житейские обстоятельства.

Мне, например, повезло открыть способ, как время от времени можно очищать домашнюю атмосферу от муторной унылости. Галина, надо отдать ей должное, всегда старалась скрыть от детей свой упадок духа, никогда о нем при них не вела речь. Но помимо ее воли, конечно,  ее состояние не могло на них не воздействовать. Если небо затянуто мглой, как не заметить отсутствие солнышка?

В один из весенних дней, я, придя с работы, застал именно такую «погоду в доме»: как будто бы всё на местах, но как-то… не вкусно и не хорошо жить. Захотелось сделать что-то немедленно!

- А давайте завтра, - начал я, не зная, чем кончу, - Катя не пойдет в садик, Саша в школу, а я на работу… - И тут счастливая мысль пронеслась в голове, и я завершил свою совсем, было, дурацкую мысль абсолютно разумным предложением: - Поедем посмотрим дачу, в которой будем летом жить.

У нас в «Журналисте» на прошлой неделе как раз распределяли среди членов редколлегии эти объекты наших барских привилегий, но мне и в голову не приходило тратить до поры до времени время  на их смотрины. А тут вдруг все и сошлось…

Весь следующий день у нас ушел на электрички, знакомство с так называемым «спецучастком», разглядывание дач, приобщение к милому подмосковному поселку, надолго ставшему нашей летней резиденцией.

«Более 20 лет Галина Николаевна каждое лето жила на даче в Мамонтовке. Там даже происходит действие одной из ее книг («Женщины в игре без правил»), - рассказывается в газете подмосковного Пушкинского района «Маяк». – В Мамонтовской библиотеке эта старенькая книжка в мягкой обложке, кажется, наиболее зачитанная, на листочки распадается… Вспоминает Галина Николаевна ставший ей родным поселок с самым светлым ностальгическим чувством: «В Мамонтовке я была счастлива!»… О Мамонтовке… спонтанно вылился образный рассказ – о солнце, траве, ветре, речке, о том, каким благом оказалась крошечная дачка из одной комнаты и кухни… Как там росли дети, бегали по двору, как дружили с соседями, как приезжали большими семьями родственники. Как споро писалась ее первая большая повесть «Вам и не снилось»…» (Т.Эффи).

«…Щербаковы переехали в зеленую дачу у забора, - вспоминает Иветта Шаньгина, Катькина подружка. – Там вообще было здорово – спереди огромная поляна, на которой мы устраивали концерты, сценой нам служила столешница от старого теннисного стола, а сзади наш тайный мир, где мы играли в «Трех мушкетеров» или «Всадника без головы», переделанные по-своему. Там из щитов мы построили шалаш или точнее даже домик, который служил нам и хижиной Мориса-мустангера, и дворцом лорда Бекингема. Там был наш мир, скрытый от глаз дачников и сторожей. Был только один взрослый человек, который наблюдал за нами из окна веранды – тетя Галя. Ей мы доверяли». (Очерк «Катина мама»).

А в тот день, о котором я рассказываю, у тети Гали, она же Катина мама, из души испарился мрак, и над нами снова появилось наше местное солнышко. Я же тот опыт взял на вооружение на долгие годы, конечно, каждый раз варьируя его в соответствии с условиями.

…Лето 1972 года для многих москвичей стало первым из тех в нашу нынешнюю пору, когда невероятная жара, тление подмосковных  торфяников и удушливый дым лесных пожаров сделали столицу почти невыносимой. А у нас с Галей случилась неудача, так сказать, творческого плана, точнее - осечка, выражаясь по-нынешнему, продюсерская. И в конечном-то итоге, по большому счету – благая. Но мы тогда этого не знали, были удручены, и проблемы, доставляемые народу немилосердной российской природой, были для нас на втором плане.

Надо было как-то выбираться, как я иногда говорил, из passive voice (страдательный залог). И я позвонил в Одессу, где не очень давно был в командировке, Дмитрию Ивановичу Ермакову. Он был помощником прокурора города, отчаянно, по-донкихотски воевал с коррупцией, расцветавшей там пышным цветом. На этой теме мы с ним познакомились и, можно сказать, подружились.

Я спросил, может ли Дмитрий Иванович купить для нас в каком-либо отдыхательном центре путевки на четырех персон. Он ответил: запросто. Я взял отпуск, и к концу третьего дня мы всем гамузом играли в балду в купе скорого поезда «Москва – Одесса». В конце маршрута нас поджидал фанерный домик типа «Палатка» на базе отдыха «Турист».

В то лето все поменялось местами. В Архангельске и Мурманске, как и в Москве, царил африканский зной, зато в Одессе температура редко переваливала за 20 градусов. Но мы все равно, пусть и с гусиной кожей, азартно купались до обеда, а во вторую половину дня осваивали одесские достопримечательности, шлялись по Привозу, наносили визиты местным новым знакомым.

Две недели пролетели как один день. Москва по-прежнему дымилась, возвращаться в нее не хотелось, и мы купили еще на полмесяца так называемые курсовки в доме отдыха «Морской». Поясню: мы кормились в столовой «Морского», культурно обслуживались на его танцплощадке, а жили в «частном секторе» в двадцати метрах от задних, грузовых ворот дома отдыха.

В августе, точно накануне нашего приезда, московская погода положила конец своим безумствам. А наши каждодневные расстройства вернулись в свои привычные берега.

А вот что было до отпуска. Мы предприняли попытку одним ударом взять крепость финансовых затруднений. «А у людей она слыхала, что это зло еще не так большой руки: лишь стоит»… проникнуть на ТВ. Мы решили вдвоем написать телепьесу. И написали - под названием «Белые лебеди». И как-то это быстро стало двигаться в редакции литературно-драматического вещания ЦТ. Эрик Маркин, редактор, от имени своего шефа (запамятовал фамилию), а также собственного говорил какие-то приятные слова. Я их тоже забыл, но хорошо помню, как он, значительно взглянув, сказал:

- Мы редко кому из авторов говорим такое.

Потом наша затея прошла через какой-то коллегиальный орган. Потом, по словам Маркина, был назначен режиссер – Константин Худяков. А потом… вмиг все лопнуло, как воздушный шарик. Нам это сообщили по телефону, не объясняя причин.

А их и невозможно было объяснить. Просто нас (впрочем, думаю, именно Галину) оберегала судьба. Я, в 2010 году собирая ее книгу пьес и сценариев, пробежал глазами по сценам и диалогам «Белых лебедей». «Нормальная» советская производственная драматургия, во множестве представлявшаяся в театрах, в том числе и во МХАТе. На нее даже ходили люди. Это не была голимая клюква. Опасность заключалась как раз в том, что ее по недоразвитости или по недоразумению «потребителей» можно было принять за всамделишное искусство. И не дай бог, если к тому же еще - и симптомы успешности… Уж лучше просто нормальная, за версту видимая халтура!

Наверняка многим приходилось испытывать запоздалое чувство страха, когда опасность миновала и уже задним числом берет оторопь: что было бы, если… Вот такой испуг меня охватывает и поныне при мысли о благополучном исходе нашей телевизионной затеи. Легко сказать, что природное чутье Галины к словесности все равно вывело бы ее к истинной литературе. А если нет? Таинственная субстанция творчества порой неуловимо поддается неисправимой порче.

Мне запомнился разговор с одним выпускником-филологом, с которым мы вместе готовились осенью 60-го к госэкзаменам. Его фамилия Клепиков, он писал стихи, только что приехал из Москвы, где был на встрече с входившим тогда в известность поэтом. Уже после завершения мероприятия тот продолжал отвечать на вопросы окружившей его молодежи. И на задиристое замечание, не слишком ли он увлекается так называемой гражданской лирикой, спокойно объяснил: вот скоро он добьется такого положения, что сможет говорить всё, тогда и увидите…

Я сильно засомневался в верности такого подхода. Но не более того: а вдруг и это – путь? И невольно стал обращать внимание на стихи этого поэта больше, чем на другие. Он действительно скоро стал очень значительной фигурой. И я все ожидал, вот-вот он выдаст свое «Я помню чудное…». Или «Флоты - и то стекаются в гавани…» Не дождался. Как-то все получалось, что даже самые интимные темы у него обязательно, как в миксере, смешивались с чем-нибудь вроде «Родина слышит, Родина знает».

Я в курсе: некоторые знатные критики даже ценят его за это. А, по-моему, доставшийся ему от Бога дар скис. Может быть, именно потому, что им, по существу, однажды просто торганули. По небрежности коллекционное вино обратили в уксус.



…Возвращаюсь к письму Галины, в котором она говорила, что «у нас все идет вкривь и вкось, и плевать на все». В поезде, возвращаясь из Москвы, я уже держал в голове идею о ее творческом отпуске. О том, в котором она напишет за месяц с небольшим повесть «Кто из вас генерал, девочки?» и рассказ «Кузя-Кирюша».

Что проявилось в этой истории с письмом? Мудрость Галины? Или некая защитная длань по-прежнему охраняла наши отношения?.. Почему Галя выразила свои переживания не «живьем», а в эпистоле? Как я понимаю, сделав это сразу после моего отъезда. Я не знаю, во что бы вылилось наше «ток-шоу» на эту тему. Потому что первые мои чувства по прочтениии письма были растерянность и обида. Неужели она не понимает, что я все делаю ради нашего общего блага? Нет, чтобы поддержать…

…Боюсь, из всего, что я рассказал, может сложиться представление обо мне как о неком действительно «крутом мэне», всегда уверенном в себе, легко  принимающем судьбоносные решения. Это не так. Очень часто приходилось преодолевать колебания, граничащие со страхом, а иногда просто заставлять себя прыгать как в холодную воду. Что-то такое было и с решением покинуть Ростов. Этот город и в самом деле оказался завораживающим. Вот небольшая иллюстрация – фрагмент воспоминаний брата Галины Саши (как она говорила, вся ее жизнь была осенена именем Александр).



«Летние каникулы. Родители спокойно отпустили меня в Ростов и теперь весь город мой. С утра отправляюсь бродить по его зеленым улицам,  спускаюсь к Дону,  потому что летом ноги сами несут туда, к воде. Не забываю заглянуть по дороге на рынок, где можно купить что-нибудь на перекус. Прохожу мимо мешков с воблой, огромных раков и легендарного рыбца, который светится жиром на солнце.  Вот  и они -  вязаночки  дешевой мелкой копчушки. К этой вкуснейшей рыбешке несколько помидоров – и обедом я обеспечен.

Тарахтящий катер (по-местному просто  «дизель») собирает всех желающих на левый берег. Полуголый мужик в замасленной майке вертит штурвал, наконец,  выбирает  направление  с  учетом течения и теперь минут двадцать мы будем спокойно пересекать довольно широкую в этом месте реку.  Штурвал – одно название, обыкновенное металлическое колесо. Ничего похожего на  картинки в книгах Жюля Верна или про капитана Блада. Но мне, мальчишке, выросшему в пыльном  Донбассе, где и  пруды редкость, эта ржавая посудина почти пиратский корабль.  Осталось найти место поспокойнее, бросить одежду на песок, раскрыть книгу и загорать, загорать, окунаясь время от времени в теплые  волны.

     Ошалев в конце концов от жары, собираюсь в город. Теперь можно спокойно прогуляться по  набережной и подняться вверх по Ворошиловскому проспекту, а там и до дому рукой подать. Или выбрать сегодня Буденновский? По нему еще трамваи ходят, но лучше пешком, не торопясь, глазея по сторонам. А если быть совсем точным, то любуясь симпатичными ростовчанками.

     Справа начинается  улица Энгельса, где столько достопримечательностей, что иному городу хватит с избытком. Метров через пятьдесят видно хвост очереди. Она движется медленно до заветных дверей кафе «Дружба», которое известно всей стране своей солянкой. И это ничуть не преувеличение. Много лет спустя в разных концах Советского Союза, если речь заходила о Ростове, мои собеседники все как один вспоминали волшебную солянку.

     Если пройти чуть дальше, то увидишь в витрине гастронома гипсовые фигурки  весело пляшущих неразлучных друзей Нуф-Нуфа, Ниф-Нифа и Наф-Нафа. Об этом свидетельствует и яркая надпись по дуге: «Три поросенка».  Легенда гласит, что однажды накануне очередных выборов в витрину поставили большие портреты  тогдашних руководителей государства (Хрущева, Подгорного, Микояна), а вывеску задрапировать забыли. Народ потешался, однако недолго - все быстро исправили.

     Но сегодня я не дохожу ни до кафе, ни до гастронома. Мой путь на другую сторону улицы. Вахтер в  старинном доме на углу меня уже знает. Здесь  редакция газеты, где работает любимая сестра Галя, или, по-домашнему, Аля. К ней-то я и приехал. И в редакцию захожу при каждом удобном случае – здесь интересно  все. Люди курят, спорят, правят гранки, обсуждают статьи.

     Леша Плешаков недавно вернулся из плавания, выпустил книжку «Вокруг света с «Зарей». Ходил простым матросом на немагнитной шхуне и теперь травит всякие байки о походе и заморской жизни. Но сегодня обсуждают его фельетон «Заборостроители». Каждый считает своим долгом стукнуть его огромную фигуру по плечу. «Старик! Ты попал в точку! Нам вообще не нужны никакие заборы!»

     Дальше по коридору кто-то из фотокорреспондентов  клеит к стенду новые снимки.  Он был вчера на матче СКА и теперь с гордостью показывает потрясающие кадры с лучшим в мире нападающим, игроком сборной  Виктором Понедельником: «Ты посмотри какой удар через себя в девятку!».

     А вот кабинет, где обитает любимая сестра. Комнатушка битком и все до слез хохочут, вспоминают  вчерашнюю историю. Отмечали выход какой-то очередной «нетленки», разумеется, каждому по очереди наливали втихаря под столом «родимую», и вот, когда стакан достался сестре, в кабинет вошел редактор. Делать нечего,  не спеша, по глоточкам выпила, налила из графина еще стакан воды – «ох, и жарко сегодня» - и так же спокойно опустошила его. Коллеги были в восторге!

Дома, пока Аля чистит картошку, роюсь в книгах. Странно, но ничего, кроме книг в комнате, где они живут с Сашей,  ничего не помню. Они повсюду: на полках, на шкафу, на подоконниках. У меня в Донбассе их тоже немало – отец-шахтер подписывается на все собрания сочинений, какие только издают. Уже проглочены Паустовский, Станюкович, Мопассан, Бальзак, Золя… У сестры все они тоже есть, но сколько новых имен! Зощенко, Бабель, Цветаева, Стейнбек… Полистал новый альбом Бидструпа и продолжил хохотать над приключениями Джея с его приятелями и Монморанси.

Саша приходит с магнитофоном «Репортер–3». Он корреспондент радио, и это его рабочий инструмент. Сразу после ужина хватаю микрофон. По очереди придумываем каких-то героев невероятных профессий и от их имени даем интервью. Забегает Ида Злотникова со знакомым студентом кубинцем Бернардо дель Пино. (В этот дом вообще всех тянет как магнитом. Здесь никогда не закрывается дверь на замок. Позднее эта привычка сохранилась и в Москве: сестра совершенно не признавала запоры. Только в смутные восьмидесятые привычку пришлось менять.)

Идка с ходу придумывает нового героя - Сашу Зелепукина. То он оленевод, то метеоролог в пустыне. Никто, разумеется, ни на севере, ни в песках не был, и потому вопросы задаются самые дурацкие. Каждый из нас по очереди на них отвечает. Смуглый кубинский гость внимательно прислушивается и не может понять, почему мы хохочем до слез после прослушивания очередной записи.

Потом Саша заправляет другую кассету, и все замирают, пока не кончается пленка. Это Окуджава. Кто-то привез из Москвы новую запись, и мы пока молчим. Это потом, через несколько дней, когда впитаем новые мелодии и слова, начнем петь и про Ваньку Морозова, и про дежурного по апрелю… Солистов среди нас определенно нет, но вместе петь любят все. Наконец, и Саша, уступая нашим уговорам, берет в руки аккордеон, который он взял на днях в пункте проката, и девушки уже старательно выводят: «Ах, кавалеров мне вполне хватает, но нет любви хорошей у меня…».



Разве я мог оспорить утверждение Галины «В Ростове мы были счастливы»? Расставаться с ним было и для меня - как рвать по живому. А тут еще и ее стенания… Я был не на шутку сердит.

Но на другой день поймал себя на ощущении, что… уже скучаю по ее тревожной, верной мне и одновременно вечно нежданно-негаданной душе. И куда-то стала уходить обида. Вместо нее на поверхность сознания всплыло давно усвоенное убеждение: любимая женщина прекрасна во всем! Разве я до этого не замечал неожиданно проявляющиеся в ней смятения? И могли ли они остановить мое стремление к ней? Так что же сейчас быть в обиде на человека, которому и так плохо…

Еще со времен Челябинска ко мне благословенно пришло понимание такого ее состояния: при нем конкретно-предметно помочь невозможно (оно воспроизводится изнутри независимо от внешних обстоятельств), лечить его – только изводить организм на борьбу с самим собой. Тут можно и нужно… пожалеть. Как известно, жалость усиливает любовь. А «избыток» любви всегда подскажет, как в конкретном случае поступить. В связи с этим письмом, ясное дело, не надо было заморачиваться проблемой возврата в Ростов: там все равно рано или поздно возникли бы еще какие-либо причины уже иных страданий…

Могу признаться: этот вопрос – как мне повести себя в отношениях с такой вот Галиной (она, как читатели поняли, бывала очень разной) – оказался самым трудным для меня за всю мою жизнь. Я был в свои 28 лет и не мудрым, и не искушенным в житейской психологии. Одна любовь подсказывала дорожку в этом моем туманном и одиноком лабиринте. Она и навела на догадку: ничего не следует прямо противопоставлять депрессии - ни обещаний «все образуется», ни призывов побороть себя саму, ни докторских снадобий. Только – некое конкретное действие, пусть даже самое обыденное. Или тоже очень конкретное и немедленно выполнимое решение.

В данной истории случилась счастливая находка творческого отпуска.

Это было сделано по наитию, «методом проб и ошибок». Ошибка была на кону, но выиграла - проба.

А вот что оказалось бесспорно правильным  - это НЕборьба с ее ипохондрией, подавленностью в очевидном, вульгарном, психиатрическом плане. Такая борьба почти наверняка стала бы убиением творческого начала в художественно одаренном человеке. Я понял это намного позднее, когда Галину уже признали безусловно талантливым писателем и когда у некоторых критиков появилось рядом с каким-то названием ее сочинения это словечко - «депрессивное».

Вот тогда я собрал в кучку имеющиеся у меня в памяти сведения (довольно скудные) из Фрейда, Ломброзо, профессора Сегалина, рассказы о психологических особенностях и странностях интересных мне писателей и… И очень хорошо понял горькое откровение философа и психолога Андрея Васильевича Коврина, бедного героя чеховского рассказа «Черный монах»: «Если бы Магомет принимал от нервов бромистый калий, работал только два часа в сутки и пил молоко, то после этого замечательного человека осталось бы так же мало, как после его собаки».

Со всей определенностью Андрей Коврин осознал данную истину после того, как его, имевшего несчастье пострадать от мании величия, излечили от этого лиха. А ведь приходивший в его галлюцинации черный монах предупреждал: «Друг мой, здоровы и нормальны только заурядные, стадные люди… Повторяю: если хочешь быть здоров и нормален, иди в стадо». Да, нам известно, что однажды (или не однажды?) черный монах чуть ли не в явь привиделся писателю, но мы же отдаем себе отчет, что автор и «прямой речи», и образа мыслей ковринского призрака – Чехов! Однако сколь же безотраден удел стадного человека!

Чеховский герой «думал о том, как много берет жизнь за те ничтожные или весьма обыкновенные блага, какие она может дать человеку. Например, чтобы получить под сорок лет кафедру, быть обыкновенным профессором, излагать вялым, скучным, тяжелым языком обыкновенные и притом чужие мыс­ли, — одним словом, для того, чтобы достигнуть поло­жения посредственного ученого, ему, Коврину, нужно было учиться пятнадцать лет, работать дни и ночи, перенести тяжелую психическую болезнь, пережить неудачный брак и проделать много всяких глупостей и неспра­ведливостей, о которых приятно было бы не помнить. Коврин теперь ясно сознавал, что он — посредствен­ность, и охотно мирился с этим, так как, по его мнению, каждый человек должен быть доволен тем, что он есть».

«Черный монах» - произведение замечательное не только по своим художественным достоинствам, но и по типично «чеховской» послеиздательской судьбе. Сам Антон Павлович еще до публикации задал немудрящий, непритязательный тон: «Это рассказ медицинский, historia morbi» (история болезни). Редактор журнала «Артист», представившего его читателю, Ф. Куманин делился в разговорах сомнением: «Вещь не из важных, очень во­дянистая и неестественная... Но знаете, все-таки Чехов — имя... Неловко не напечатать». Многие критики увидели в сочинении лишь точное выразительное описание болезни героя, отразившейся на жизни близких людей.

Не будем прослеживать, как за 120 лет менялось отношение к «Черному монаху». Приведу лишь одно высказывание лондонского профессора Дональда Рейфилда, автора самой большой, почти на 800 страниц, биографии писателя. «Рассказанная Че­ховым история напоминает прозу Гофмана — в ней есть и музыка (серенада Брага), и сверхъестественная сила (видение черного монаха). Однако в рассказе в не меньшей степени, чем в «Палате №6» и «Вишневом саде», присутствует политический подтекст — его действие сосредоточено вокруг огромного, приходящего в упадок сада. Сегодняшний читатель безошибочно соотнесет дес­потичного хозяина сада с властями предержащими, безумного ге­роя — с бунтовщиком, а сад — со всей Россией…»

Ну, а я вот еще увидел и тему сохранения творческой личности, убережения ее от участи человека стада.

Самоочевидно, при этой-то тематике и при таком убедительном изложении Чехов не мог избежать подозрений в том, что он изобразил самого себя. Отвечая на них, автор писал Суворину: «Кажется, я психически здоров. Правда, нет особенного желания жить, но это пока не болезнь в настоящем смысле, а нечто, вероятно переходное и житейски естественное».

Вот-вот! Именно переходное и житейски естественное. Как и признания писателя: «я постоянно пребываю в элегическом настроении», «смертная тоска по одиночеству», «должно быть, допел свою песню»… Словом, «Нога волочится и жить не хочется…/О, одиночество!/И боль в боку тупа», как поется в развеселом спектакле «А чой-то ты во фраке?», поставленном по рассказу Чехова «Предложение» (текст Дмитрия Сухарева, Театр Школа современной пьесы). В письмах Антона Павловича, несмотря на их внешнюю пушкинскую словесную легкость, встречается много выражений, отражающих его внутреннее сумрачное состояние в момент их написания. Видимо, «переходные состояния» бывали нередки.

Думаю, никто не заподозрит меня в соображении, что склонность к «депрессивности» есть признак талантливости. Но с какого-то времени я не сомневаюсь в том,  что большинство талантливых людей, особенно в литературе (проза), не просто склонны впадать в состояние подавленности – им это для чего-то необходимо. У каждой ремесла свои профессиональные риски…

…Однако, тем не менее, в жизни Галины была придурошная попытка обрести спокойствие при помощи специфической медицины.

Чин члена редколлегии «Журналиста» автоматически делал меня и мою семью пациентами  так называемого четвертого главного управления Минздрава СССР. Это была привилегия. Проходя медосмотр в соответствующей поликлинике, Галина на типовой вопрос «На что жалуетесь?» простодушно поведала, что ее в последнее время донимают какие-то не мотивированные страхи. В нормальном советском медучреждении такое признание в самом серьезном случае вызвало бы сочувственный кивок головой. Тут же была проявлена соответствующая рангу ведомства озабоченность, закончившаяся настоятельной рекомендацией… проконсультироваться в психиатрической больнице им. Кащенко. И Галя туда пошла.

Я не помню, что у нас предшествовало этому ее походу. Но не думаю, что Галина что-то сделала, не поставив меня в известность. А значит, я не возражал. И, кажется, знаю, почему. Незадолго до того было такое происшествие. Дома раздался телефонный звонок.

- Вы Александр Сергеевич Щербаков?

- Да, я.

- Ваша жена упала в обморок на улице. Она сейчас у нас. Можете приехать забрать ее?..

Это случилось возле памятника Ивану Федорову, первопечатнику. Сердобольные женщины из организации, находящейся в тылу памятника, под аркой, принесли ее в свой офис и позвонили мне. Я нашел Галину лежащую на скамейке, сделанную из стульев, но уже хлопающую глазами и говорящую. Женщины предлагали вызвать «скорую», но я сказал, что меня тут ждет такси, и не будем спешить со скорой.

Это был приступ анемии, «малокровия», преследовавшей ее с рождения в пору великого сталинского голодомора до последних дней. Такая встряска не могла не повлиять на меня, и, видимо, в несколько оцепенелом состоянии я и пропустил мимо своего внимания случай с посещением больницы им. Кащенко. Конечно, то была моя оплошность: как знать, чем все это могло кончиться?

Но… на этот раз восторжествовала, я бы сказал, солнечная, живительная сторона ее хохляцкой натуры. С каким-то неизъяснимым юмором она изображала встреченных ею прогуливавшихся меж кирпичными старозаветными корпусами необычайно сосредоточенных, погруженных в себя их обитателей, а на вопрос о собственно консультации лишь отмахнулась: «Глупости все это». Из чего я заключил, что, к счастью, она попала действительно к порядочному профессионалу. Правда, он что-то из аптечного все же ей выписал, но… это было еще до того, как хронические хвори приучили нас относиться к докторским рецептам с должным уважениям. И весь этот эпизод был благополучно похоронен в памяти.



Я уверен, девять из десяти читателей, соприкоснувшись  по воле моего воспоминания с затронутой выше темой, спросят: а Зощенко?! Нет, я не забыл, что у одного из наилучших русских писателей XX века есть замечательные научно-художественные повести о духовно-нравственном здоровье («Возвращенная молодость», «Голубая книга», «Перед восходом солнца»), в центре которых как раз находится проблема «депрессивности».

Прежде чем высказать свою скромную мысль по делу, не могу удержаться и не привести предуведомления Михаила Михайловича к «Возвращенной молодости». Словно отвечая Чехову, заметившему: «Предоставьте нам, лекарям, изображать калек и черных монахов», он пишет: «Ах, мы тревожимся в особенности за одну категорию людей, за группу лиц, так сказать, причастных к медицине.

…Этих лиц автор покорнейше просит поснисходительней отнестись к нашему труду. Автор, в свою очередь, тоже обещает им быть снисходительным, если ему случится читать повести или там, скажем, рассказы, написанные врачом, или родственником этого врача, или даже его сосе­дом. Автор просит у этих лиц извинения за то, что он, работая в своем деле, мимоходом и, так сказать, как свинья, забрел в чужой огород, наследил, быть может, натоптал и, чего доброго, сожрал чужую брюкву».

Ну, а говоря по существу, мне не кажется верным основополагающий тезис Зощенко.

«…Некоторые знаме­нитые люди рассматривали свою хандру и «презрение к человечеству» как нечто высокое, малодоступное про­стым смертным, полагая при этом, что это не признаки физического нездоровья и не результат неправильной жиз­ни, а что-то возвышенное и исключительное, полученное ими в силу большого назначения жизни.

Обычно биографы из почтительности поддакивают этим мыслям и утверждают, что гениальный человек не мог ужиться в той пошлой обстановке, которая окружала его.

Между тем хандра есть совершенно определенное физи­ческое состояние, вызванное либо неправильной работой нервных центров, а стало быть, и неправильной работой внутренней секреции, либо нерасчетливой тратой энергии, не пополненной вовремя. Сколько мог заметить автор из тех же биографий, физически здоровый человек с неутомленным мозгом не имел ни презрения к людям, ни хандры, ни ужасов пошлости, а если находил эту пошлость, то работал и боролся за то, чтоб улучшить будущее. Но, заболев, всегда приобретал эти свойства».

На мой взгляд, это какое-то упрощение – считать, что все - от переутомления или механического сбоя действий нервных центров. С какого, спрашивается, рожна им вдруг взять и начать работать неправильно? Мне кажется, Михаил Михайлович гораздо ближе к правде жизни в другой своей догадке: «Казалось, высокий ум несет беду, горе, болезни. Однако эти страда­ния вовсе не относились к высокому уму. Они относились к уму, главным образом связанному с искусством, с творче­ством, в силу особых специфических свойств этого ума, в силу склонности этого ума к фантазиям, к сверхчувстви­тельным восприятиям. …А свойства ума являются только лишь благодатной почвой для их возникновения».

Должен сказать, Зощенко, бесконечно интеллигентный человек, в конце третьей из этих повестей помещает очень основательную оговорку: «Я только делаю предположение».

Ну, вот и я делаю допущение, отличное от его предположения: «депрессивность» у определенного вида людей (в него входит и сам Михаил Михайлович) возникает не по случайным обстоятельствам судьбы, а заложена как один из камней фундамента личности.

В поисках подтверждения своей догадки я раскрыл книгу Владимира Эфроимсона «Гениальность и генетика». А там…

Но позвольте напомнить, кто он, Эфроимсон. Это классик советской генетики, сорок с лишним лет назад вся наша интеллигенция зачитывалась его новомировской статьей «Родословная альтруизма» о проблеме происхождения доброго начала в человеке. Он позволил себе размышлять об этике с позиций эволюционной генетики человека, что подавляющему большинству марксистски мыслящих ученых (а много ли было в стране иных?) представлялось и полной чушью, и крамолой. Он в порядке довода от противного, к примеру, писал: «Ведь можно же, поддерживая из поколения в поколение преемственность обработки умов, воспитывать тупых расистов или сектантов-фанатиков».  Ох, как еще можно! Доживи профессор до наших дней…

Однако вернемся к его труду о генетической природе гениальности. В нем исследованы десятки примеров конкретных людей.

Глеб Успенский: «Я помню, что я плакал беспрестанно, но не знал, отчего это проис­ходит. Не помню, чтобы до двадцати лет сердце у меня было когда-нибудь на месте».

Дмитрий Писарев. Писать он начал очень рано, первые успехи его окрылили. Тем не менее, у него развилась тяжелая депрессия, «меланхолическая деменция»…

Всеволод Гаршин. К осени 1880 г. он казался здоровым, но был угнетен и не мог рабо­тать. В мае 1882 г. поехал в Петербург, с августа 1883 г. у него началась ханд­ра, «апатия и лень чудовищные. И нет никаких сил сбросить их с себя»… Во время приступов апатии он делался беспомощным, как ребенок… На его лице лежала такая печать обре­ченности, что именно с него Репин стал рисовать лицо царевича Ивана, смертельно раненого Иваном Грозным.

Вирджиния Вулф. По Британской энциклопедии, Вирджиния Вулф считается крупной писательницей и одним из наиболее выдающихся критиков своего времени. У нее были отмечены клинически выраженные приступы депрессии и тре­вожности в 1895, 1904, 1910 годах… Несмотря на признание и успех, в периоды депрессий Вирджиния Вулф остро ощущала свою творческую несостоятельность, испытывала чувство неудачи.

Эрнест Хемингуэй. В свои ранние парижские годы Э.Хемингуэй был чрезвычайно жизне­радостен, верил в себя, в свои силы, любил охоту на крупных зверей, рыбную ловлю, бокс, бой быков, флирт, литературную работу. И вместе с тем уже тогда он периодически впадал в состояние апатии, уныния, бессилия, депрессии. Эти приступы имели место и во время второй мировой войны, и после нее, постепенно удлиняясь.

Александр Пушкин. «Весной я болен, кровь бродит, чувства, ум тоскою стеснены». В феврале 1829 г. Пушкин говорит сестре: «Боже мой, как мне нехорошо! Какая тоска. Кажется, совсем здоров, а нигде не нахожу места; кида­юсь и мечусь во все стороны, как угорелая кошка, чувствую: идет весна про­клятая».

Чарлз Диккенс. Бэйли (Baily F.T.): «Когда на него находил «черный пес» депрессии, у него возникало очень скверное состояние, и современные психиатры, веро­ятно, диагностировали бы у него циклотимию. С годами он все больше и больше терял способность стряхнуть с себя беспокойную мрачность».

Ганс Христиан Андерсен. Тревога, которая всегда была подспудной, даже в его радостные дни, пробивалась в виде множества фрагментарных и специфических страхов.



Л.Н.Толстой свои приступы депрессии называл «арзамасской тос­кой», У.Черчилль – «черным псом», а Э.Хемингуэй – «черным ослом».

Как и можно было ожидать, из писателей автор «Гениальности и генетики» всего больше уделил внимания Николаю Васильевичу Гоголю.

«…а потом ов­ладела мною моя обыкновенная периодическая болезнь, во время которой я остаюсь почти в неподвижном состоянии в своей комнате, иногда в продол­жении двух-трех недель»; «Молитесь, друг мой, да не оставляет меня Бог в минутах невыносимой скорби и уныния, которые я уже чувствую и которых, может быть, целый ряд предстоит мне впереди в степени сильнейшей». В начале 1848 г. Гоголь пишет, что переносит «такие тяжкие и болезненные состояния, что повеситься или утопиться ка­жется ему как бы похожим на какое-то лекарство».

Не считая «Избранных мест из переписки с друзьями», все крупнейшие произведения, созданные Гоголем, написаны за 12 лет. Но и в этом периоде у него были длительные приступы депрессии. Действительно, отмеча­ется, что 1833 год был «мертвым» для Гоголя. Далее в 1837 г. у двадцативосьмилетнего Гоголя «был период бездействия, в конце лета 1838 г. снова начи­нается подавленное состояние». Таким образом, если из двенадцати творческих лет вычесть эти еже­годные многомесячные депрессии с утратой работоспособности, то просто арифметически ясно, что в периоды подъема Гоголь должен был работать с гипоманиакальной сверхинтенсивностью. Депрессия летом 1848 г., во второй половине 1849 г., весь 1850 и 1851 гг. Депрессивные обострения не очень резкие, но нет уже и подъемов.

Самые знающие врачи этого времени (Шенлейн, Крукенберг, Карус), несмотря на все жалобы Гоголя на различнейшие недо­могания, не могли найти у него никакого хронического заболевания, кроме «нервов».

Это только малая часть примеров связи творческой потенции с генетическими особенностями здоровья и природы личности, приведенных В.Эфроимсоном.

Между тем, в книге, сложенной из трех сочинений Зощенко, посвященных депрессивным состояниям, я обнаружил несколько закладок в весьма любопытных местах. Их сделал точно не я. Возможно, Галина давала ее кому-то мужчиз знакомых? А может быть, сама штудировала ее?..



VI

Вот заметка из ростовского «Комсомольца» от 13 апреля 1991 года.

«Леонид ПЛЕШАКОВ,

обозреватель журнала «Огонек»

В МОСКВЕ «НАШИХ» МНОГО

- Леонид Петрович, мы помним, что вы работали когда-то в нашей газете и с удовольствием приглашаем вас на юбилей.

- Спасибо, ребята. Я бы приехал, но не могу, болею. А вы пригласите Сашку Щербакова, он тоже работал в «Комсомольце».

- И Галина Режабек.                

- Так это его жена. Сейчас телефон дам. Наших тут много. Еще Степаненко, он в «Известиях» работает, Яковенко — в «Советской России»... Я бы приехал, но не могу.

- Здоровья вам, Леонид Петрович. Здоровья и новых публицистических статей на страницах, теперь уже «Огонька».

«Комсомолец» тогда отмечал свое 70-летие и одновременно в каком-то смысле свою… кончину. Уже следующий номер газеты, от 16 апреля, будет называться «Наше время». В уголке «фирмы», как воспоминание, будет меленько оставаться прежнее имя «органа». Но было понятно: его время заканчивается.

Естественное дело. До другой, следующей жизни страны, начавшейся после «путча», было четыре месяца. Мы еще этого не знали. Но, как видите, названия уже меняли. И где-то, на подсознательном уровне, подытоживали прожитое и, может быть, засылали запросы в будущность на счет завтра: какое оно,  ожидаемое,  может быть?

Я все это, и про минувшее, и про грядущее, уловил в статье Галины, напечатанной  в том же юбилейно-прощальном номере «Комсомольца». Вот эта публикация.



С творчеством Галины Николаевны Щербаковой читающие люди знакомы по книгам. А еще по фильмам, автором сценариев которых она является. Один только фильм — «Вам и не снилось» стоит того, чтобы запомнить это имя.

И уж совсем немногие знают и помнят, что когда-то, в начале шестидесятых годов, работала в редакции нашей газеты Галина, тогда еще Режабек. Работала заведующей отделом учащейся молодежи; а Александр Сергеевич, ее муж, — ответственным секретарем.

Каким было то время? Вам слово, Галина Николаевна.

Дорогие мои!

Получив задание поприветствовать вас в день 70-летия (о боже! в таком-то возрасте и до сих пор «Комсомолец»!), я достала фотографии тридцатилетней давности, на которых мое поколение восторженно-открытыми глотками отмечало сорокалетие нашей общей любимой газеты. Оставим в стороне ностальгическое «как молоды мы были», это дело, как выясняется, проходящее и даже без следа. А вот открытые глотки да­вайте вычленим и оставим для анализа и для истории.

Что мы тогда орали? Даю на отсечение голову, что это была песня: «Забота у нас простая, забота наша такая: жила бы страна род­ная, и нету других забот»...

Заметили? В коротенькой строчке три раза — забота. И ни один редактор на такую тавтологию поэту не указал, потому что рука не поднялась бы. Просто мы все тогда лопались от забо­ты о Родине. Ну, распирало нас от нее. Ходили и заботи­лись, дышали и заботились, и не было, значит, других забот.

А ведь под боком, между прочим, зрела (или уже свершилась) новочеркасская трагедия, да и вообще много чего было. Очереди за хле­бом, например. Я задаю се­бе вопрос: «Где я тогда была?» Там... Близко... В оче­реди... Где мои записи тех лет? Их нет... И не было... Но сегодняшние воспоминания о том времени, увы, не мои. И не моих товарищей. Я буду последней, кто бросит камень за это в се­бя и своих друзей, но осо­знать сейчас, сегодня мы должны себя - тех. Что было с нами. Ведь мы считали се­бя хорошими, честными. Да и были, наверное, такими. Но главным в нас было дру­гое — мы были образцовыми служителями Химеры. А Химера тем и отличается от жизни и реальности, что она каждую секунду совер­шает подмену.

Мы жили в искаженном мире, принимая его — фальшивый — с искренней любо­вью. Иначе разве могли бы мы быть главными певца­ми этого оборотного мира. Мы звали на «химию», зва­ли на БАМ, звали на вели­кие стройки. Сколько у нас было для этого ярчайших слов. И будто не знали про 56-й в Венгрии, будто не учился в нашем университете великий Солженицын, будто не было вокруг несчастий и горя. Мы служи­ли только козлиной морде Химеры. Козлиной, козлиной, хотя она и притворялись львиной.

Хорошо помню, как бой­кая дамочка из ЦК ВЛКСМ, эдакая Светланочка Горячева тех времен, стыдила мой маленький клуб юных жур­налистов. Знаете за что? За нашу искреннюю скорбь по поводу смерти Джона Кен­неди. Она призывала нас ликовать, ибо смерть импе­риалиста — это всегда праздник для коммуниста. И мои девочки, стыдясь своих нормальных, человеческих чувств, взращивали в себе нечто совсем противополож­ное. Хотя как сказать о всех? Кто взращивал, а кто и нет. Но все равно, даже самые умные из нас были слепы, глухи, глупы и уже потому виноваты. Вот поче­му не могу на себя смотреть оруще-молодую. Потому что мне стыдно перед детьми и уже перед внуками за то, что радостно участвовала в диком мероприятии под названием «строительство социализма в отдельно взя­той стране».

Поэтому вам, поющим ваши песни на вашей праздничной «тусовке», я желаю одного: быть свободными от любых идеологических хи­мер, быть правдивыми до мозга костей в деле, кото­рое выбрали. И понять - нет ничего на свете дороже счастья и благополучия од­ного, взятого в отдельности, человека, он же — обыва­тель. Оставьте его свободным от химер, не мешайте ему жить по его простым, человеческим законам. И, ради Бога, не берите в го­лову заботу о всем человечестве. Оно этого не хочет. Оно устало, оно боится на­шей заботы. От нее хлеб почему-то не родит. Я очень хочу верить — вы лучше нас. Иначе — никакого оправдания.

Ваша Галина ЩЕРБАКОВА

(в ростовском просторе­чии Режабек).

P.S. Я и смолоду не давала себя править, а уж теперь... Так что я без обиды, если это у вас «несъедобно». Ведь, как выясняется, из одного и того же «Комсомольца» вырастают и сотрудники «Огонька» и сотрудники «Советской России». Поступайтесь принципами, ребята, поступайтесь. Другого пути человеческого развития, пути стать лучше нету. А нам остро это необходимо — стать лучше. Назад, родные мои, назад — в человеческий цивилизованный мир. На этом пути я с вами...

Г. Щ.

Для Людмилы Калининой, тогдашнего редактора газеты, это оказалось «съедобным», за что и сегодня я готов пожать ей руку. Повторяю: это было еще советское время, и хотя вряд ли могла на прежнее место вернуться Берлинская стена, но подобие Гулага – запросто. У меня до сих пор есть отобранные в августовские дни 91-го у чинов «правоохранительных органов» заполненные бланки на арест кого угодно: оставалось лишь проставить ФИО. Галин постскриптум к поздравлению газете пронизан атмосферой противостояния тех дней. Три года назад по стране разлетелось «письмо» ленинградской коммунистки Нины Андреевой, напечатанное в газете «Советская Россия» под заголовком «Не могу поступаться принципами». Это был откровенный  и яркий призыв повернуть колесо рулевое не на какие-то двадцать румбов вбок, а на сто восемьдесят градусов, но не для того, чтобы вернуться в «человеческий цивилизованный мир», а, напротив, - к Сталину и Ленину.

Во главе «Советской России» тогда был несгибаемый ленинец Валентин Чикин, а ответственным секретарем у него - наш друг Саша Яковенко. В этом и была подоплека фразы Галины о том, что «из одного и того же «Комсомольца» вырастают и сотрудники «Огонька», и сотрудники «Советской России».

Может быть, и об этом противоречии времени думала Галина, когда за месяц до своего ухода из жизни писала о романе Ольги Белан «Моя бульварная жизнь».

«Я начинала с романов о журналистах, об этом удивительном мире поисков правды, о невозможности ее сказать, о горячих катящихся с плеч журналистских головах и… вскормленных властью нуворишей журналистики. И вот оно - новое время. Новые лица, новые вихры над лбом. Два времени бьются  у меня в руках - время моей молодости и молодости Ольги, время нескончаемых поисков правды - тогда и теперь.

С кем же я? Получается, что я на стороне  мира Ольги. То, мое время - пужливое, осторожное, время, когда бились не просто с неправдой жизни, а с элементарной невозможностью просто назвать кошку кошкой».

Я уже писал о том, что мы приехали в столицу морально и умственно  сложившимися антисоветчиками. Из чего образовался такой образ мыслей и, главное, чувств? Лишь отчасти из жизненных впечатлений. Например, из слухов о новочеркасском восстании 1962 года и устроенной там властями бойне. До сих пор люди мало что знают о тех событиях. Борис Яковлев, принимавший меня на работу в «Комсомолец», а в то время еще бывший сотрудником обкома партии и знавший обо всем в десятки раз больше, чем мы, написал в своей биографической книге, вышедшей в 2011 году после его кончины, следующее. «Я думаю, что придет время, когда нынешнюю правящую верхушку фээсбешников народ сметет с земли и воздаст им по заслугам уже за их нынешние преступления. Тогда мы, если останемся народом, а не превратимся окончательно в послушное быдло, - тогда мы узнаем всю правду о Новочеркасске - его героях и его трусливых предателях и де­магогах».

До нас же, живших в 40 километрах от разыгравшейся трагедии, сведения о ней, туманные, ничем не подтверждаемые, но все же с течением времени доползали.

Однако главную роль в очищении мозгов от коммунистического мусора сыграло чтение. В первую очередь – продукции Самиздата. Я не поленился и извлек из уголков шкафчиков, стеллажей, антресолей «возмутительные листки» того времени, плотно, с минимальными полями уложенные в строчки правды, часто напечатанные на прозрачной бумаге. Оказалась солидная библиотечка. Прежде всего – Авторханов, большая книга про Сталина с потерянными страницами начала и конца и его же «Технология власти»; Открытое письмо Ф.Ф. Раскольникова Сталину; Первый суд над Иосифом Бродским (как я понимаю, запись Вигдоровой); письмо И.Голомштока по делу Синявского в Верховный суд РСФСР; Последнее слово А.Синявского и Последнее слово Ю.Даниэля на суде; Письмо Эрнста Генри И.Эренбургу; письмо А.Солженицына IV съезду писателей; «Номенклатура» М.Восленского. И еще много чего. «1984» Джорджа Оруэлла – какой-то очень ранний перевод, автор транскрибируется как Орвел, а официальный язык Океании называется не «новоязом» а попросту уткоречью.

Странное дело, но тут же оказались «Преждевременная автобиография» Евтушенко и… «Стихи» Николая Гумилева.

Я хорошо помню историю появления в этом собрании «Стихов». Дело было, когда я работал в радиокомитете. Ко мне подошел редактор художественных передач Саша Обертынский, увел меня в темный угол коридора и, понизив голос, спросил:

- Хочешь иметь книгу Гумилева?

- Хочу.

- Гони пять рублей на машинистку.

О Гумилеве я знал только, что он поэт и враг советской власти. И трудно даже сказать, что я ожидал найти в его книге. А нашел… обыкновенные стихи. Хорошие, сладостные  стихи. Когда твое настроение попадало в резонанс с ними, ловился подлинный кайф. Разве плохо, что узнал такого хорошего поэта? Просто замечательно.

Но при этом я испытывал трудноуловимое и труднообъяснимое (именно тогда – в пору упразднения Гулага) чувство обмана. Почему я до сих пор не знал Гумилева? Зачем необходимы заговорщицкие повадки, чтобы получить распечатку его сочинений? Мне неловко в этом признаться, но в то время я был уязвлен этим абсурдом больше, чем самим фактом расстрела Гумилева. Может быть, это было потому, что я уже хорошо уяснил цену большевикам? А может быть, потому, что их беспардонное паскудство -  закапывать само имя поэта - касалось и моих личных интересов: ведь это и меня обкрадывали, и из меня норовили сделать пустоголового жителя коммунистической Океании.

(Нужно заметить, что я ревниво относился к несоблюдению чьих-либо личных интересов, исходя из предпосылки, что личное всегда выше общественного.

Здесь требуется пояснение. Среди наших с Галиной разногласий было и такое. Просвещенная молодежь второй половины пятидесятых годов была очень романтичной. Среди ее самых любимых заклинаний были два: «Мы в ответе за тех, кого приручили» - из «Маленького принца» и «Мы в ответе за все, что было при нас» - из повести Павла Нилина «Жестокость». Обе эти формулы были  активно нелюбимы мной. Первая – за слишком заведомую очевидность, вторая – за лишенную всякого смысла чрезмерность. А вот Галя воспринимала их с полной симпатией. И, по привычке первой ученицы, изо всей силы защищала.

Что касается «приручения», я еще мог по причине безвредности этой максимы ее стерпеть, но уж нести ответственность за все, что увидел… По мне, это была полная чушь. Однажды в ходе нашей полемики я сказал: и вообще в жизни личное всегда должно быть выше общественного.

Поначалу сам удивился этой мысли. Однако же когда стал размышлять над ней и подбирать примеры, увидел: все правильно. Особенно это бросается в глаза, если посмотреть на конечные плоды усилий общественных и, особенно, политических деятелей. Неисчислимые беды! В лучшем случае, за редчайшими исключениями, от них не бывает ухудшений. А между тем, человек, разумно выстроивший свою личную жизнь, почти неизбежно воздействует в таком же плане на других людей, на свое окружение. Жизнь пусть постепенно, но реально улучшается.

Примерно в 2005 году я очень заинтересовался личностью Серафима Саровского. И у него нашел мысль, во времени намного опережавшую мое «открытие». Он сказал одному своему посетителю: «Радость моя! Стяжи себе мирный дух, и тысячи вокруг тебя спасутся».  Тем и впечатляет пример преподобного Серафима, что житием стала… просто жизнь, прожитая по собственному личному замыслу, цельно, без единого отступления. (Кто-нибудь из нас за свою жизнь видел в своем окружении хоть одного такого человека?) А результат этой жизни - щедрый ток чудесных исцелений, удивительных предсказаний и прозрений.

В 2000 году Галина написала повесть «Уткоместь, или Моление о Еве». В ней одна из героинь, Ольга, вспоминает, как она работала в редакции «Литературной газеты» и как там в идейных спорах проявлялся «комплекс личной вины, гомункулюс от скрещения Евангелия с писателем Нилиным. «Мы за все в ответе! Мы сами, сами виноваты!» - «Ну как я могу быть виновата за 37-й  или 49-й? - кричала я. - Как?»   - «Так! - отвечали они. По закону генетической памяти».

Поскольку «закон генетической памяти» в таком контексте – явная глупость спорщиков, ясно, что автор на стороне Ольги.

То есть в каком-то смысле – на моей.)



Предвижу вопрос: откуда у нас, провинциальных жителей, появилось такое блестящее собрание неподцензурных текстов? Сразу отвечаю: в основном от Ариадны Громовой, «единственного учителя» Галины. Та жила в Москве, а нередкие галины поездки еще из Челябинска в родной Донбасс, с сыном или просто в отпуск, пролегали через столицу. И ни разу Галина не возвращалась без какого-то бесценного интеллектуального дара от Ариадны. И из Ростова мы иногда летом на два-три дня прошвыривались «проветриться» в Москву. И из Волгограда - тоже. Так и накопилась наша библиотечка свободы. Но главное – она укладывалась у нас в голове.

А подобное привлекается подобным. И в Ростове, и в Волгограде вокруг нас всегда были, хоть и в не очень большом количестве, люди с образом мыслей, аналогичных нашему. Вот весьма выразительный пример.

Ныне многие в России знают имя видного политика Валерия Борщева. Но еще больше он известен как активный, мужественный правозащитник, член Московской Хельсинкской группы. В конце пятидесятых он начинал свою работу в ростовском «Комсомольце». Потом поступил на факультет журналистики МГУ. Позднее я с ним встретился уже в «Комсомолке». Я оттуда ушел в 70-м, а он в 1973-м – в знак протеста против  осуждения Солженицына редколлегией газеты. Ну, а в Волгограде Галина получила от него письмо. Вот оно.

«Ну, вот, Галка, как мне повезло.

Пять лет назад в редакции «Комсомольца» я поставил два букетика на столах двух зав. отделами. А после уборщица гадала, кого новый литсотрудник любит больше – Егорову или Режабек, ища подтверждение в количестве цветов. И я страшно рад, что у меня есть возможность снова поставить в этот день (помнится, речь идет в 8 марта. – А.Щ.) цветы на твой стол, правда, несколько своеобразным путем.

Ты, наверно, не сознаешь, сколь многим я тебе обязан. Мне давно хотелось об этом тебе сказать, да так все не удавалось и, пожалуй, в полной мере не удастся. Я не знаю, оказывал ли кто-либо на меня большее влияние, по крайней мере в работе, в журналистике. Ты первый и пока единственный человек, который доказал, что, работая в редакции, можно оставаться порядочным, честным добрым человеком. Твое влияние на меня тем более важно, что до тебя моим журналистским воспитанием занимался М. Сама понимаешь, какой результат оно могло дать.

Нет, я, конечно, пришел бы к тому же, но кто знает как, и сколько бы мерзостей я совершил в пути. Я относился и отношусь к тебе буквально благоговейно. Особенно часто я вспоминаю тебя сейчас, когда творится ужасная неразбериха. Многие, потеряв ориентацию, бросаются то в безудержный национализм, то, в желании обрести почву под ногами, поддерживают реакционное, то уходят в самый безнадежный скепсис, где-то граничащий с цинизмом. Дело Синявского для многих было лакмусовой бумажкой. Я тебе когда-нибудь расскажу подробнее об этом: и о демонстрации, и о собраниях, и об арестах в общежитии. Быть может, удастся достать произведения самого Синявского. Статьи о нем из французских газет по крайней мере есть. И как попаду в ваш город, а думаю попасть туда поскорее, привезу вам их.

Сила инерции велика. И многие ранее порядочные люди совершали подлости, преступления. Это было действительно повторение 37 года. Трудно было устоять. Я, кажется, устоял, и в этом обязан прежде всего тебе.

Ну вот, такое расплывчатое и слегка сентиментальное поздравление. Его передает тебе Валера Тальвик, сотрудник «Орловского комсомольца», где я прохожу преддипломную практику и по всей вероятности останусь работать.

Ну, вот и все. Черкани что-нибудь. Привет Сашке.

Валерий».



Надо быть истинно святым, в прямом, не фигуральном смысле, Серафимом Саровским, чтобы, опираясь только на стояние в собственном веровании,  на самостояние, прожить жизнь в одном и том же качестве от начала до конца. В обыкновенном существовании такое стремление, как правило, оборачивается очевидной тупостью, несуразностью действий. Личность может осознать себя только в поиске, в состоянии переменчивости. Пока однажды не возгласит себе самой: «Вот он я!» И тут уже нужно держаться за самость.

Это тонко подметил Валерий: «Нет, я, конечно, пришел бы к тому же, но кто знает как…» И - «Трудно было устоять. Я, кажется, устоял…»

Здесь опять возникает тема судьбы, вопросы перемены участи. Кто из нас не задавался, в сущности, пустым вопросом: если бы в тот момент я поступил по-иному, то как бы сложилась жизнь?.. В сочинениях Галины такие предположения проигрываются много раз. Потому что и сама она для себя самой представляла такого рода «картины»: «А если бы мы не встретились?..»

«Недавно ко мне заявилась в шесть утра моя читательница из Крыма, – рассказывала писательница в одном интервью. -  Она приехала в Москву на конгресс русских, живущих в странах СНГ, который собирал то ли Зюганов, то ли Селезнев. Тут, спрашивает, проживает писательница Щербакова? Ну, муж меня, конечно, разбудил. Трижды она ко мне приходила. У нее был целый блокнот с вопросами — и все о литературе. И каждый раз я на нее смотрела и думала: ведь она чудовище. Самоуверенная, не признающая чужого мнения, не сомневающаяся, что она лучше всех понимает, что хорошо, что плохо, где народ, где не народ, кто стоящий писатель, а кто никуда не годный... Но ведь и я могла стать точно таким же чудовищем! За мной ухаживал молодой человек в восемнадцать лет, у нас было большое красивое чувство. А потом он окончил институт и получил назначение в Крым. И только волею судеб, так стали звезды, я не поехала туда с ним. Он там работал в совхозе. Я могла быть в том же совхозе учительницей. И никогда бы не прочла важных для меня книг. Никогда бы не поняла, что трагического произошло в 1968 году в Чехословакии. И дальше клубочек накручивается, накручивается, и уже как будто это я сама себя и навестила в белых вязаных носках, с оплетенной бутылью сухого вина и орехами. Или все-таки нет, ни при каких обстоятельствах не могло такое сложиться? Тогда почему не могло? Вот что мне всегда интересно».

Мне тоже интересно. Не встреть я Галину, дала бы мне судьба равноценную замену того смысла жизни, что связан с выявлением белому свету данного ей Богом таланта?

А вот другой вопрос. Не встреть я Галину, предоставили бы мне жизненные обстоятельства в нужное для меня время труды Авторханова и Оруэлла, другие документы века, необходимые для моего полноценного (надеюсь) умственного созревания? Я прихожу в тихий ужас при мысли, что мог подойти к могиле с понятиями о человеке и его мире, почерпнутыми из незамысловатых догм диамата и истмата. Я ведь их сдал на пятерки.

Люди в своем качестве невероятно зависимы от того, под чьим влиянием находятся. Валерий не скрывает, что многим обязан Галине. Она же много раз писала, что всегда чувствовала себя признательной Ариадне. А я – и ей, хотя знал ее гораздо меньше, и Галине как проводнику от нее.



И здесь неожиданно я должен уступить несколько страниц своей книги Ариадне Григорьевне Громовой.

Почему неожиданно? Потому что считал, что на изложенном выше ее «тема» завершена. Оказалось, нет.

Среди «почтовых отправлений», как-то относящихся к этой рукописи, лежала пачечка завернутых в целлофан, как я полагал, типовых праздничных открыток. Посмотрел 3-4 из них, лежащих поверху, и отложил все как не имеющее интереса. Однако спустя несколько месяцев, написав почти 400 страниц мемуара, в свободную минуту вынул эту пачечку из прозрачного конверта и обнаружил там письма Громовой.

В ту минуту мне вспомнилось совсем было позабытое выражение из Гоголя, Чехова, других прошлых писателей: «четвертка бумаги». Письма были написаны разборчивым, уверенным, но очень мелким почерком в основном на нестандартного формата листках, как я понимаю, извлеченных из какого-то подарочного блокнота. Сложенные вдвое, они, получалось, были глухо закамуфлированы типовыми открытками.

Вот эта находка и обязывает меня отступить от своего плана. В первую очередь из-за трепетного отношения Галины к Ариадне. Прочитав эти письма, я еще лучше понял мотив такого ее отношения: проявленное в этих письмах чувство – настоящая любовь, сравнимая, а может, и превосходящая материнскую. Не один раз при этом я вспоминал ученицу Галины Аиду Злотникову с ее признанием: «Она стала для меня сестрой, матерью, другом…» Все это – в лад с советом преподобного Серафима: «Радость моя! Стяжи себе мирный дух…» И пойдет от тебя, как говорится, цепная реакция людской добротности.

А еще письма Громовой к Галине в чем-то меняют мое понимание обстоятельств нашей жизни, упомянутых мной ранее. Но об этом после. А сейчас – очередная эпистолярная вставка. Ее начало относится к концу 1954 года, конец же – к концу 1960-го - началу 1961-го.



Галочка, Вы, наверное, считаете меня чем-то вроде свиньи. На самом же деле положение мое наполовину свинское, наполовину собачье.

У меня сорвалось дело  с Комс. школой, и на этом деле я потеряла очень многое сразу: прерван педагогический стаж, пропала выслуга и т. д. А главное – устроиться в Москве вообще трудно так вот, с места в карьер. Я пока приткнулась в «Лит. газете», но не знаю, надолго ли. Работа каторжная, а платят мало (конечно, с точки зрения доцентской). Главное же – что работать приходится с 3-х ч. до 12 ночи ежедневно – и все погибло, всякое творчество и т. д.

…Ваши дела меня тоже огорчают. Хорошо, правда, что Вы хоть эти лекции читаете – это вообще полезно, а для Вас еще и приятно, - тем лучше. Но что-то еще надо бы придумать. А что? Ну, подождите, если мне удастся по-настоящему устроиться в Москве (в чем я иногда прямо-таки сомневаюсь), я уж тогда что-нибудь да соображу. Тут очень много возможностей все-таки. А Вы пока ведите что-то вроде дневника о школе и собирайте материал. Потом так или иначе пригодится. У Вас хорошая наблюдательность, чувство юмора. Если удастся и будет время – присматривайтесь к другим школам, сравнивайте. Хорошо бы подобрать материал по совместному обучению (там, где оно началось с этого года): трудности, достижения и т. д. Но не обязательно именно это. Прежде всего – Ваша школа, тут Вам легче наблюдать. Не ленитесь записывать, обдумывать, добавлять, где можно, свои вопросы, выводы – хоть на полях. Каждый день хоть полстранички.

Только так и можно начать писать. Каждый день, что бы там ни было – занята, устала и т. д. Хоть понемногу.  Хоть пару фраз из сочинений. Хоть одна какая-то сценка, реплика, выражение лица. Пока не отбирайте, заносите на бумагу все, что хоть немного останавливает внимание. Потом понемногу разберетесь.

Галочка, я потом буду писать чаще. Вы не обижайтесь на меня, я, кроме Жени (муж Громовой. – А.Щ.), никому еще не писала вообще – так была убита безработным своим положением (ходила по улицам Москвы и разыгрывала из себя какую-то героиню из итальянских фильмов). А Вы, пожалуйста, пишите. Меня очень обрадовало Ваше письмо. Спрашивайте, что нужно и т. д. Помните, что я всегда – Ваш друг.



…Я ничуть не удивляюсь, что десятиклассники в Вас влюбляются. Я, небось, почище их, и то влюблена в Вас, - так попробовали бы они!!! И вообще, Галочка, все это хорошо и правильно, но, конечно, Вам этого мало все же. Ну, потерпите, время покажет, а школа Вас не может испортить в короткий срок (если вообще может испортить!).

…Девочка моя, ни черта не было бы яснее, если б я была около Вас. Это Вам так показалось. Я что-то вообще перестаю в себя верить. Не стоит. Не во что верить…

Впрочем, все это мерехлюндия, и Вы на эти мои жалкие слова плюньте с самого высокого этажа, какой есть в Челябинске.

…А около нас, в высотном доме, открылся здоровенный «Гастроном» - ага-ага! Он очень красивый и даже уж чересчур – хоть бал открывай – колонны, люстры, роспись. И всякие там продукты. С чем вас и поздравляю.



…это самое главное – кажется, решительно сдвинулись дела с моей книгой. В Союзе и в издательстве вокруг нее дикая шумиха, из-за меня послали комиссию для проверки работы издательства, и на всяких президиумах и пленумах склоняют мое имя. Перед отъездом в отпуск было обсуждение рукописи в издательстве. Все отрицательные рецензенты позорно сбежали, и обсуждение прошло блистательно. Со мной заключили договор, дали аванс (который я весь ухнула на ремонт), и теперь у меня есть возможность до 1 октября делать с книгой, что я хочу. Мне советуют забыть все, что мне раньше советовали, вернуть назад все, что я выбросила из книги, и, обратно же, вычеркнуть все, что я вписала по советам рецензентов. Такова судьба писателя в наши дни!

Я думаю, Вам все будет понятно, если вы вспомните судьбу «Молодой гвардии» и статью Симонова на смерть А.Фадеева. (Сравнение более чем уместно. «Молодая гвардия» - об антигитлеровском подполье в Краснодоне, «Линия фронта – на востоке» Громовой – о таком же подполье в Киеве. Ариадна была его активным участником. – А.Щ.)  Я была, пожалуй, упрямей, чем Фадеев; или у меня просто не хватило фантазии; или ему было легче выдумывать несуществующее потому, что он всего этого не видел, а я-то видела! Но так или иначе, я тоже понемногу отступала под натиском превосходящих сил противника, хоть и вела упорные оборонительные бои. Меня не осуждают, наоборот, очень сочувствуют и говорят массу хороших слов. А мне тошно. Меня это уже не радует. Поздно! Пять лет прошло недаром. Я знаю, что необходимо сделать книгу лучше, искренней, смелей, - но меня тошнит от одного вида моей злосчастной рукописи. Будь она проклята! Тысяча мнений, заключений, замечаний… Она заплевана, как набережная в Ялте.

Галочка, если Вы еще не читали «Тихого американца» Грэхема Грина («Иностр. лит-ра» №№ 6, 7), то обязательно прочтите. Переход неожиданный, но это я к тому, что вот как надо писать книги! А я – ничтожество и форменный мизерабль. Вот так.

Все хорошо, прекрасная маркиза. Боже, до чего жаль, что Вы в этом году не побываете в Москве…



Галочка, дорогая моя! Не презирайте меня за то, что я молчу – право, я без вины виновата. У меня пальцы устают – столько я пишу, и иной раз хочется написать письмо, да просто руки не слушаются. Я не жалуюсь – ведь все это от моей жадности, мне всего хочется, и жаль тратить время на сон. Но сутки – это все равно только 24 часа, и «время жизни кратко, джентльмены!»

Вы со мной совершенно определенно кокетничаете, позвольте Вам заметить. Прекрасно Вы знаете, что ничего бы я в Вас не разочаровалась. Но, конечно, жать, что Вы целиком ушли в школу, как бы Вам ни нравилось поклонение Ваших подзащитных. Ну, допустим, актрисой Вы не будете – Вам виднее. А научная работа? А писать Вам разве не хочется? Начните хотя бы так, как Вигдорова – с чего-то вроде документальной повести, с записок классного руководителя. Ведь материал у Вас под руками, Вы человек живой, думающий. Ну, право же, попробуйте писать и пришлите мне. Уж я найду куда пристроить, будьте уверены. А иначе Вы всегда будете чувствовать себя не на месте, что-то будет не в порядке.

…Книга моя давно сдана и должна будто бы появиться в свет в этом году (1957. – А.Щ.). Но, как говорят братья-украинцы, «не повiрю, поки не помацаю». Других планов и начатых работ – уйма! Времени вот только явно не хватает.

О литературе мы, я надеюсь, поговорим  при встрече. Что читать? Да очень многое! В «Новом мире» - «Кавказскую повесть» Павленко, «В полярной ночи» Снегова, воспоминания Л.Любимова. В «Знамени» - «Возвращение» Н.Ильиной и воспоминания о лагере смерти А.Никифоровой; еще раньше – Нилина «Испытательный срок» и особенно «Жесткость» - да Вы многое, верно, читали. В «Иностр. лит-ре» - Ремарка «Время жить и время умирать». И еще, если достанете (отдельные издания), «Железный король» М.Дрюона – это блистательно, и «Марта Квест» Д.Лессинг – интересно очень.

Галочка, хотела послать Вам кучу хохм, но придется отложить на следующий раз. Ну, совсем некогда.



Галочка, дорогая, я Вас вовсе не забыла, а не ответила на письмо из-за крайней усталости, загрузки… Зря меня хвалите за рецензию в «Октябре». Она написана буквально за одну ночь… Хорошо только одно – у меня поразительная способность возбуждать о себе печатные разговоры. Уж на что - на что, а на равнодушие прессы, на замалчивание мне жаловаться никак не приходится.

…Галочка, что с Вами? Почему такой безысходно-мрачный тон? Как Вы на счет аспирантуры? Готовитесь? Когда рассчитываете быть в Москве? Как Ваше семейство? Как школа? Напишите обо всем. Не сердитесь, нет сил писать. Крепко Вас целую. Я Вас никогда не забуду и не разлюблю.



2.3.58. Жмеринка.

Галочка, дорогая моя! Пишу из поезда, по дороге в Карловы Вары.

…Мне Ваш рассказ понравился. Будь он не «новогодний», я бы попробовала его куда-нибудь устроить. Но, Галочка, это все-таки, простите за откровенность, симпатичный пустячок. Способности Ваши проявляются в этом рассказе достаточно ясно, и Вы вполне могли бы продолжать в том же духе, с определенными успехами. Если Вы мне пришлете еще пару рассказов на таком же уровне, я попробую действовать.

Но мне кажется, Галочка, что Вы способны на большее. Тем более что у Вас богатый материал под рукой – школа: старшеклассники, педагоги, масса проблем, сложные взаимоотношения. Особенно для Вас,  человека со свежим зрением, мыслящего, живого. По-моему, Вам обязательно надо было бы попробовать свои силы. Начните хотя бы с «Записок» - вроде Ф.Вигдоровой. Записки воспитателя, преподавателя литературы – мало ли что! Я уж не говорю о том, что тут я легче могла бы Вам оказать деловую и конкретную помощь.

…Пишите смелее, острее, ставьте вопросы морали, воспитания, эстетики, юношеской психологии, подготовки к жизни. Не бойтесь смелости. И – больше конкретных сцен и характеров. Неважно, в какой форме это будет изложено – записки, очерки, рассказы, повесть, роман, наконец, пьеса (чего я Вам поначалу не советую). Напишите, как Вы смотрите на эти мои уговоры. Я убеждена, что это получилось бы у Вас интересно.

…Галочка, почти одновременно с этим письмом Вы получите наконец мой роман. Он стал, по-моему, лучше с тех пор, как Вы его читали.



…Я видела Л. и знаю, что дела у Вас не ахти. Вы ничего не пишете – наверно, от упадка духа.

Письма – ладно, можете не писать. Но вот рассказы – зря не пишете.

Ваш рассказ я подправила, перепечатала и передала в некоторые довольно солидные органы. Пока он всем нравится – теперь уж как начальство решит.

Пишите больше и присылайте мне. Ведь это с новогодним рассказом труднее, а Вы пишите вообще. И все-таки постарайтесь о школе. Впрочем, такие, о детях для взрослых, тоже ничего. Вообще – пишите! Не падайте духом!

И пришлите мне Германа. Я скупая и не люблю надолго расставаться с любимыми книгами.

Галочка, держитесь! И пишите, пишите, пишите!



Галочка, в чем дело? На письмо ни ответа, ни привета. Я благодарю Вас за милую телеграмму, но все же? Вы не согласны со мной – так и напишите. Я хорошо знаю, что советы – вещь обычно бесполезная. Раз Вам не хочется писать о старших, пишите хоть об утробном периоде развития – и будете правы. Я же помню, что Вас всегда интересовали дети. Вначале мне казалось – это потому, что Вы сами еще ребенок. Но теперь Вы, как ни крути, мать семейства! Значит, у Вас такая уж органическая тяга писать о малышах. Но тогда – пишите! А то один рассказ – не доказательство. И хоть мне-то ответьте, какого Вы мнения на этот счет. Жду!

…Плохо то, что меня так долго мучили с этой книгой. Успело скопиться столько начатых и неоконченных (из-за ощущения безнадежности) работ, что теперь они все налезают одна на другую, и мне трудно. Я пишу три вещи сразу (не одинаковым темпом) и думаю еще о трех, по крайней мере. Иногда мне кажется, что я схожу с ума. Может, и не только кажется?..



Дорогая Галочка! Отвечаю не Ваше письмо хоть и кратко, он зато сразу по получении (тоже бюрократично!).

Итак, во-первых, большое Вам спасибо за то, что Вы пишете о моей книге: это мне поддаст духу, чтоб писать вторую часть – пока меня что-то не тянет ее писать, а больше хочется говорить о любви и даже о котах (эта книга у меня тоже начата!).

Во-вторых же, Галочка, узнайте и спешно напишите мне, работают ли еще в «Челябинском рабочем» Лия Вайнштейн (она же Виногорова) и К.П. (Клавдия Павловна?) Кузнецова. Я немедленно напишу им и постараюсь всячески расписать Вас как газетчика. А если они не смогут устроить Вас в редакцию, то нехай рекомендуют на телецентр. Ручаться, конечно, нельзя, но думаю, что моя рекомендация будет иметь для них хоть какое-то значение. С Лией я дружила; с Кузнецовой просто была в хороших деловых отношениях. Чем черт не шутит!..

P.S. Пишите о любви + физика + биология + математика + география + что угодно. У Вас получится!!!



Галочка, дорогая! На пленуме я видела Шолохова-Синявского, и он сообщил мне, что у него ни черта не вышло, и очень хныкал по этому поводу. Но я поговорила с Михаилом Дмитриевичем Соколовым, редактором журнала «Дон». Он пригласил Вас зайти к нему в редакцию после 15-го (когда он вернется в Ростов). Будем надеяться, что он что-нибудь придумает. Назовите себя и скажите, что о Вас говорили с ним Архангельский и Громова. Главное, конечно, Архангельский – меня-то Соколов, в сущности, не знает, но Владимир Васильевич, по моему наущению, тоже за Вас распинался всячески.

Обязательно зайдите.

Целую Вас.

А.Громова.



Вот не знал я такую Ариадну Григорьевну до сих пор. И только сейчас, через тридцать с лишним лет после того, как ее не стало, полюбил ее всей душой. Невозможно не полюбить человека, который так любит самое дорогое в моей жизни, у которого невпроворот проблем, а он нянчится с единственным рассказом «дорогой Галочки», носясь с ним по городам и весям литературной России. Галина, конечно, не скрывала ее от меня (когда переехали в Москву, она нередко предупреждала: «Завтра я - к Ариадне»; все чаще причиной поездок становилась необходимость какой-нибудь житейской подмоги, увы, уже не молодой подруге), но деликатно давала понять: их сопричастность друг другу – только и исключительно ее мир. Уж не знаю, почему; но меня это устраивало.

Мы прибыли в столицу, когда бо̀льшая часть жизненных устремлений Громовой была достигнута. Она возглавляла секцию научной фантастики при Московской писательской организации, ее произведения, как сказано в справочниках, представляют собой яркую страницу советской фантастики; она - одна из наиболее известных критиков и теоретиков жанра, переводчик (и друг) Станислава Лема, видных американских и английских фантастов и прочее, и прочее.

Мы застали ее обуреваемую новыми веяниями – непознанными человеком тайнами природы и мироздания. В их числе и экстрасенсорикой. В ее доме была, как я понимаю, штаб-квартира тогдашней предводительницы этого течения Варвары Ивановой. Помню, как мы под руководством самой Варвары учились ощущать и развивать чувствительность своего биополя, пытались постигнуть премудрости реинкарнации и т. п. Я, грешным делом, всю жизнь увлекался  чем-то подобным (и считаю, что истинно великая наука делается в основном путем отталкивания от сверхестественного), но, к сожалению, у нас обоих на все это просто не хватало времени.  

Как и на содействие Ариадне в каком-то аккуратном отсеивании публики, вращавшейся вокруг. У нее можно было встретить и иностранцев-переводчиков европейского уровня, и молодых талантливых фантастов, приходящих к ней за благословением, и просто шарлатанов. Царившая в этом интеллектуальном, но отчасти и ретроградном вертепе атмосфера реалистично описана в повести (рассказе?) Галины «Косточка авокадо».

«…А мо­жет, надо было ей сказать: «Дорогая моя! Гони их всех в шею! Ну что это за доблесть - кормить всех дядек и теток, объявивших себя духовными личностями? И что это за духовность, если унитаз разбивают, а осколки выносить гребуют? Голые девушки с нежными младенческими пятками, тонконогие бородатые сиры и тонкоперстые девы. Все фурфурные, воздушные, всем претит работать, а моя библиотекарша (такой профессией снабдила Галина свою героиню Асю - недалеко уйдя в имени от Ады, как многие называли Громову. - А.Щ.)... Это она на свои девяносто пытается их всех накормить. Денег едва хватает на пять дней, на остальное — взаймы! Взаймы! Взаймы! Да! Еще есть малюсенькие фарфоровые звери. Когда-то они были произведением искусства, потом мещанством, теперь опять произведения, которые едят. И еще воруют. Стыдно же их прятать. Асе. Они стоят у нее, как стояли, - всегда в старинной горке.

- Я такая беспамятная, — говорит Ася. — Мне кажется, Лиса я не продавала, а его нет…

Конечно, не продавала, сперли его у тебя, подруга. Взял и положил в карман какой-нибудь «очень продвинутый», взял и скушал.

Меня заносит в эту сторону, заносит. И я уже и слепая, и глухая, и вообще сволочь. Потому что гадости я думаю, га­дости.

Всякий там люд был, всякий. Да, паспорта у них не спра­шивали, и лис они уносили. Но скольких она прикрыла сво­им анемичным телом, моя Ася. «Косили от Афганистана» - у нее, от вызовов для всевозможных бесед - у нее. От участковых, от соглядатаев, да мало ли от кого закрыться хоте­лось. Да черт с ним, с Лисом. Ведь нет-нет они и хлеб прине­сут. Сами. И молоко. А вино сухое так почти всегда. И как хорошо-то! Под крышей спасения».



…Однако же, как ни любимы мной таинственные жизненные проявления, пришло время «сеанса разоблачения» одного из главных чудес этого мемуара – моего «необъяснимого» предсказания писательской судьбы Галины. Как это не прискорбно для романтического восприятия, в данном случае приходится признать: корень непонятности - просто в дефиците информации. Но вот я прочитал письма Ариадны и из них с неизбежностью понял, что, как бы там ни было, Галина не могла не рассказать мне о столь настойчивых советах своей учительницы. И тогда слова «Да будет она первой зап. книжкой великой писательницы нашего и будущего времен», написанные мной на подаренном блокноте, можно воспринимать и как реальное пожелание, поддерживающее стремление Громовой, и как иронию, относящуюся и к Галине, и к Ариадне. А поскольку в то время для меня Ариадна была еще не конкретной фигурой, а одним из персонажей «доисторических» Галиных дней, я и запамятовал это обстоятельство.

Под влиянием прочитанных писем Громовой я сегодня уже по-иному отношусь к тому первому, святочному, рассказу Галины. Конечно, я по свойственному мне журналистскому, верхоглядному подходу не смог оценить некие именно филологические его достоинства, которые Ариадне, спецу, придали уверенности: «У Вас получится!» Мне для такого же утверждения нужны были более очевидные обоснования.

Но с другой стороны… Подход Громовой, по моему понятию, грешил каким-то схематизмом. Ей по-видимому казалось едва ли не самым важным для будущего писателя накопление, как бы ныне сказали, информации в широком смысле слова. Чему, как я уже говорил, Галина, даже став мастером своего дела, уделяла не слишком большое внимание, потому как полагала: пока живешь – каждую секунду огребаешь эту информацию по полной, и даже слишком.

В ней с ее книжного детства (впрочем, как и у меня) сложилось представление о писателе не как о передатчике ценных сведений, а как о магическом ретрансляторе не имеющей названия энергии, которая ее, маленькую, заставляла рыдать над «Домби с сыном», а меня – терзаться непостижимостью Манон Леско. Или Бригитты-Розы… Галина, судя по всему, не чувствовала тогда в себе этой энергетики, и потому на все убеждения своей наставницы отвечала иного рода действиями, объясняя их чисто экзистенционально: «как не учи человека, у того всегда свой путь, на который он, еще вчера не подозревая о нем, становится и идет как завороженный. Я пошла в школу». Каким образом в этой личности, явно созданной для писательства, заряжался некий таинственный конденсатор, тайна велика есть. Для этого понадобились значительное время жизни и бытие в нем – тревожное, нервное, неопределенное.

Но скрытая мощь выработанной энергии оказалось такой, что ее, начиная прямо с «Вам и не снилось», ощутили на себе не тысячи – миллионы читателей.

А может быть, и это предчувствовала Ариадна?..

«У Вас получится»…



Громова ушла из жизни спустя два года после публикации повести «Вам и не снилось». Как отреагировала она на шумный успех своей любимицы? Я об этом ничего не знаю! Как? Почему? Не могу объяснить. Вот она, бездарность нашей – моей! – жизни. Чем мы вечно заняты?..

Я у Галины не спросил. Она мне не сказала.

Не поговорили.



Чтение громовских писем натолкнуло на мысль обратиться к переписке Галины с Аидой Злотниковой. Действительно, интересно. Одна и та же формула взаимоотношений: учительница – ученица → подруги. Однако время – совсем другое, и сильно изменился мир.

Но что-то должно, должно быть общим… Как – помните? – мы после перехода из начальной школы в среднюю на математике находили между двумя разными числами наибольший общий делитель и наименьшее кратное?..



Из Москвы – в Израиль

Дорогая моя Идочка!

Вот и пользуюсь случившейся оказией. Одновременно напрягаю и тебя: отправь номер Люке.

…Эта публикация в «Н. м.» («Новый мир». – А.Щ.) – мой последний вскрик. Вернее, предпоследний. Роман «Восхождение на холм царя Соломона» уже написан и ждет своего часа в этом же журнале. Видишь, я не бездельничаю, но, увы, здоровье подводит все чаще и чаще, и бывает, что я просто выпадаю из жизни. Это мучительно и горько, хотя Бога гневить не хочу, девушка я уже поношенная временем. За каждый день надо благодарить. Хотя сам день в нашей стране бывает столь противен, что нужны большие душевные силы (которых нет), чтоб не совершить какое-нибудь негуманное деяние. Так противно! Хотя вы в курсе, картинка в телевизоре у нас общая.

А в остальном – все хорошо, все хорошо… Катя и Шурик работают – слава Богу, Щербаков – тоже. Ляська доставляет радости больше, чем огорчений. Так что – пробьемся. Очень скучаю по тем внукам. Это не прекращающаяся и углубляющаяся боль. Хотим приехать, но, видимо, уже осенью. Е. б. ж.

Храни вас всех Бог!

Твоя Г.Н.

Из Израиля – в Москву

Галина Николаевна! Родная моя!

Все у нас с вами как в испорченном телефоне. Я пишу, а вы молчите. Иногда думаю, может, я доставляю вам какой-то дискомфорт, что передаю письма с оказией, а вам за ними приходится ехать куда-то, а вдруг это все неудобно…

И сейчас тоже. Едет человек в Москву, сказали, что можно отдать письмо, - доставит. И я села за бумагу. Потому что не писать вам я не могу, у меня и нет, кроме вас никого, кому можно было бы душу излить, очень хочется, но не получается. Очень трудно делать это в письме, а свидимся ли? Мне казалось, я обязательно смотаюсь в Союз, к вам, в Челябинск, а оказалось, что я невыездная. И даже на будущий год, когда будет пять лет моего пребывания, не знаю, смогу ли я осуществить задуманное…

Чем живу? …Ищу работу, вернее, придумываю, чтобы можно было получать деньги, вот пробиваю издание информационного бюллетеня в городе, если получится, год можно будет жить безбедно. Есть со мной пока мой культурный центр, радио, экскурсии. Как-то я кручусь, верчусь, видно, так уготовано мне судьбой.

…С Борей – то зной, то дожди. …Но я очень стараюсь. Мне ведь деться некуда. Хотя каждый день может быть последним, вот так и живу. Стараюсь найти тыл – придумываю варианты, - …старушка, за которой можно ухаживать, а она дает жилье, таких много. В общем, знаю, что не пропаду, хотя расставаться мне бы с ним не хотелось.

Все здесь крутится и вертится, как и три года назад, и все очень интересно, и все абсолютно из парадоксов, и все сложно. И, наверное, я никогда не пойму, вернее не приму, что евреи могут быть подлыми, непорядочными и т. д.

…Очень хочу, чтобы вы мне написали. Что у вас и как. Может быть, что-то нужно, я обязательно вышлю, пишите.

P.S. Я выступала в Иерусалимском культурном центре на вечере – о М.Цветаевой. И у себя проводила вечер. Было хорошо.

Из Москвы – в Израиль

Дорогая моя девочка!

Спасибо тебе за все. Ты не представляешь, как мне дорого и твое внимание, и твое участие в моей жизни.

Отправляю тебе и Люке последнюю свою книжку, хотя издательство за те же деньги настрогало уже кучу маленьких, перетасовывая тексты. Книжки милы, но у меня нет ни одной – видела в магазине. Болела, а сейчас гости и отсутствие сил моральных и физических ехать в издательство за бесплатными авторскими книжками.

…Сейчас ожидаю время, когда сяду за стол, но послеоперационный период явно затянулся. И когда меня охватывает полное бессилие, я вспоминаю, сколько мне лет, и, как ни горько, утешаюсь. А чего я хочу? Лошадка устала, лошадка хочет отдохнуть.

Ты молодец, что держишься в седле, Щербаков, когда прочел, каковы твои планы и сколько ты сделала, сказал, что это почти Болдинская осень. Я несколько смущена твоими планами о собственной персоне. Во-первых, я еще жива, а во-вторых, там, в Израиле у меня сейчас больше родных и близких, чем здесь. Смотри – побьют. Поэтому давай договоримся. После своего большого турне по Америке соберись ко мне. Вся моя главная жизнь прошла за последние десять лет, так что может быть, ты и не очень меня хорошо знаешь. Во всяком случае мы обе поменяли страны и окружение, ты, совершив переезд, а я, не тронувшись с места.

Посылаю тебе книгу для Люки, мои дети слишком заняты, да и вообще они дети, а мы подруги. С возрастом в моей жизни эта связь порой оказывается куда крепче и надежнее. К моему горю, я почти не видела внуков.

…Очень тебя люблю и дорожу. Твоя Г.Н.

Из Израиля - в Москву

Дорогая, родная моя Галина Николаевна!

…С Люкой много говорили о детях, о житье-бытье, и мне понравилось, что она совсем не собирается жить по тому плану, который ей придумали ее ребята, а как-то все сами – она и Боря. У детей свой быт, у нее – свой. Я, конечно, этот вариант очень одобрила, т. к. через все прошла сама, хотя и лезу к Ляне, но то, что я живу отдельно, а она – своей особой жизнью, устраивает всех, особенно Ляну.

С другой стороны, когда я очень и очень уставшая приползаю вечером домой, Боря мне говорит: «Как же мне тебя жалко». Так что я, как могу, стараюсь сохранять наши отношения и веду дом (если эту малюсенькую комнатку и коммунальную кухню можно назвать домом), но это наша крыша, и под ней я создаю уют для нашего бытия.

…Теперь мой культурный центр стал больше и шире, мы переехали в новое помещение. Люди стали приносит книги, я открыла библиотеку, собрала вокруг себя музыкантов и открыла маленькую филармонию, команду КВН, которая выступает на Израиль, сейчас это модно, детскую литературно-музыкальную студию.

Кончается мое пребывание как нового репатрианта, а я так и не знаю, кто я здесь. Мы никогда не станем, наверное, израильтянами, потому что я даже не знаю, как ими стать. Быть самой собой?! Да, насколько хватит сил и сколько потяну. Конечно, я устала и физически и морально, может быть, уже от тяжести лет.

…Вот и повыла. Но это только вам. В общем-то я улыбаюсь, бегаю, и все как будто так и надо.

Очень буду ждать от вас письмо. Конечно, слушая телевидение и радио, мне кажется, что у вас там наступил конец света. И я все время говорю с Люкой, как забрать вас сюда, на что слышу в ответ: «Они не поедут». И все-таки, если можно, я готова обсудить с вами все варианты и вашего и Катиного пребывания здесь, а уже отсюда можно уехать и в Канаду, и в Австралию, и многие это делают.

Люблю вас. И очень скучаю. Саше огромный привет. И еще,  напишите мне, как вы живете, в каких цифрах выражается ваш доход, хватает ли это на питание и на приобретение каких-то вещей.

Мне было жутко, когда Лия Абрамовна (челябинская журналистка. – А.Щ.) написала, что собирает какие-то деньги на плащ, так как сразу пойти и купить не на что! Она человек очень странный, здесь ведь сестра, и та ее зовет, но Л.А. боится расстаться со своей квартиркой. Я ее понимаю. …Но вы ведь мне когда-то написали еще из Ростова в Челябинск: «В жизни побеждают решительные».

Из Москвы – в Израиль

Дорогая моя девочка!

Ты умеешь растопить мое каменеющее сердце, и я, как дура, начинаю думать, что это было бы очень сладко жить на старости недалеко от тебя. Но не надо иллюзий, жизнь распорядилась с нами жестоко и разделила нас не только по нитям дружбы, но по законам крови. Увы! Это так часто видишь вокруг, что сердце не выдерживает, хотя именно нам с тобой еще повезло, у нас есть мужья, а вот не будь их, на кого бы мы рассчитывали? Тогда действительно впору было бы сбегаться до кучи.



…Пользуюсь оказией, чтобы сказать тебе, что я помню тебя, люблю и желаю всего самого, самого… Ты молодец и ведешь себя в жизни достойно и стойко, Люка пишет, что ты прекрасно выглядишь, за что я тебя всячески хвалю. Держись, девочка! Рая на земле нет, а земля обетованная в душе и нигде больше. Радуйся, что вы все вместе и посочувствуй моей разодранной судьбе.

…Про нашу жизнь ты знаешь, она трагична со всех точек зрения. Мы со Щербаковым держимся на плаву, крутимся, вертимся. Просто часто подводит здоровье, оно уже не то, скорость не та, производительность не та… Но тем не менее что-то публикуется, что-то пишется. «Для денег» у меня контракт с «Крестьянкой», которой я даю рассказы в рубрику «Странности любви». Это теперь красивый, яркий журнал без поросят и доярок. Я его зову «Барышня-крестьянка». Платят они нормально. А вот любимый «Новый мир» бедствует, и на его гонорары прожить нельзя.

Я передаю ребятам номер со своим сочинением. Возьми у них почитать, положить журнал тебе не могу из-за веса оказии. Не сердись. Не теряй из виду Люку. Она, умница, пишет бодрые письма, я счастлива, что ей лучше, чем здесь, но может наступить момент тоски, этой чертовой ностальгии. Хорошо, что вас там много.

…Вчера письма из Израиля привез мне Савелий, и мы поболтали. Он показал мне фотографию – тебя и Бориса. Очень хорошая вы пара и дай вам Бог здоровья и удачи во всех ваших начинаниях. Савелий всячески нахваливал тебя, на что я ему сказала, что знаю тебя много лучше и что ты гораздо лучше, чем он тебя представляет. В общем вам должно было чесаться от наших панегириков.

Я очень рада, что ты держишь в голове план приезда. Единственное, о чем я тебе хочу сказать: дороги по России очень до̀роги. (Дороги до̀роги). И тебе поездка в Челябинск может вылететь в копеечку. …Я тебя на отпугиваю, но лучше знать, чем не знать. Будь у тебя дорога только в Москву, вопросов бы не было. Тебе есть где жить и кто накормит. И я тебя люблю и всегда, всегда буду тебе рада.

Крепко тебя целую. Привет Ляне, Боре.

Ваша Г.Н.



Жаль, что я не писатель. Теперь я точно знаю, что рукописные письма способны передавать информацию в сотни раз бо̀льшую, чем содержатся в их словах. Мне кажется, они вселили в меня разные душевные состояния трех женщин, контактировавших с этими листками, и еще мне кажется, я бы смог эти состояния передать словами.

Впрочем, скорее всего, это ощущение обманчивое.

Продолжение следует.


29 января 2014 г.

Комментариев нет :

Отправить комментарий