воскресенье, 18 мая 2014 г.

Александр ЩЕРБАКОВ. В НЕЗРИМОМ МИРЕ СЕРДЦА. Часть IV

Пускай сойду я в мрачный дол,
Где ночь кругом,
Где тьма кругом, -
Во тьме я солнце бы нашел
С тобой вдвоем…

Роберт БЕРНС

Перевод С.Маршака.


С Е.Режабеком.


"Я была первой на курсе, которую, выбрав, реально приблизили к замужеству".

Галина - в центре первого ряда.

Хока, он же Саша.

С Аидой Злотниковой. "Я знаю их тайны и храню".


С группового снимка. Справа - редакционная подруга Неля Егорова; во втором ряду справа - Иван Комов, секретарь обкома комсомола.


На защите дипломной работы.
Наша жизнь с Галиной Щербаковой


Продолжение. НАЧАЛО

IV

Вот трудовая книжка Режабек Галины Николаевны. На первой страничке написано: образование высшее, профессия – учительница. На четвертой же за подписью редактора газеты «Комсомолец» Родькина сделана запись: «Освободить от работы с 12 сентября 1960 г. в связи с переездом в г. Ростов по месту работы мужа».

А вот фототелеграмма (многие ли сейчас знают, что такой «e-mail» для «сканированных» сообщений был на нашей почте более чем полстолетия назад?) из Ростова, полученная мной в Свердловске 9 октября:

«Родной мой! Звонила Люка. Жорка в жутком состоянии, его так и не отпустили. Мне, видимо, придется вернуться туда, чтобы поддержать его. Ты не представляешь, как его жалко.  И вот я теперь даже не знаю, идти ли мне в редакцию, все равно я сейчас тут не могу остаться. У меня голова идет кругом. Так хочу тебя видеть, так хочу быть с тобой. Обязательно приеду к тебе. Крепко целую. Твоя Ляся».

Расшифровываем. Люка – это Людмила, сестра Галины, которую та вытащила в Челябинск с «ридной Украины», как только она окончила школу: «А как же могло быть иначе» (суждение старшей сестры).

Жорка – муж Галины. Оставим без внимания то, что вообще-то он – Евгений Ярославович. Гораздо интереснее то обстоятельство, что наша героиня уехала «по месту работы мужа», и вот теперь она уже в этом самом месте, в Ростове, а мужа, оказывается, «так и не отпустили» из… Челябинска. Это требует объяснений.

С чего начать? С мужа? С Ростова? С Челябинска?..

Наверное, с мужа.

Про мою судьбу можно сказать словесным штампом: не было бы счастья, да несчастье помогло. Чужое несчастье. Галя не любила мужа. Меня не интересовали причины этого. Скажу больше, я не хотел их знать. Когда наши отношения дошли до уровня откровенных разговоров, Галя порой начинала сетовать на какие-то его поступки, действия, а я тогда врубал программу «Мимо ушей», включающую в себя безмолвное понимающее кивание. Галя умная, все почувствовала.

Мне было изначально неудобно перед ним. Я понимал, это не очень по-мужски: в соперничестве за женщину нельзя проявлять мягкотелость, можешь остаться ни с чем; но, как выразился Пушкин, «таков мой организм». Я невольно в мыслях ставил себя на его место и… ужасался. Чему? А тому, что представлял: некто отнимает у меня Ее!

Однако наш мозг с его памятью может иметь свойства, о которых ты и не подозревал. Через семь лет после тех разговоров, в которых я не желал слышать Галю, и звуки ее голоса, казалось бы, растворились где-то далеко позади меня, я вспомнил, о чем она говорила. Память, оказалось, имеет двойное дно, оно открывается при определенном условии. Таковым оказалось написание Галиной ее первой повести «Кто из вас генерал, девочки?»

Я читал ее еще в неоконченной рукописи, и как только дошел до фразы «Больше всего меня раздражали эти полоски бумаги», то дальше уже знал обо всем, что вспомнит Лина (так звали персонажа) в этом эпизоде повести: то, что мне когда-то рассказывала Галина о своем муже. И чего я, как сам считал до того момента, не знал, ибо и не хотел знать.

Хочу заверить читателя, что в этом тексте использую только те места художественных сочинений Г.Щербаковой, о которых она сама говорила: так оно и было в жизни, или  прямо указывала в письмах, статьях или интервью на живого прототипа (повесть о тете Тане, рассказ «Бабушка и Сталин» и т. п.). В данном случае я из чисто экспериментального интереса, дабы проверить версию о двойном дне памяти, тогда спросил:

- История твоей Лины – это про тебя?

- Ну, конечно, - пожала она плечами.

Я не случайно сделал эту оговорку. Слишком часто простодушные (назовем их так) читатели отождествляют книжных героев с авторами и их близкими людьми. Помню, как смеялась Галя после случайной встречи со знакомой соседкой по дому. Та подошла к ней и с укоризной спросила:

- Галина Николаевна, ну как же вы могли так поступить с Александром Сергеевичем?

- Что вы имеете в виду?

- Ну как что?

И соседка стала пересказывать эпизод из одной семейной повести Щербаковой, прочитанной в «Новом мире». Галя было хотела пояснить, что в повести рассказано совсем не о ней самой и не о ее муже, но собеседница опередила ее со своим проницательным соображением: другие имена в ней придуманы для отвода глаз, а на самом-то деле…

Позднее с чем-то подобным приходилось сталкиваться не раз, прежде всего в интернете. Особенно охотно читатели, каких мы «политкорректно» обозначили как простодушных, отождествляют книжных персонажей с живыми лицами в случаях обнаруженных публикой каких-то житейских совпадений в их бытовании. Тогда в их глазах бедный автор с его так называемой художественной правдой характеров неизбежно обречен быть… исказителем истины. Или вообще непорядочной личностью: «Как же вы могли так поступить с…»

Поясню свою мысль примером. Роман «В поисках окончательного мужчины» начинается с абзаца:

«С некоторых пор я жду телефонного звонка. Ожидание почему-то всегда настигает меня у раковины, когда я выковыриваю чаинки из стока, невероятно раздражающие мужа. Я никогда не достигну совершенства очищения системы сто­ков, но именно в момент стремления к нему я остро хочу, чтоб она мне позвонила».

Раздражающийся из-за чаинок муж – это я, и многие из наших знакомых знают это. Но в то же время это утверждение есть полная ложь, потому что я не муж героини романа, а героиня романа отнюдь не Галя. И точно также я не мог бы идентифицировать мужа Лины из «Кто из вас генерал, девочки?» с галиным бывшим мужем, если бы в свое время не задал ей тот прямой вопрос: «История Лины – про тебя?..»



Итак…

«Больше всего меня раздражали эти полоски бумаги. Каждое утро он методично нарезал их и складывал в пластмассовый стаканчик. К вечеру стаканчик был пуст, а полоски обретали вечность между страницами книг. Он никогда не вынимал закладки, чтобы использовать их еще раз или чтоб просто выбросить. Каждое утро он нарезал бумагу снова. Одну полоску он делал более широ­кой и писал на ней, что ему нужно сделать в тече­ние дня. Эти бумажки он выбрасывал. И я каж­дый день выметала одну такую полоску. Побрить­ся. Купить масла. Посмотреть, как у Энгельса. Поменять носки. Пуговица. Рыбий жир. Письмо в Горький. Кино.

Выметались полоски со сплошь перечеркну­тыми словами... Он брился, менял носки, шел за маслом строго в соответствии с бумажкой и очень гор­дился своим умением жить планово.

«В общем-то все это хорошо, - старалась я быть объективной, - никогда ничего не за­бывает, всегда у него все в порядке». И все-таки, глядя по утрам, как методично он режет бумаж­ки - много-много узких и одна широкая, чувст­вовала, что хочется выбросить к черту ножницы, стаканчик и эти ощерившиеся закладками книж­ки, выбросить и уйти самой.

«Нелогично, - думала я, моя посуду. - Если все это выбросить, незачем уходить самой. А ес­ли уйти самой - то пусть себе режет бумажки».

Я отводила сына в ясли - сегодня на бумажке это мероприятие записано не было - и шла на работу. …Он не замечал, что я сознательно ухожу в школу раньше.

- Вот и хорошо, - говорил он, когда я преду­преждала, что из садика прямо пойду в школу. - Поработаю дома. В читалке уже не топят, ты представляешь: еще март, а они перешли на лет­ний сезон. - Он провожает нас до двери - вы­сокий, в сером свитере, а я ловлю себя на мысли, что он неприятен мне в этом хорошем модном свитере, потому что носит его с единственной це­лью - не простудиться, что он будет сидеть це­лый день в комнате с закрытой форточкой, а ко­гда к нашему приходу будет проветривать комна­ту, посидит на ящике в коридоре. Ровно 15 минут.

- В двадцать семь - кандидат наук, - ува­жительно говорили знакомые (на самом деле - в двадцать девять. – А.Щ.). - Просто вы очень счастливая.

Очень счастливая, я проверяла тетради. Сегодня мне пришлось вымести полоску, на которой незачеркнутым остался один пункт «Орловы». Олег тянул меня в гости к проректору пединсти­тута Орлову.

- Зачем? - спрашивала я. - Кто нас там ждет?

- Купим коньячок и придем неожиданно. Ни­чего особенного.

Я отказалась. «Как хочешь, иди сам, я неожи­данно появляться не хочу».

…Идея явиться неожиданно к проректору была выношенной, и отказываться от нее было ему тяжело. «Но все-таки он не пошел, - подумала я с удовлетворением. - Все-таки ему не все равно, что я говорю. Значит, буду на него влиять».

Влиять? Я спорю сама с собой. В чем влиять? Как влиять? Зачем влиять? Чтоб не резал бумаж­ки - но ведь это смешно. Чтоб сидел с открытой форточкой, но ведь у него гланды, это точно, не притворство. В сущности, влиять на него нече­го - он хороший человек, внимательный муж, талантливый кандидат. Повезло тебе, Линка, в жизни, просто повезло. Я откладываю в сторону тетради, до урока еще час двадцать. Утомительно весь день сидеть в школе, и все-таки здесь луч­ше, чем дома.

Лучше всего мне думается в школе. И это во­преки твердо устоявшемуся: в школе думать некогда. Но когда я сижу в жужжащей учитель­ской, когда дежурю на перемене и в мои колени, как в непреодолимую преграду, бьются лбы первоклассников, мои мысли бывают ясными, мудры­ми, отмытыми от разной бытовой мелочи и шелу­хи, и, честное слово, я делаю для себя какие-то от­крытия, какие-то новые повороты в теме именно тогда, когда возле меня вопиет, шумит, содрога­ется школа. Я люблю думать в школе. И я думаю.

Я думаю о том, что я не люблю Олега. Что это ясно как дважды два. И я сужу себя за эту нелю­бовь, потому что - а куда смотрела? А сын? Дей­ствительно, куда я смотрела?

Я была потрясена, что выпускник, чей порт­рет не сходил со всевозможных Досок почета, о ком уже на пятом курсе говорили как о готовом кандидате, высмотрел в пестром ряду первокурс­ниц меня - стиральную доску, мешок с костями, воблу. И не просто высмотрел. Он будто пере­брал нас всех, красивых и не очень, по зернышку и предпочел среди всех меня. В этой сознатель­ности выбора, в какой-то даже тщательности его была непонятная мне, восемнадцатилетней, ма­гия. Я была первой на курсе, которую, выбрав, реально приблизили к замужеству. И кто? Луч­ший из лучших, первый из первых. …А потом - суп с котом. Четко разграфленная жизнь, и я в ней - косая, да нет, скорее даже волнистая линия. И он борется со мной - мягко, деликатно. Он объясняет мне, что почем и поче­му. Он учит меня поступать логично и последова­тельно. Это. Потом это. А потом уже это...»

Вот и вся история. Главное – «полоски бумаги», закладки. Что это? А это – уши Каренина. Помните? «Все-таки он хороший человек, правдивый, добрый и замечательный в своей сфере,- говорила себе Анна, вернувшись к себе, как будто защищая его пред кем-то, кто обвинял его и говорил, что его нельзя любить. - Но что это уши у него так странно выдаются!»

Большинство семей распадаются из-за… ничего. Из-за ушей, из-за закладок… А на самом деле из-за того, что просто размагнитился один из полюсов, доселе создававших общее силовое поле вокруг двоих, защищающее эту обоюдность. От чего? От сомнений в правильности существования, от разрушительных внешних проникновений.

«Размагнитилась», выпала из своей прежней налаженной жизни Галина, а я, получалось, стал внешним разрушителем. Счастливым разрушителем, повторю я. Однако торжество типа «пусть неудачник плачет» было мне чуждо, если не сказать противно. Слава Богу, судьба обнесла меня участью Каренина, но я всегда в душе сострадал и сострадаю потерпевшим в такого рода крушениях. И совсем не рад обличительным черточкам в грандиозном портрете мужа Анны Аркадьевны, исполненным нашим великим правдоискателем. «Всю жизнь свою Алексей Александро­вич прожил и проработал в сферах служебных, имеющих дело с отражениями жизни. И каждый раз, когда он сталкивался с самою жизнью, он отстранялся от нее. Те­перь он испытывал чувство, подобное тому, какое испы­тал бы человек, спокойно прошедший над пропастью по мосту и вдруг увидавший, что этот мост разобран и что там пучина. Пучина эта была - сама жизнь, мост - та искусственная жизнь, которую прожил Алексей Александрович. Ему в первый раз пришли вопросы о возможности для его жены полюбить кого-нибудь, и он ужас­нулся пред этим».

Ах, как здесь чувствуется превосходство человека, доподлинно знающего окружающую действительность, перед казенной конторской крысой! Да только Лев Николаевич не хуже, чем мы, ведал, что неверность жен может подстерегать точно с такой же вероятностью и искушенного штурмана житейских морей, и что  его страдания вряд ли будут зависеть от богатства и разнообразия его реального опыта.

Великий женолюб, Толстой, несмотря на свою известную моральную заданность, конечно, на стороне Анны. Но обратите внимание: свое личное нерасположение к Алексею Александровичу он выражает в основном в авторском тексте и внутренней речи Анны. В монологах, диалогах, размышлениях Каренин проявляется как умный, рассудительный, интересный – просто, в основном, хороший человек. Исключительно тонкий писатель, Толстой был не в состоянии пойти против жизни. И сколько бы он не нагнетал непривлекательных деталей к облику героя (например, о голосе – резкий, тонкий, пронзительный, детский, насмешливый, визгливый), один монолог у постели больной, на грани жизни и смерти Анны свидетельствует о его сущностной нравственности и благородстве. Нехорошо отказывать кому-то в наличии таких качеств на том основании, что душевно травмированный человек, бывает, в растерянности совершает необдуманные, а то и неприглядные действия.

Евгений Режабек, когда его постигла такая беда, подобно Алексею Каренину, как за спасительную палочку схватился за ребенка. Он заявил, что не оставит сына такой матери. Для Галины это был тяжелый удар. Как и для Анны из романа Толстого. «Это угроза, что он отнимет сына, и, вероятно, по их глупому закону это можно. Но разве я не знаю, зачем он говорит это? …он знает, что я не брошу сына, не могу бросить сына, что без сына не может быть для меня жизни даже с тем, кого я люблю…»

Понятно, для меня это было удручающе. Наша встреча с Евгением стала неизбежной. Это был третий случай, когда я его увидел (первый – на дне рождения Галины, о втором я еще расскажу). Режабек был высокомерен. Когда речь зашла о Гале, о том, что в этой ситуации она часто плачет, он, усмехнувшись, обронил:

- Пускай поплачет, ей ничего не значит.

Формально встреча закончилась ничем. Однако я на нее шел с очень тяжелым сердцем, а уходил, как ни странно, с облегчением. Я разговаривал не с монстром, который успел вырасти в моем воображении, а вполне с человеком. С человеком, в котором вопреки его внешнему поведению можно было ощутить неуверенность, в нем не было тяжеловесной каренинской убежденности в своей заведомой, от бога данной правоте во всем. А главное, я понял, что просто превосхожу в своем чувстве к Сашке (Хоке по-нашему) отца, которое, оказывается, росло параллельно с любовью к матери мальчишки. И коль скоро будет борьба за него, я с таким «боезапасом»… обречен на победу.

Между тем, в глазах других лиц, заинтересованных в судьбе дитяти, – галиных мамы, отчима, брата, деди, буси – как только им стало известно о намерении отнять мальчишку у Галуси, Жора из абсолютно пристойного молодого человека мгновенно превратился в чудище, действительно достойное только судьбы изгоя. Маленький Сашка жил у них, и когда мы в очередной раз на два дня мотнулись из Ростова в Донбасс, то обнаружили, что он называет Евгения Ярославовича не иначе как - «тот паразит».

Гале, умученной долго тянущимися разводными сумятицами, это, кажется, даже понравилось. Но я, отловив ребенка, раскачивавшегося в саду на нижней ветке яблони, сказал, чтобы больше он так не говорил. И он не говорил – при мне. Но, лукавый бесенок, в мое отсутствие предавался вольной языковой стихии полуроссии-полуукраины, включая и полюбившееся то ли имя, то ли ругательство – «тот паразит». Я делал вид, что не замечаю этого, поскольку он все же как-то дисциплинирует себя по моему наказу. И рано или поздно эта грубость из него выйдет: как говорится, от внешнего к внутреннему. Кажется, это – по Мейерхольду? Во всяком случае, в такое я больше верю в наставлении маленьких (да и больших), чем в принцип «от внутреннего». Спасибо МХАТу шестидесятых с его «правдой переживания»… А когда мы уже втроем вернулись в Ростов, эта брань была категорически запрещена в доме.

Большую и, как оказалось, типичную оплошность сделал Евгений, попытавшись представить в качестве доказательства аморальности разрушителей семьи мои письма Галине. И в девятнадцатом веке, при Каренине, такие действия выглядели и не очень пристойно, и совсем неубедительно. Алексей Александрович тоже хотел засвидетельствовать «уличение невольное, подтвержденное письмами, которые я имею.

При упоминании о письмах адвокат поджал губы и произвел тонкий соболезнующий и презрительный звук».

А философ Режабек притащил мои письма в обком партии. Еще бы несколько лет назад они скорей всего стали источником крупных передряг в жизни и их автора, и адресата. Но, надо же, при всем положенном в основу людоедстве советской власти, личное чепе, случившееся с Евгением Ярославовичем, пришлось на очень странный для нее, относительно человеческий отрезок ее победоносного шествия по нашей земле. Режабек несколько не угадал по времени.

В обкоме партии, прочитав письма, переправили их в обком комсомола, в чьем ведении была газета, в которой работала Галина. Секретарь обкома по пропаганде Иван Комов вызвал ее и смачно сказал:

- И как же ты так долго жила с таким мудаком?

Немного помолчал и добавил:

- Нам поручили провести беседу с тобой. Считай, что беседа состоялась.

Я уже упоминал о хорошей проницаемости ростовских стен для пикантных новостей. Этот «официальный» разговор стал известен «свету». И хоть немного, но ускорил процесс галиного развода и, соответственно, нашего с ней бракосочетания.



Я увидел Режабека еще раз примерно вскоре после 90-го года. Евгений позвонил Гале. Он был в Москве на научной конференции и сказал, что хотел бы что-то узнать  о нашем Сашке. Тот незадолго до этого уехал из СССР вместе со своей семьей. И как раз накануне мы получили видеопленку со сценами их тамошней жизни. Галя пригласила бывшего мужа приехать к нам и посмотреть ее. Я пришел домой с работы, когда Режабек уже собрался уходить. Мы поздоровались и пожали друг другу руки – прощаясь.

От той встречи остался в памяти только рассказ Гали. Евгений сказал ей, в общем-то не шутя, что она проявила дурость, не подав заявления на выплату алиментов, что это были бы очень неплохие суммы. Ясное дело: профессор, зав. не только многими институтскими кафедрами марксизма-ленинизма, но и настоящими научными учреждениями. Но Галя-то хорошо понимала, что, получай мы те деньги, я, наверное, не мог бы полностью ощущать, что Сашка – мой.

Когда уже писалась вот эта главка, я, продолжая разбираться в нашем «архиве», из вороха почтовых конвертов, собранных в полиэтиленовом продуктовом пакете, в основном ничего не значащих, извлек малюсенькое письмецо, про которое я не знал и которое, несмотря на пролетевшее время, явственно коснулось моей души.

«Добрый день, Галочка!

Я получил приглашение подготовить анкету для биографического справочника «Известные русские». Всех своих жен я показывать не буду, тем более, что в настоящее время я – вдовец, а вот Сашу я показать хочу и обязан. Думаю, тебе будет любопытно об этом узнать. Соответствующую анкету я отправил по указанному мне e-mail.

Буду рад получить от тебя весточку: как вы живете. Ты и Саша?

С самыми добрыми пожеланиями.

Жора.

06.03.2000»

Вот итог рассказанной житейской истории.

Все по-людски.



…А тогда в Челябинске Галя очень скучала… по Ростову. Вот ее воспоминания.

«Я еду в длинном мрачном поезде в Челябинск.  Еду по месту работы мужа – а как же? Ехать вослед, в глубину сибирских руд – это свойство юных русских дев. Это их подвиг. Я этим держусь и чванюсь, хотя главное чувство – горе. Я бросила Ростовский университет-красавец, наполненный утром и на переменах полонезом Огинского. Значит, я покидаю сразу теплый красивейший на свете город вкупе с Огинским. Можно ли найти на земном шаре  адекватную замену столь прекрасному? Тут и думать нечего.

Так оно и случилось. Серый некрасивый Челябинск, уродливо завернутые в платки тетки и девушки, музыка холодного ветра из-за угла, и из подворотен, да откуда хошь…

Вот с таким заплаканным от всего этого лицом я иду в пединститут. И все опять подтверждается. Нет убеленных сединами профессоров, нет преподавательницы античности, молодой красавицы-филологини. (Она может уже ничего не говорить, на нее достаточно смотреть – и строки рождаются в воздухе:

Встала из мрака младая

                               с перстами пурпурными Эос.

Ложе покинул тогда

                               и возлюбленный сын Одиссеев.)

День, второй невероятной тоски от щебечущих девчонок, раскатывающих во рту круглое и глупое свое «О». Где ты, Огинский? Где ты, Эос?

…Да простят меня мои милые девчонки! Я вспоминаю их сегодня с нежностью и грустью. Я тоже показалась им жутковатой с этим своим неистребимым южнорусским выговором.

Все меня тогда отталкивало от Челябинска, все меня заставляло жалеть о брошенном Ростове. Я мерзла, тосковала, и, казалось, ничто меня не примирит с переездом».

Но, конечно, примирило. И во время самой уральской жизни, и, особенно, потом, когда за плечами уже были годы и опыта, и, так сказать, материала для сравнений.

«Я вспоминаю провинцию очень хорошо и, более того, до сих пор себя воспринимаю как человека в глубокой провинции, - сказала Галина в телеинтервью, будучи уже давним московским писателем. - Переехать в Москву не в молодые годы, а в достаточно взрослые – это все равно как сейчас переехать в Америку, в Израиль, во Францию. …Когда я сюда переезжала, я об этом не подозревала, я очень рвалась, как всегда рвется интеллигент из провинции в Москву, и верила, что когда приеду в Москву, начнется новая жизнь. А началась мука, началось страдание, которое в глубине души и осталось.

Провинция живет по совсем другим законам, хорошим, дурным – называть не будем, там тоже всего полно.

Не надо представлять, что провинция – рай небесный. Нет, в ней свой мрак. Но мне сейчас те годы вспоминаются очень светло. Особенно Челябинск».

В то же время, о котором я рассказываю, свет в окошке был Ростов, и только Ростов. Почти о чем бы мы ни говорили, тема Ростова-папы всплывала непременно. Переехав в этот город, я тоже полюбил его. Но в галином пристрастии к нему было что-то от идеи фикс, и эта идея, может быть, от неизбежности тут внимать «музыку холодного ветра» раскрашивалась фантазийной волшебной мозаикой при одной мысли - а как там… Подружка Галины Нила Родимкина писала ей: «Как видишь, я иногда вспоминаю нашу студенческую теорию отблесков на ночном Дону. Ты помнишь ее?» Даже не знаю, о чем тут речь, но убежден: Галя все помнила, и то, что помнила - было прекрасно.

Побег назад, в «теплый красивейший на свете город» рано или поздно был неизбежен. Я ни на йоту не сомневаюсь, что его идея родилась в первую очередь в голове Галины, а не Режабека. Тот был молодец, время не терял, окончил заочную аспирантуру при МГУ, защитил диссертацию и уже не только «преподавал в ПТУ и в школе вел уроки психологии и логики», но и начинал карьеру в высшей школе. Помню, в разговорах Галины тогда часто звучала аббревиатура ЧИМЭСХ – Челябинский институт механизации и электрификации сельского хозяйства. Там, по-видимому, уже и обретался молодой философ. Это, конечно, не Ростовский университет. Но, думается, Режабек с его завидной целеустремленностью и работоспособностью не потерялся бы нигде.

И тут законно возникает другой вопрос. К тому времени я уже настаивал на ее разводе. Казалось бы, сделай это – и езжай, куда хочешь. Но Галина не хотела об этом слышать раньше, чем она и ее муж не возвратятся на благодатную донскую землю. По ее извиву мысли именно это, а не что-то другое, было бы истинным предательством.

Опять отступаем во времени и снова предоставляем слово Гале.

«В конце второго курса вышла замуж за выпускника философского факультета университета. Яркий такой, многим известный выпускник по фамилии Режабек. У него началось распределение. Классные выпускники-отличники философского факультета были распределены преподавателями в Челябинскую область в ПТУ. Что тут можно сказать?

И я, как принято у русских женщин, тронулась за ним вслед на верхней бо­ковой полке плацкартного вагона. Если бы он не уезжал, я думаю, через какое-то время все это и ушло бы. Но за ним поехала. Я «совершила подвиг», придумала красивую историю. Когда стали жить вместе, выяснилось, что мы из разного теста. Я настолько была влюблена вначале, что пыталась этого не видеть. Он, видимо, тоже старался. Потом я стала прикидывать, мог бы тот или иной мужчина его заменить. Когда пытаешься в любви играть в шахматы, делать рокировки, надо уже бежать. Мы были молоды, очень целомудренны. Потом встретился мой нынешний муж, Александр Сергеевич, случился грех, и ушли все вопросы, я поняла, что надо расходиться.

А была у меня вероятность поехать далеко-далеко другим маршрутом.

Видите ли, я сочла для себя возможным вступить в дер­зкую переписку с самим товарищем Сталиным. Я напи­сала ему резко и прямо, что нецелесообразно использо­вать выпускников философских факультетов в качестве преподавателей ПТУ. Думайте же, товарищ Сталин, сво­ей головой, сказала я ему в письме. Кто же забивает гвоз­ди микроскопом? Товарищ Сталин мне не ответил, но другие ответили мгновенно. Мне написали, что товарищ Сталин знает, как поступать с кадрами и со всеми осталь­ными. И его решения обсуждению не подлежат. В семье зашевелился страх. Дело в том, что за «длинный язык» уже сидел по 58-й статье мой дядька. «Куда ж тебя чер­ти несут!» — кричала на меня бабушка».

Но, слава Богу, черти пронесли. Но Режабеку кое-что подпортили. Он был кандидатом в члены партии. Так вот, прием в окончательные члены был отодвинут во времени. Галя это помнила. Но, конечно, важнее для нее было понимание: напрасно она вышла замуж, через какое-то время все это – любовное увлечение - ушло бы. Придуманный из головы ее «подвиг», считала она, исказил жизнь обоих. Она от этого страдала чувством вины. Это было, конечно, глупо: не он же за ней вынужденно поехал, а она за ним. Но чувство (вины) – оно и есть чувство. Его даже самой  справедливой, умной мыслью не прогнать. И моя милая забрала себе в голову, что она должна помочь своему мужу возвратиться в Ростов, где любимый университет не выдаст своих птенцов, где, между прочим, живет мама Евгения.

А с другой стороны был я со своим нетерпением. И бедная моя Галя решила форсировать события: уехать в Ростов, перетащить туда Режабека, а в остальном прочем положиться на меня. «Решение есть действие», как говорил один очень деловой американец. Галина уволилась – по причине «переезда к мужу», купила билет и отправилась на юг решать все вопросы. Режабек должен был закрыть свои челябинские дела и устроить собственный перевод на работу… в ростовский университет.

Я поехал в Свердловск завершать свое высшее образование.

Далее я предлагаю вам чисто эпистолярную главку, состоящую из посланий Галины, по которым легко представить все происшедшее с нами в этот «переходный период».



Из Дзержинска Донецкой области – в Свердловск

Здравствуй, родной мой, любимый!

Тысяча бед свалилась на мою голову, и все-таки я готова увеличить число их вдвое и втрое, только бы ты был где-то рядом. Это уже напоминает какую-то серьезную болезнь, которая чем дальше, тем больше беспокоит. Всю дорогу и всю Москву я ревела. Здесь у меня сынок, здесь куча всяких неприятностей, а думаю я только одно – когда, наконец, мы встретимся? Я стала глупой, еще более психической и даже набожной. Ужас какой-то, а не жизнь.

Пишу я бредово, но ты уж пойми меня.

Во-первых, очень плохо с отцом. Мама извелась, дома траур, чем все кончится – одному богу известно. Не буду описывать тебе впечатления моего больничного посещения, это страшно повторять.

Сашка мой был совершенно заброшенным, грязным, до него ли им всем? Он очень вырос, все время острит, ругается по-настоящему и совсем не отходит от меня, видимо боится, чтобы я опять не уехала. Каждую минуту спрашивает, когда мы поедем в Челябинск. Попробуй ему что-нибудь объяснить, он и слушать не хочет.

Это одна сторона моей невеселой жизни.

Во-вторых, судя по всему, Жорку в университете, мягко говоря, прокатили.  В Ростов мне приезжать не велено, просят «задержаться» в Дзержинске. А сам он поехал в Москву. Кому он там нужен и кто захочет ему помочь, дело темное. Эта идиотская неопределенность меня абсолютно парализовала. Если бы не вещи, которые я отправила, я вернулась бы с Сашкой в Челябинск, потому что перспектива что-то выжидать здесь меня совершенно убивает. Представь – ни квартиры, ни вещей, ни работы, ни уверенности, что все уладится, и главное, нет тебя, который бы мог меня успокоить, ради которого я готова была бы и не то вытерпеть.

Я не знаю, что мне делать. Я совершенно измучилась, поехать бы мне в Ростов, но я не могу сейчас бросить Сашку, не знаю, что с ним будет. Ехать с ним, но куда?! Кто нас там ждет?

В общем, все очень плохо, мой родной, очень плохо! Кончай скорей свой противный университет и, если не разлюбишь, приезжай спасать свою Лясеньку.

Я страшно жалею, что уехала из Челябинска. Мне не надо было терять работу. Надо было взять отпуск, приехать забрать сыночку и вернуться. Ты не представляешь, как страшно жить вот так без перспективы в Дзержинске.

Ты, может быть, думаешь, что я жестокосердная, мечтаю о том, чтобы уехать, не думая о больном отце? Наверное, это так и выглядит, но хочется верить, что все будет хорошо, и когда его выпишут, даже лучше, если нас с сыном уже не будет здесь, покою от нас ждать не приходится. А ему по крайней мере еще полгода придется лежать.

Невеселые я тебе сообщила новости, да? Я поэтому сразу и не писала, думала, случится что-нибудь более утешительное, но увы! Пусть мои вести сделают тебя злым, и ты скорей все кончишь. Главное, ты не забывай меня и не очень пугайся, если я постарею. Ты не представляешь, как я из-за этого страдаю. Ты ведь знаешь, что страдать я мастерица.

Куда мне писать, не знаю. При перемене места жительства – телеграфирую.

В Москве была у Ариадны. Если бы ты был рядом! Сейчас я просто не в состоянии обо всем этом писать. Но мне очень хочется жить в Москве. С моей стороны это страшное пижонство именно в такой момент думать об этом. Поэтому восприми это как отголосок хорошего настроения.

Какая я была дура, когда в Челябинске с тобой хотела куда-то ходить, таскалась по кино, какое это счастье быть с тобой и ни с кем, ни с кем тебя не делить. Я ненавижу всех тех, кто меня провожал, они оттеснили нас друг от друга, и ты мне так ничего не успел сказать, а я тебе.

Пиши мне, родной мой человек. Я очень тебя люблю. Крепко целую.

Твоя Ляся.



Фототелеграмма из Ростова

Саня! Приехала за контейнером. Говорила с Челябинском. Обо мне в редакции и слушать не хотят, берут П. Вот тебе и цветы! Я в отчаянии. У Жорки все плохо, его очень жалко, но у меня уже на жалость не хватает сил. Что делать? Пиши, звони, ведь ты у меня сейчас единственная радость и надежда. Завтра еду домой.

Ляся.



Из Дзержинска

Здравствуй, мой родной!

Поздравляю тебя с успешной защитой. Слава Богу, одно испытание позади, и, может, действительно ты покончишь в этом году свои затянувшиеся отношения с УрГУ.

Я уже не дождусь, когда мы опять будем вместе. Мне кажется, все сразу станет хорошо, когда я услышу твой голос и когда ты меня обнимешь. Так что торопись!

Пишу тебе из дома. Отцу по-прежнему плохо, мама стала совсем больной, нервной. Уехать хочется страшно, а с другой стороны далеко уезжать нельзя, потому что мало ли что может случиться. С сегодняшнего дня маму в больницу пускать не будут, она там очень плачет, а это, как видно, здоровью больных не способствует. Она очень переживает из-за меня, злится на Жорку, почему-то на его родных, в общем на весь белый свет. Я стараюсь быть веселой, не показывать, как мне плохо, да разве всегда получится?

…Завтра еду в Ростов на пару дней. В то, что меня могут взять, честно говоря, не верю. Если челябинский «Комсомолец» от меня отказался, что я для этих?

Кстати, Саша, родной, помоги мне понять всю эту ужасную историю. Ты был еще неделю после меня, может, ты все знаешь? Объясни, зачем эти цветы, этот прощальный визит на вокзал? Я ведь никого не звала! Это был спектакль, да? Ведь через несколько дней Родькин отказался меня принять, хотя еще никого не было, и лихорадочно стал искать замену. Ему было все равно кто, только не я. Кажется, мне никогда так не было обидно. Я хочу, чтобы ты мне все объяснил, как хочешь, узнай и объясни. Если это дела Ф., так неужели все пляшут под ее дудку?

…От этих мыслей у меня пухнет голова, а главное, я боюсь устраиваться на работу. Мне кажется, будто меня преследует злая воля Ф. и Родькина, будто никогда ничего не будет у меня больше хорошего. Если уже цветы лгут, так чему же тогда верить?! Объясни мне все… Ты напишешь, да? Я не хочу бояться, я хочу верить, я никому из них не делала ничего плохого.

Жорка сейчас  в Челябинске. Говорят, он уже не похож на себя. Я говорила с ним по телефону, голос у него, как у человека, перенесшего тяжелую болезнь. Над ним в обкоме просто издеваются, как он только выносит все, не понимаю. (Для того чтобы уволиться - не важно откуда - и уехать, члену партии необходимо было сначала сняться с партийного учета, и вот на это обком партии в данном случае не давал своего изволения. – А.Щ.) И в травле, которую ему там устроили, не последнюю роль играет Ф. (У главного, как вы уже поняли, супостата Галины муж был вторым лицом в обкоме. По нынешним меркам – первый зам. губернатора. – А.Щ.) Сашка, мне страшно, страшно! Если я вернусь в Челябинск, то только чтобы убить ее, для меня все зло мира – в ней.

…Вот видишь, я опять написала тебе горькое письмо. А хотела совсем о другом. О Ростове. О том, какой это чудесный город. По нему хочется гулять, гулять… С тобой, конечно. И люди там какие-то совсем другие – веселые, открытые. Народу на улице кишмя кишит, такое впечатление, что живут в нем только счастливые. Ты знаешь, даже я в Ростове улыбалась. И ходила в кино. В первый раз за все время. Ты, мой маленький, даже не представляешь себе, как могут околдовать южные города. Челябинск по сравнению с Ростовом, все равно что погреб и солнечная комната. Я ходила по его пьянящим улицам и показывала все тебе. Мы заходили в магазины, их здесь раз в 100 больше, чем в Челябинске, и выбирали вино для нашего с тобой пира. Будет он, а?

Пиши мне, мой единственный! И объясни мне, все объясни, даже если это будет горькая для меня правда. Все равно, это будет ясность, а значит, не будет хуже, чем оно есть. Да хуже и не бывает.

Крепко тебя целую.

Твоя Ляся.



Жаль, что Евгений Ярославович сдал мои письма обкому нашей незабвенной коммунистической партии. Если их не сожгли с перепугу вместе с прочими картотеками так называемого Общего отдела во время августовской революции, то будут они бесславно истлевать в каком-нибудь подвальчике некого гострампарампарамархива. А могли бы нам сейчас наглядно показать, как я «вносил ясность» в биографию любимой женщины. Теперь же во многом приходится положиться на мою память.

Вот что я делал в первую очередь: сильно понижал градус трагедийности чувств и слов своей сообщницы по грешной любви и по неприязни к руководящим и направляющим «старшим товарищам». Это дело, объективно непростое, мне, еще совсем молодому, вполне удавалось – помогала все та же радость нежданно обретенной звезды своей судьбы. Отрада эта, сопровождавшая меня всю жизнь и даже сегодня мне светящая, тогда была необычайно ярка. Это не могла не почувствовать Галя, и это отметало ее недовольство - его не могло не быть - тем, что я в должной мере не разделяю ее страхов, опасений и готовности круто разделаться с несносными лиходеями нашей планиды. Если мою голову осеняла удачная шутка, не упускал случая поиронизировать над какими-то явно несущественными перипетиями наших общих приключений. Я знал, у моей любимой, слава Богу, хорошо развито чувство юмора, и это ее может поразвлечь.

И вот еще какой костерок я старался разжечь в ее душе: удовлетворение тем, что живет она – точнее, мы с ней так живем – не по шнурочку, кем-то проложенному, а по своим собственным, пусть в чем-то и кривоватым, но индивидуальным лекалам.

Так оно и было. Вот что, например, мне писала Галина примерно за год до того. Тогда я был на сессии в университете.

«…Укатила к Черному морю Ф. (опять эта Ф.! – А.Щ.). Она была великодушна и мне посвятила свою прощальную проповедь. В дружеской обстановке она сказала: «Дщерь моя, не быть тебе литработником, доколь ты будешь водить дружбу с малолетними отроками». Таково было идейное содержание речи. Когда я возмутилась тем, что столь незначительная причина вызывает такие грозные последствия, она поведала мне истину: «не в деловых качествах дело, а дело во впечатлении!» Каково? «Ну, пусть Сашка, - говорила она, - с этим мы уже смирились. Но зачем Юрка и Борченко? Почему ты (т. е. я) не дружишь с ровесниками (т. е. со С.)? Что тебе (т. е. мне) легче оттого, что они умные?!?! Ты ведь учительница, вот и веди себя соответственно. И вообще, тебе нужно «подняться над ними».

Это, дорогой, не хохма, а вполне продуманная агитация, и я почти ничего не изменила в ее фразах, только малость подсократила. Отныне отращиваю себе крылья, чтобы «подняться над вами», и стану для ваших умных разговоров недосягаема, и парить со мною в паре будет Ю.С., а может быть, и сам Родькин. Как знать, может, на небе мы с ним скорей поладим. …Но тщетны будут его ожидания, славяне! Я вас не покину!»

В другом письме она рассказывала о вполне типовой ситуации. Местным властям не понравилась ее критическая статья. И «в общем небезызвестный тебе секретарь Брединского РК ВЛКСМ хочет моей крови. Казнь состоится на областной комсомольской конференции». Руководство газеты предлагало какой-то компромиссный вариант, чтобы «устроить все бескровно». «Я гордо отказалась. Они удивлены, а я не хочу быть им обязанной. Вот! Пусть будет кровь! Приглашаю тебя на посрамление на предмет моего утешения».

Однако заканчивались такие послания, как правило, рефреном: «В общем, настроение у меня ужасное, выхода у меня нет, и я в отчаянии, что же мне теперь делать?»

Я отвечал: делать все то же и так же – и радоваться. Своей самости и своей дерзости. Это же так увлекательно! И почти всегда добавлял: как я тебя люблю - еще и за то, что ты такая.



Фототелеграмма из Ростова

Санечка, счастье мое! Побывала  у братьев-журналистов. Здесь можно устроиться. Если не сразу, то в течение месяца. Принимали меня хорошо, материалы мои нравятся, твои тем более будут. Если бы мне не надо было ехать к Жорке! Но это сейчас необходимо. Недели через две жди меня в Свердловске. Не могу больше без тебя. Все обсудим, все решим на месте. Очень хочу жить с тобой здесь, мой родной. Я тебя очень люблю. Как я не хочу ехать в Челябинск. Какая это для меня мука.

Твоя Ляся.



Из Челябинска

Санька, родной мой!

Мне страшно. Меня не покидает страх с той минуты, как я сошла с поезда. Я боюсь, что меня с тобой разлучат. Нет пока никаких оснований, никаких внешних причин, но я хожу и всем своим существом чувствую, что против нас работает какая-то машина. Потому что она пока неконкретна, я придумываю тысячи возможных врагов.

Я очень боюсь, что тебя не отпустят в редакции. Сейчас кадрами решил ведать обком, и он может воспользоваться своей силой. Больше того! Сволочь Ф. может поднять кампанию, дабы спасти тебя от меня. И тут она ни перед чем не остановится. Если бы это не затрагивало интересы Жорки, я пошла бы сама к ним и все бы рассказала, тем более что разговор о моем легкомыслии сменился разговором о моем удивительном (для этих кретинов!) постоянстве, верности – тебе. Это уже что-то такое, что выходит за рамки их понимания. Я боюсь, что они могут написать твоим родителям.

Санька, прости меня, но мне кажется, ты очень легко смотришь на все это. Ты, по-моему, не понимаешь, что сейчас решается вся наша судьба, наше счастье. И от твоей легкости мне еще горше. Видимо, для тебя все это гораздо меньше значит, чем для меня-дурочки. Подумай, мой милый, посмотри и скорей приезжай. Возможно, ты не сможешь ни до чего договориться письменно и тебе придется сюда приехать. Поверь, все это очень серьезно, и если ты меня любишь, ты не будешь смотреть на это с петушиной легкостью.

И еще. Мы с тобой о многом говорили, но мне кажется, я сама старалась убедить тебя, что впереди у нас жизнь только райская. Это, наверное, от того, что когда я с тобой, мне так и кажется. Санька, милый, может быть очень скверно на первых порах. Я старше тебя и должна знать это лучше. Я верю в нашу счастливую звезду, но мистика – мистикой, а суровая действительность сама по себе. Подумай и об этом.

Ты знаешь, как я люблю тебя, но я боюсь, что когда я говорю об этом, я лишаю тебя львиной доли твоей мудрой проницательности, и это уже напоминает отношения с запрещенными приемами. Я не хочу тебя ни в чем обманывать.

…Я привезла сюда холод и зиму. Придется залезать в шубу. Не хочется. Сашка какой-то кволый, плохо ест. Будто подменили ребенка.

Общественность в лице моих родственников сурово меня осуждает, Целины, Грибанова отговаривают меня от поездки, вернее – отъезда. (Надеюсь, больше я не вернусь?)

Сашка, родной мой! Будь осмотрительней. Ты не разлучишься со мной? Нет? О господи, как я боюсь этого!

Скорей, скорей приезжай, заклинаю тебя всем на свете.

Крепко целую.

Твоя Ляся.



Из Челябинска

Родной мой!

Даже в твои счастливые шесть минут (речь идет о телефонном разговоре. – А.Щ.) всего не скажешь, и я, кажется, так и не успела тебя поздравить с сереньким ромбиком, которым ты уже наверняка продырявил свой новый костюм. Прими от меня мои поздравления, а с ними и всю мою тебе преданность. Мне кажется, ты у меня счастливый человечек, а так как счастье делает человека щедрым, подари мне капельку своей удачи, может быть, тогда исполнится что-нибудь и из моих бредовых (какие же у меня могут быть еще?) идей.

В тот день, когда ты мне пришлешь каплю своего солнца, я стану сильной. И мне не будет так плохо. Очень скверно мне, Санька. Завтра Жорку слушают на бюро, готовится очередное свинство. Затхлое болотное зловоние редакции находит меня и на пятом этаже. Кажется, я больше не выдержу. Вся надежда на твою каплю солнца, ты ведь ее не пожалеешь? А?

Санька, счастье мое! Как я тебя жду!

Ляся.



Помните, как у Булгакова в «Театральном романе» герой вдруг увидел, как все написанное им оживает в воображаемом театре? «Тут мне начало казаться по вечерам, что из белой страницы выступает что-то цветное. Присматриваясь, щурясь, я убедился в том, что это картинка. И более того, что картинка эта не плоская, а трёхмерная. Как бы коробочка, и в ней сквозь строчки видно: горит свет и движутся в ней те самые фигурки…»

Меня почему-то долго занимал такой момент: все рассказанное мною на этих страницах происходит внутри похожей «коробочки» и оценивается лишь глазами ее же обитателей – моими и галиными. А как могло происходящее в ней выглядеть при взгляде со стороны? Вопрос казался неразумным по причине невозможности (в том числе и  за давностью лет) ответить на него. Так мне казалось, пока в Москву из Израиля не приехала с докладом на юбилейные Цветаевские чтения (или конференцию?) Аида Злотникова. Любимая ученица Галины. Когда Галя ушла из жизни, та написала в своем очерке «Один учитель» вот что.

«Мне 14 лет. 1955 год. Челябинск. Восьмой класс, школа № 63. Наступила юность. А в ней – преображение. Она вошла в класс, и мы все сразу в нее влюбились. Но для меня встреча с ней стала судьбой.

Я хотела ей подражать во всем: в манере говорить, читать стихи, вести урок, одеваться. На всю жизнь запомнила все ее наряды, в которых она ходила. Ревновала, когда учитель физики шел ее провожать домой…

…После десятого она меня привела в газету «Комсомолец» на свое место – учетчика писем, потому что Г.Н. получила должность литсотрудника в отделе комсомольской жизни.

В моем кабинете – Саша Щербаков - литсотрудник, Толя Гилев – художник, Аркаша Борченко, влюбленный в меня с первого взгляда. Все молодые, все талантливые.

Редакционные мужчины оказывают ей знаки внимания, а она выбирает Щербакова. Я знаю их тайны и храню.

Она в редакции - солнечное сияние – ситцевое платье, копна вьющихся волос, огромные, всегда смеющиеся черные глаза. И… счастье.

…Ростов. Мы отмечаем мое двадцатилетие.

Месяц назад Г.Н. прислала письмо: «В Ростове есть университет и факультет журналистики. Будешь учиться. Приезжай».

Я тайком купила билет, в пединституте взяла академическую справку, маме сказала: «Ты не переживай, я еду учиться на журналистку, без диплома не вернусь. Там у меня – Галина Николаевна, понимаешь?»

…На практику я уехала в газеты – сначала в «Советскую молодежь» (г. Нальчик), потом в «Ленинский путь» (г. Прохладный). Но разве расстояния что-то означают? У нее - Ростов, потом Волгоград, Москва. У меня – Нальчик, Челябинск. Муж. Дочь. Но всегда, на все времена – моя учительница. Однажды, даря мне свою очередную книгу, Галина Николаевна написала: «С любовью от автора, она же (автор) твоя учительница, она же, опять же автор, твоя подруга, а бабуля она сама по себе. Твоя Г.Н.».

Вы заметили, к старости как бы стирается разница в возрасте, но я ни разу не осмелилась ей сказать: «Можно, я буду называть вас просто по имени». Только Галина Николаевна. Она стала для меня сестрой, матерью, другом, но навсегда осталась моей учительницей».

Я спросил, встретившись с Идочкой:

- Ты можешь рассказать, что значат твои слова: «Я знаю их тайны и храню»?

- Могу.

И через две недели я получаю от нее интересное письмо. Там, например, говорится:

«Когда я пришла в редакцию, мне казалось, что Галине Николаевне очень важно было в тот момент, чтобы рядом был ее человек. Ведь ваши отношения для окружающих были тайной. Сначала она очень
переживала, будете ли вы встречаться долго. Потом этот отъезд, на котором так настаивал Режабек. Я помню, я ей даже говорила: пусть Режабек уезжает один, а вы останьтесь, разведитесь здесь и выходите
замуж за Щербакова. Она почему-то говорила, что этого никак сделать нельзя. Но я, честно тебе говорю, я никогда не думала, что ты поедешь, я поняла это только тогда, когда мы ее проводили и ты напился и плакал.

В Челябинске, когда мы с ней были на водной станции, лежали загорали, она очень переживала, что у вас разница в возрасте. Она мне тогда дала книжку Экзюпери «Маленький принц», я впервые ее читала, а она мне говорила, что у нее совсем не стройные ноги, и ты это заметил, и ей казалось - очень видно, что она старше тебя. А я ее все время убеждала в другом…, что никогда ее не бросишь и что ты никогда разницу в возрасте не почувствуешь. Я даже ей однажды сказала: какая разница в возрасте, когда он вас так ревнует.

Мне кажется, ей всегда хотелось тебе нравиться во всем. Знаю абсолютно точно, что ей было очень важно, что ты скажешь о том, что она пишет. …Когда я первый раз тогда в «Комсомольце» в Челябинске написала «Поводырь теряет путь», заголовок ты придумал, Галина Николаевна сказала: «Щербаков принял». Это была огромная похвала в ее устах.

…Ей было, Сань, с тобою очень хорошо. Я не знаю, как она тебе объяснялась в любви, но она тебя очень любила. Всегда».

И тут я говорю: «А мужики-то (то есть я) не знают!», как говорилось в одной смешной телерекламе.

«То есть как это «не знают»? - могут заподозрить меня в кокетстве проницательные читатели. - А письма Галины в Свердловск из Ростова и Дзержинска?» Письма письмами, а тяжкие подсознательные сомнения рождаются, не спрашиваясь ни у кого. Помните: «Как сон неотступный и грозный, мне снится соперник счастливый…»

И правильно! И хорошо, что верная Идочка свято хранила тайну Галины Николаевны и ото всех, и от меня. В противном случае она бы лишила меня изрядной частицы сокрытых приключений души, которыми оборачиваются любые нешуточные отношения с женщинами и ради которых только и стоит вступать в эти отношения.

Эту дорого мною ценимую истину мне открыли два замечательных француза.



И опять необходимо отступать во времени.

Я рос чрезвычайно библиотечным мальчиком. Моя мама, учительница математики, была по совместительству библиотекаршей НСШ – неполной средней школы (учившей только до седьмого класса) № 1 в городе Красноуральске. Я с мало-мальских лет вместе с нею в приемные часы, обозначенные на двери, хозяйничал в этом пыльном и волшебном хозяйстве. А самое замечательное время было в летние дни так называемой инвентаризации, когда на титуле и на семнадцатой странице каждой книги ставились новые номера, и они не стояли скучно по полкам, а высились на полу нестойкими, шатучими колоннами, и было так удобно высматривать среди них самые занимательные или просто не попадавшиеся до сих пор на глаза.

Как бы там ни было, а к семи или восьми годам я прочитал всю мамину школьную библиотеку, и однажды меня застали за идиотским занятием: от нечего делать читал книгу по буквам задом наперед. Пришлось отправить ребенка в Дом культуры, где на первом этаже была городская детская библиотека. Но, между прочим, на третьем этаже там была и взрослая, и не знаю уж теперь как, но очень скоро я оказался записан и в нее. Так и пасся (от слова «пастись») – и на первом, и на третьем.

И был такой день, когда я принес домой  (как ни странно, по-моему, из детской библиотеки) две книги: «Манон Леско» и «Исповедь сына века». Помню, первая привлекла мое внимание именем автора: аббат Прево. Что это такое, какой еще аббат?.. А почему я взял  вторую книгу, Альфреда де Мюссе, по сию пору не знаю. Может, какие оккультные силы ввязались?

Эти две книги, как два ствола, поразили мое воображение и сердце. Два главных героя в моем восприятии слились в одном – молодом человеке, попадающим в самые различные ситуации, под влияние разнообразных людей и сил, под гонение общественных осуждений и преследование властей, совершающим ошибки, подчас роковые, поступки, которых потом стыдится… но в итоге он все равно с неизбежностью выходит на колею своей жизни - своей любви непреодолимой силы.

Бог мой, и сами любимые женщины чего только с ними не вытворяли. И мужчины, конечно, неистовствовали, и, как умели, наказывали своих легкомысленных пассий, а потом… снова возвращались под крыло своего счастья-мученья, своей любви-судьбы.

Я никогда так остро не соотносил себя с героями книг - ни до, ни после этого. Я внутренне плакал за них и над ними – когда их обделял рок. Я им завидовал в моменты торжества их любви. Переживая за них, я ощущал, что прикасаюсь к тайне смысла жизни.

Мне было тогда 13-14 лет, и я любил солнечноголовую девочку Дину Гребневу, одноклассницу, но она об этом не знала.

В одном интервью Галина Николаевна сказала, что любовь может быть и в шесть лет, причем чувства эти такие же сильные, как и в других, более поздних сердечных тайфунах, преследующих человека. Я это мнение писательницы, признанной тысячами читателей и даже некоторыми очень серьезными литературными критиками спецом по любовному волнению души, считаю ошибочным. У меня в первом классе тоже была любовь – Нина Фотина. Я с удовольствием рассказывал о том, какая это хорошая девочка, и родителям, и бабушке… Разве это можно было сравнить с переживаниями, возникшими от наличия на свете Дины Гребневой? Тогда моей самой драгоценной вещью была стибренная у нее большая стирательная резинка с выведенными ее рукой чернильными инициалами «ДГ». Об этом раритете не знал никто в мире. Как и никто не знал, почему я вдруг исчезал из дома. А потому, что чувствовал: мне в этот момент надо выйти на улицу Советскую (а в другой раз – на Кирова), и я Ее, куда-то проходящую, точно увижу.

Я хочу сказать, что истории кавалера де Грие и Октава де Т., изложенные Прево и Мюссе, стали семенами, легшими в славно подготовленную для них почву. Они открывали головокружительный мир отношений между мужчиной и женщиной, в сотни раз более сложно устроенный, чем галактика (в то время у меня был период увлечения астрономией; потом будет дипломатия; и уж потом журналистика). Со многим в этом мире мне еще предстояло разбираться и разбираться. Но кое-что я сразу понял.

Ну, к примеру. Моя замечательная Дина училась так себе, плоховато. А я по мере удаления от начальной школы становился все более успешным учащимся. И меня тревожил такой статусный мезальянс. Мелькала даже мысль: не взять ли Дину «на буксир», дабы подтянуть ее успеваемость? Впрочем, я все равно не решился бы на такую степень сближения.

Скажу больше: Дина, заучивая домашние задания наизусть, порой не давала себе труда осознать заучиваемое. Скажем, стих «Бородино». Там есть такая фраза: «Не смеют, что ли, командиры чужие оборвать мундиры о русские штыки?» Дина, декламируя на уроке это место, интерпретировала его так: «Не смеют, что ли, командиры чужие оборвать мундиры? О! Русские штыки!» По существу, забавная мелочь. Это я сейчас говорю. А тогда от этого – от неразумности такой пригожей девочки – краснел (была у меня такая особенность), и боялся, что все это видят и что таким образом будет раскрыта тайна моей страсти…

Так вот, из этих двух великих книг я вынес первый постулат любви: любимая женщина прекрасна во всем! Иначе нет смысла жить во имя ее. И тогда сам смысл… исчезает. Прекрасное не совершенствуют! Это странные законы до ужаса странного мира влечения, в который рано или поздно суждено ступить каждому. Если отвлечься от чисто внешних обстоятельств нашего бытия, то именно они повелевают гармоничной судьбой или катастрофическим роком нашего существования. Что бы мы ни произносили в его финале – даже про себя и только для самого себя, в глубине души знаем всё: был смысл или его не было.

Как раз с этим ощущением было связано полученное от этих книг еще одно знание: любовные отношения с женщиной – это обязательно уже упомянутое здесь   длительное, может быть, на всю жизнь, приключение души. Я, без сомнения, последовал бы за Диной Гребневой, если бы так сложилась судьба, в любую Америку, как поехал кавалер де Грие за Манон Леско. (Странно, что Идочка сомневалась насчет моего переезда в Ростов-на-Дону.)

Лет через пятьдесят после того, как мне стала ясна эта грань моего мировоззрения, я сообщил о ней Галине. Дело было так. За чаем возник разговор о нашем давнем знакомом, некогда даже бывшим с нами в родственных отношениях. И Галя рассказала, как он когда-то склонял ее к соитию, как он говорил, без всяких осложняющих жизнь последствий.

- Ну, это одно из самых извинительных предложений от мужчины, - сказал я (вспомним хотя бы обаяшку поручика Ржевского). Но, увидев в ее глазах некоторое недоумение, добавил: - Однако в тысячу раз интереснее…

И высказал мысль о сердечном приключении, способном противостоять душевной энтропии.

Знаете, что сказал мне профессор любовной прозы?

- Ну, это давно всем известно…

Но я-то, однако, к этому пришел без помощи «всех». И, думаю, пораньше, чем сам «профессор».

ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ.


1 июня 2013 г.

Комментариев нет :

Отправить комментарий