вторник, 4 августа 2015 г.

МЫ УЛЕТЕЛИ, УЛЕТЕЛИ…

Александр ЩЕРБАКОВ

В незримом мире смысла

ПРОДОЛЖЕНИЕ. См. НАЧАЛО

Третья глава

«Не может не быть бессмертия души. Иначе — бессмыслица. Расточительность и идиотизм», - так начинается Галин журнальный мемориальный очерк «Жизнь не обидела меня… Памяти Лизы Кремневой». Я уже упоминал о нем в этой книге.

«Умирают гениальные масте­ра, которым не дали в руки дела. Мудре­цы, которым кляпом заткнули рот. Уми­рают многодетные матери, не родившие ни одного ребенка. Трагедия невоплощенности, не завершись она справедливо где-то там, должна была бы разорвать человечество в клочья. Но мы живем. И уходим так часто, не сделав и толики того, что билось в душе. Для чего-то би­лось!

Мы суетимся на пути к себе,

По сторонам глазеем то и дело,

И прозреваем, не достигнув цели,

Когда душа донашивает тело.

Умерла Лиза Кремнева, журналистка, когда-то работавшая в «Крестьянке», и сейчас, когда я пишу эти строки, думаю, какое счастье, что она в ней работала, а потому и имеет право на эти несколько прощальных страниц. Не будь «Крестьян­ки», куда бы я с ними подалась?

Лиза оставила после себя четыре стра­нички аккуратно перепечатанных сти­хов — разве она писала стихи? Просьбу отпеть ее в церкви — представляю и по­нимаю некую неловкость для райкома КПСС, в котором она работала. Письмо-записку, в котором мелькнули слова: я жила хорошо! — и наше, поверьте, все­общее сочувствие по этому поводу. <…>

Я вот и девять, и сорок дней ее отмолила, а несколько отмеренных мне стра­ниц написать не могу. Будто дышит она у меня за спиной и не то что одергива­ет — она сроду никого не одергивала, — а вот мешает мне сказать какие-то вполне правдивые, искренние слова о том, как она подняла на ноги племянников, оставшихся без матери, как была нежна со своей старенькой мамой, как возилась с моими малыми детьми, а потом с други­ми малыми других своих подруг, их целая куча, чужих, обласканных ею и уже выросших детей.

«Не то, не то! — говорит мне через пле­чо Лиза.— Так обо всех умерших говорят. Такое принято говорить. Скажи другое...»

Что, Лиза?

Вот я выбираю лучшие из твоих никем не читанных стихов.

Только скрылось твое лицо

За окошком вагонным —

Потускнел мир вещей...

Выбираю и думаю: я ведь ничего не знала о твоей любви. Ничего! Мы ведь были такие аскетично-замундиренные в этой теме, и, как я теперь понимаю, обе по высокомерию. Я по причине собствен­ной благополучной семейности считала, что невеликодушно с моей стороны с то­бой говорить об этом. Ты, со своей сторо­ны, думала, видимо, то же самое. Потому что... потому что я после своих сорока о любви уже не писала, а ты писала. Получается, что я в проигрыше? И ты это знала.

За полчаса до смерти она попросила, чтобы ее отпели. Как хорошо, что измени­лось время и мы могли осуществить это желание Лизы собрать нас в церкви! Она, бывший партийный работник, журналистка, то, что называется деловая женщи­на, последними своими словами призвала нас именно сюда.

А теперь скажите: а куда еще? В каком месте еще мы хоть на минуту можем от­влечься от методично убивающей нас действительности, от разъедающей нена­висти и злобы, от парализующих нас сует­ности и страха? Да нет такого места! Мы заводимся с пол-оборота, мы агрессив­ны, мы плохие, что уж там говорить... Ну ладно, будто сказала нам Лиза, ладно, я все знаю, но попробуйте помолчать. Я вас прошу.

С Лизой было покойно. С ней возникало чувство тверди, устойчивости. И это оставалось всегда — даже на расстоянии. Позвонишь, а в трубке ее голос, мягкий, с иронией: «Ну, как там вы все? Живы?» Ничего больше, а легче.

Никогда не сплетничали, не перемывали косточки, не обсуждали, что почем.

В фартуках, с намыленными руками - всегда о чем-то, что выше быта. Иногда она уходила, а я думала: что мы с ней взбираемся на ходули, ну, можно же про простое, бабье? Но она приходила снова, и мы — в темноте сущности — взмывали с ней на какие-то философские высоты. Посмотреть со стороны — дуры дурами. А трепыхались, а искали, а радовались, когда додумывались до такой, к примеру, простой вещи — зло наказуемо при жизни. Добро ростки может дать еще потом, потом, а зло получает по рукам довольно быстро. Но в этом — открытие! — его и сила. Оно всегда молодое — зло. Всегда в творческом возрасте.

Любили ходить с ней смотреть работ самодеятельных художников в Измайло­во.

- Видишь?— говорила.— Он (портре­тист) всегда рисует только себя. Смотри, у него и старухи — он, и дети — он.

И даже улица — он. Из него ничего не получится.

Мы тут же заводились. Два вида отно­шений между людьми. В другом видишь себя. Это низший уровень. В другом видишь другого - это уже верх.

Как ты видишь меня?

Как я вижу тебя?

Ведь так легко любить себя самого и как непросто — совсем другого.

У нас с ней бывали минуты полного взаимного непонимания, ну прямо пропасть. Но мы ни разу в эту пропасть не ушли навсегда. Лиза, человек деревенский, была умнее меня на коллективиза­цию и много раньше меня поняла, как мучительно больна наша Родина, и поня­ла зависимость благополучия родных и близких от ее (родины. – А.Щ.) здоровья. Больной — она не предъявляла ей счет. Я же еще винила Россию в ее болезнях.

Бесконечны воспоминания. И Лиза стоит рядом. Читает через плечо. Дальше пойдут строчки ее стихотворений. Ни на что они не претендуют, и не в этом суть... Хотя среди них есть пронзительные. Ни­кто не знал, что она пишет стихи. Никто! Как же может быть не бессмертной душа, в которой столько живого и деятель­ного?

(«Крестьянка», 1990, № 3)

 Вот что больше всего меня затронуло в этом до мучительности правдивом микроочерке: «У нас с ней бывали минуты полного взаимного непонимания, ну прямо пропасть. Но мы ни разу в эту пропасть не ушли навсегда». Непонимания не могло не быть. Лиза стала работником райкома партии примерно тогда же, когда Галина отнесла в ячейку редакции журнала «Литературное обозрение» вместе с партбилетом заявление о выходе из КПСС. Задолго до того, когда начался массовый выход из «ума, чести и совести». Секретарь ячейки Нонна Изюмова слезно просила ее никому не говорить об этом своем поступке. Она и не говорила. (Я аналогичное заявление отдал партийному секретарю «Огонька» Геннадию Копосову только 14 января 1991 года перед тем, как пойти на демонстрацию протеста: в Вильнюсе армия открыла огонь по недовольным властью гражданам.)

Я не был настолько близок к Лизе Кремневой, чтобы знать, какие силы подвигли ее к уходу из журналистики в служители партии власти, да и, говоря честно, меня это не слишком занимало. Я, уже давно не приемля человеконенавистническую ленинскую идеологию, никогда не спешил переносить это чувство на конкретных людей, исповедующих ее. Из соображений экономии времени и места не буду объяснять, почему. Скажу только: по складу характера и еще исходя из простых жизненных наблюдений. В первую очередь – за нашими друзьями. Как-то так удивительно получилось, что многие из них, ну, просто разительно отличались по своим взглядам от наших с Галиной.

Я уже не раз упоминал про Сашу Яковенко. Мы сошлись с ним в редакции ростовского «Комсомольца». Он приехал из села Неклиновка, из тамошней районной газеты. В нем сочеталась простодушная внешняя открытость с глубоко припрятанным комплексом. Ему казалось, что окружающие не считают его вровень с собой из-за того, что у него… нет высшего образования. На самом деле это занимало лишь его одного. А несколько настороженное отношение среди некоторых редакционных объяснялось завистью: он был талантлив. Все, что он делал для газеты, всегда было хорошо. За исключением случаев – когда было блестяще. Я, например, завидовал тому, как он умел по-репортерски лаконично и по-очеркистски пластично обрисовать внешность своих героев. Он был, может быть, именно как раз из-за своего «пунктика», очень начитан, и это тоже способствовало его быстрому профессиональному росту.

Его первого из нас забрали в Москву, в «Комсомолку». И это было справедливо. Мы с ним, я и Галя, сразу сблизились, потом и с его семьей. Отношения эти продолжились, когда и мы переехали в Москву. Наши дети подружились с Олегом и Максимом Яковенками…

Но в этом, с точки зрения стороннего наблюдателя, была некая странность. Читатель уже хорошо знает наш с Галиной образ мышления. А вот характер настроенности Саши Яковенко… Я здесь хочу предоставить слово нашему сыну Сашке Режабеку, который правдиво представил картины жизни семьи в своем эссе «Отчего умерла моя мама, Галина Щербакова».

«…приехавшие в Москву, кто раньше, кто позже нас, были вроде бы и ближе нам по духу, но, с другой стороны, постепенно становились все более чужими. Они ведь тоже успели остепениться и заматереть. И, хотя им были совершенно понятны проблемы выживания, с которыми столкнулись наши… родители, взаимоотношения бывших близких друзей между собой развивались со временем не в сторону укрепления, а наоборот. И на это были объективные причины. Во-первых, все уже были значительно старше тех мальчишек и девчонок, которыми они, по сути, были в периферийных молодежных газетах, а возраст, как известно, не улучшает характер и не прибавляет ума. Но главное было даже не в этом. Просто Москва разбросала их по разным изданиям, которые даже в советское время позволяли себе быть более либеральными или более консервативными. И старых друзей начала разводить в стороны разница в мировоззрениях. И поэтому посиделки становились все более напряженными, а страсти постепенно накалялись. Я, к примеру, до сих пор помню жаркий спор, возникший у нас дома в 1968 году по поводу ввода войск в Чехословакию, когда наши родители настаивали на том, что это - агрессия против чужой страны, а любимый всеми душа компании дядя Саша Яковенко рвал на себе рубаху и орал, что идет добровольцем воевать против капиталистических приспешников, стремящихся разрушить социализм в братской славянской стране. И с каждым годом раскол точек зрения только усугублялся, а количество сохранившихся старых друзей уменьшалось. Кстати, с семьей дяди Саши наши родители дружили дольше всех остальных…»

Да, дружили и тогда, когда «Советская Россия», где Яковенко был ответственным секретарем, при перемене в ней руководства превратилась из самой светлой, прогрессивной газеты в самую, наверное, черносотенную в стране. Исходили из знаменитого спасительного профессионального цинизма: работа есть работа, а жизнь есть жизнь.

Лично меня в сто раз более чем идеологические противоречия в отношениях ранили эстетические несовпадения. Помню, как мы дружной компанией ходили в Театр на Таганке на «Пугачева». После спектакля, закончившегося рано, пошли в ресторан (первый попавшийся – им оказалось заведение на Курском вокзале). И Саша Яковенко, которому не понравился Высоцкий в роли Хлопуши, и, как выяснилось, вообще ему неприятен, стал хрипатым голосом, наподобие нынешнего Джигурды, изгалятельски пародировать его. Или, например, он считал плохим фильм «Ирония судьбы» потому, что там в основе истории лежит глупый казус с пьяным происшествием…

Ну, и так далее.

Но вот что важно знать про меня и Галину. Мы в отношениях с людьми, конечно, принимали во внимание идеологию, вкусы и т. п., но в основном все-таки сообразовывали их с проявлениями живой жизни.

А они были, к примеру, такими…

…В пору нашего проживания в Ростове в «Комсомольце» часто менялись редакторы. Один из них, как обычно явившийся из аппарата обкома партии, пришел с твердым намерением избавиться от Галины. На прежнем месте работы ему напели: бузотерка, неблагонадежная, заводила «нездоровых настроений»… Заметим, что как раз за все это ее любили и сослуживцы, и авторы газеты.

Операция по устранению была хорошо подготовлена. Галине было найдено пристойное место работы – редактором многотиражной газеты педагогического института. Новый руководитель «Комсомольца» в первый же день сказал об этом. «Есть решение обкома партии – надо укрепить институтскую газету». На все проявления недовольства у него был один ответ: «Что мы можем поделать, если все решили там».

Саша Яковенко нашел «что поделать». Он был секретарем партийной организации. И на следующий день устроил внеочередное партийное собрание с одним-единственным вопросом: о Галине Режабек. Все выступившие говорили одно – редакции нельзя терять такого ценного завотделом. В конце Яковенко предложил проголосовать за такую резолюцию: если редактор не в состоянии выполнить эту волю партийной организации, то она отказывается поставить его, редактора, на свой учет. Другими словами: уволить!

Этого никто не ожидал. Бледный редактор стал говорить, что его неправильно поняли, что вариант перехода Галины в институт был только предложением ей, и если оно ей не нравится, то все будут очень рады ее решению остаться.

Вот и все.

Другая коллизия. Яковенко и я одновременно пришли в редакцию. Оба бесквартирные. Саша живет у знакомых, в конце недели уезжает к семье, в Неклиновку. А мы обретаемся в комнате в общежитии, непрописанные, безо всяких прав, и к нам уже дважды приходил комендант, всякий раз устанавливая последний срок освобождения от нас жилья.

И тут – новость: в доме, который достраивает издательство «Молот», выделяют квартиру – впервые в истории редакции! – «Комсомольцу».

(Просто не могу не сказать. Как я понимаю, в СССР то был период, когда советская власть впервые подумала не только о строительстве коммунизма  и том, чтоб осчастливить Африку и прочие континенты марксизмом-ленинизмом, не только о первенстве по числу водородных бомб, но и о народе. Конкретнее – о крыше над головой. Никогда ни до, ни после в истории страны не было построено столько жилья.

Мне представляется: самое первое, что делает страну великой, - обеспечение каждого жителя личным кровом. Бездарно и аморально взывать к патриотическому чувству людей, у которых на всем земном шаре нет гнезда. Из тех стран, в которых я бывал, мне встретились две воистину великие – США и Израиль. В них есть понятие об этом.)

Так вот, в коллективе на одну квартиру были два самых остро нуждающихся претендента – я (естественно, с Галиной) и Яковенко. Мы тогда оба, как сказали бы ныне, «равноудалились» от решения дилеммы. Никто не писал никаких заявлений, не представлял никаких справок, не участвовал в обсуждениях темы. Мы так и не знали, кто и как принимал решение. Счастливый жребий пал на нас с Галиной. Возможно, численное преимущество сыграло роль: одним действием решались проблемы и ответственного секретаря, и заведующей отделом. А семья Яковенко получила такую же двухкомнатку через полгода, когда достроился по соседству с нашим еще один подъезд того же дома по улице Мечникова.

Главное же было вот в чем: вся эта история не поколебала наши отношения ни на миллиметр, ни на какую-нибудь долю градуса. После такой закалки можно ли было позволить их сломать из каких-либо идейных разногласий? Для этого надо быть моральным уродом типа героев гражданской войны. Хотя, между прочим, подобных разногласий, как зорко приметил наш Сашка, зачастую только прибавлялось. Но именно этим жизнь взращивала в нас еще и такую грань «понимания, что истина не может быть простой, что она многолика и что существуют иные взгляды» (определение толерантности в Википедии). Надо признать, это понимание не приходит само собой как, например, стремление к движению здорового организма. Для его зарождения требуется некоторая мыслительная работа, способность оценивать и сопоставлять.

У нас была возможность наблюдать, как трудно, а порой невозможно ее проделать людям всего на одно поколение (а то и на полпоколения) старше нас, до макушки заполненным коммунистической пропагандой. Ируся и дядя Коля, родственники Галины, в толк не могли взять, как в их добропорядочной и трудовой семье могла появиться тунеядствующая племянница, что-то там пишущая и манкирующая обязанностью работы на государство.

Им было ох как трудно с нами, точнее, не с нами, а с «превратными» понятиями в наших головах. Они слишком многое в них не могли принять. Казалось бы, и что? А то, что они по-советски чувствовали себя «в ответе за то, что было при них». Как пелось в известной песне Александры Пахмутовой, «не просто спорить с высотой, еще труднее быть непримиримым!!». К чему – непримиримым? А на всякий случай – ко всему. И ко всем: «Но жизнь не зря зовут борьбой,/И рано нам трубить отбой! Бой! Бой!» Или вот еще: «Есть у революции начало, нет у революции конца». Это, правда, уже не Пахмутова, а Мурадели, но какая разница. Главное – «Бой! Бой!»

А мне вспоминается описанная Галиной сцена ухода из жизни ее бабушки Екатерины Николаевны Сытенко. Последними словами «буси» были: «Чекайте, люди, чекайте». Ожидайте, люди, ожидайте. Может быть, когда-то из большинства российских жителей и выветрится злой дух быть «непримиримыми!» ко всему и ко всем. Но не сегодня. И, судя по всему, не завтра.

II

И раз уж пришлось к слову имя Пахмутова…

На заре моих с Галиной романических отношений мы радостно впускали в наш мир двоих  символические, чуть ли не сакральные сущности. В число таких ценностей вошла и «наша главная» песня. Это была композиция Александры Пахмутовой «Я тебя люблю». Ее творец, сама еще молодая, щедро дарила исполнителям, распространителям эстрады и, главное, слушателям маленькие музыкальные шедевры. Чаще всего хорошая песня получается, если автору удается найти не существовавший до того мелодический ход, почему-то благотворно воздействующий на людские эмоции. Работа композитора (не сонгмейкера, не продюсера и по совместительству «создателя репертуара» - это другая специальность) как раз и есть поиск такого хода, превращающего безликую ритмическую заготовку в произведение искусства.

«Я тебя люблю» -  целая россыпь этих находок, собранных воедино музыкальной фантазией создательницы. Тогда, в конце пятидесятых, нашлась и замечательная исполнительница непростой по вокалу пьесы. Легко и эффектно Александра Яковенко выдавала последнюю фразу (кажется, такой исход именуется каденцией), требующую незаурядного голосового диапазона. Да и в тексте, слишком часто в песнях Пахмутовой никаком (не было у нее своего Фатьянова, но сплошь и рядом музыка успешно искупает словесную недостаточность), имелся одушевлявший нас оборот. «И будет молодость с нами,/Если сможем мы сами/Сохранить молодой любовь свою»…

После такого эмоционального приобщения к творчеству маэстро я невольно, хотелось мне этого или не хотелось, примечал все последующие вещи автора. Помню, много дней мурлыкал: «Я иду по заре, мой рассвет не погас». Или: «Вспоминай меня без грусти, ненаглядный мой». А уж про «всехные» сочинения, можно сказать, вросшие как тополя на Плющихе в наш быт, и говорить нечего.

Но бывало и по-иному. Впервые, кажется, мне стало «неудобно» за автора (знаете, так бывает «неудобно» за кого-нибудь из родных, сделавших промашку), когда появился на свет цикл «Созвездье Гагарина». Как его «поднимали на щит» в прессе! Но, как говорится, он в народ не пошел. Даже после того, как его пропел обаятельный Юрий Гуляев. Мое личное суждение: не было там привычной пахмутовской искренности-нежности, казалось, в них сквозил призрак веления свыше, наигранная взволнованность была уже не в состоянии прикрыть неказистость «текста слов».

«Знаете, каким он парнем был! Нет, не «был»! Ведь смерть он победил!» Прямо в середине музыкальной фразы - то ли союз, то ли почти бессмысленная частица «ведь». Бедный Юрий Гуляев вставлял на этот слог нечто нечленоподобное – то ли «ыть», то ли «гить». Трудно было отделаться от мысли, что это госзаказ какого-то отдела пропаганды.

Тем более что были продолжения…

Я про себя называл такие песни «фашистскими». «И вновь продолжается бой!» «Ленин, партия, косомол!». «Яростный стройотряд»… В них – в музыке! – была какая-то наглая наступательность, они давили на мозг, вносили в него смуту и черноту. Ну, почему стройотряд – «яростный»? Я на втором курсе работал на стройке университетского общежития. Это тяжелый труд, если хотите - благородный. Но… яростный?.. Это зондеркоманда? Или ОМОН? Снова нужен «Бой! Бой!»?

Зародилось горестное сомнение: «Ну, зачем Александра Николаевна Пахмутова полюбила как родного ЦК ВЛКСМ?» Но тут пришел вопрос и к себе: «А ты сам разве не связался с ним же, придя в «Комсомольскую правду?»

Дабы не завершать эпизод слишком пафосно, вспомню забавную деталь. Летним воскресным днем я сидел на веранде на даче в Мамонтовке, гонял чаи. Под окном одиннадцати-тринадцатилетние девчонки готовились к своему вечернему концерту перед дачниками. И вдруг я услышал их тонкоголосый, не слишком слаженный ансамбль:

«Он сказал «Поехали» и взмахнул рукой,

Словно куль с орехами-орехами промчался над землей».

Я вспомнил рифмы первоисточника и рассмеялся. Перефразируя мнение «Ильича» о Маяковском, по поводу детского озорства можно было сказать: не знаю как с политикой, а со стихосложением – правильно.



…А впрочем, почему «труднее быть непримиримым!»? В чем трудность? Прокричать, как в известной опере: «Вы больше мне не друг»? Ну, еще, может, и написать оперу (в смысле оперуполномоченному) «наводку». Остальное сделается без вашего участия. Это в девятнадцатом веке был суровый труд непримиримости – бросать перчатку под ноги, сомневаться - «пока не обагрилася рука, не разойтись ли полюбовно», потом три раза  сказать «Нет» (что по законам сценическо-вокальной дикции звучит как «Нэт. Нэт. Нэт»), а там уж - кто кого пристрелит.

В советские времена «Вы больше мне не друг» произносили одни, а стреляли другие, специально обученные, что очень упрощало технологию непримиримости.

Нам, слава Богу, выпало жить в более травоядные времена, но в песнях, даже про строительство и хлебопашество, как и прежде, восславляли некое неистовство, в мозгах культивировали потенциальную яростность, в кулаках («громящих») – вечный революционный зуд, кому бы дать в морду.

Запомнилась дружеская сходка в начале 1980 года в квартире давних наших знакомых Иларионовых. Было много водки и плова, приготовлением которого славились хозяева Ида с Сергеем. В ряду прочего заговорили о вторжении советских войск в Афганистан, в общем сошлись на том, что ничего хорошего очередное бандитское действие стране не сулит. И тут вдруг как с цепи сорвался наш Серега.

- Да знаете ли вы, - с волнением и чувством говорил он, - что Афганистан – это наша сегодняшняя Испания. Мы там должны быть, как добровольцы в тридцать шестом. Я тогда еще не мог пойти…

Я с некоторой оторопью подумал: а сейчас-то ведь сможет. Ему еще и шестидесяти нет, а главное, в такой форме… Как выпьет, стоит попросить – и он с удовольствием лихо походит на руках. Скажи такое опять же Саша Яковенко, я бы ему по-свойски ответил: дурак. А Сереге не мог. Когда я неизвестно кем приехал в Ростов, он там был давно заслуженным собкором «Комсомолки». При моем поступлении в редакцию – зав. отделом корреспондентской сети.

Но главным было не его возрастное преимущество, а то, что он, как мой дядя Геша, прошел войну. Я убежден: истинные ценители и почитатели тех солдат не коммунистические или единороссовские обожатели сталинских парадов, а мальчишки детсадовского возраста 1941-1945 годов. Одним из которых был и я.

Что мы с Галиной могли сделать? Только встать и уйти.

А что же дальше? А дальше – надо было жить и с пожизненной Серегиной дуростью, взлелеянной проказой ленинской идеологии, и с его же доблестной биографией (не надо бояться высоких слов, вспоминая о людях, переживших трагизмы той бойни). Такое в нашей с Галей жизни было не раз. И не два.

Через какое-то время, иногда через давние годы, случался звонок: «Что-то мы долго друг друга не видели…». «…надцать лет мы не общались по идеологическим мотивам с парой Иларионовых, - писала Галина своей сестре. - А в связи с этим всенародным идолоПоклонным праздником снеслись домами. Им за семьдесят, они испуганные небогатые старики, и что уж с них взять? Замирились, хотя ликовать к ним девятого не пошли». Никогда в ответ на попытки замирения не возникало оперного – «Нэт. Нэт. Нэт». Жили по принципу примиримости, вопреки традициям советской остервенелости и культивируемым «фашистским» песням. От непримиримости – стынь небытия. Жизнь – это «Я тебя люблю».

Воцарившаяся в стране в последние годы кагэбешная вертикаль вновь взрастила любезную народу привычку взаимной вражды. В другом письме в Израиль Галина писала: «Степень болезни общества как-то очень сильно почувствовала, когда милейшая, добрейшая Наташка Ф. сказала мне по телефону, что ненавидит Вальку. «Я теперь такая», - сказала она мне с гордостью. Я ей ответила, что если она не помирится с Валькой, я на нее рассержусь (аргумент идиотки). Она мне ответила, что ее ненависти нет предела. Если бы Наташка была одна! Но ведь таких миллион! Люди кидаются друг на друга в прямом смысле, каждый готов как бы убить. Каждый как бы созрел. В этом апокалипсисе живем…»



Последний раз мы виделись с Сергеем Иларионовым в июле 2009 года.

Руководство Союза журналистов Москвы затеялось выпустить большую книгу полуэнциклопедического характера «Журналистика на стыке веков. Люди и судьбы» - о журналистах столицы. Меня включили в редколлегию. В ее обязанности входило составление предварительного списка героев книги. Я, естественно, вспоминал в первую очередь персонажей «Комсомолки». И в их числе – Владимира Чачина. Сам-то я его уже не застал в редакции, но легенды и байки о не ординарном газетчике еще шелестели по комнатам шестого этажа. Было у меня и еще одно побуждение вставить в книгу очерк о Чачине. Я помнил, что много лет назад мы в «Журналисте» публиковали о нем славный материал Сергея Иларионова. И подумал: это будет классный подарок старому журналисту под конец жизни – дать возможность напечататься в очень авторитетном издании с рассказом об ушедшем друге.

А дальше со мной случился инсульт. Только вернувшись из Первой градской больницы, узнал, что кандидатура Чачина утверждена в составе героев. Я был еще не в состоянии объясняться с собеседниками, звонить Сергею и объяснять, в чем дело, пришлось Галине.

И вот он, уже перешагнувший 85-ю годовую метку, пришел к нам, все такой же бодрый, худощавый, оживленный. Радостный, что опять встретился с «Га̀лушкой»… Им обоим не довелось увидеть эту фундаментальную книгу, вышедшую в 2012 году. Но я все равно рад, что ею продолжилась журналистская жизнь и Владимира Чачина, и Сереги Иларионова.

А из нашего с Галей «архива» я извлек двадцатистраничную исповедь старого солдата, причем написанную в стихотворной форме. На первой из этих страничек левый угол занят каллиграфически четкой надписью: «Галке-Галочке и Сашке Щербаковым на какую ни есть, но все-таки память от всей души. Сердечно ваш Сережка Иларионов».

Память оказалась не «какая ни есть», а дорогая, выношенная, преоборовшая и недомыслия, и недочувствия, свойственные обыкновенным людям.

Но именно людям. А не «идейно крепким речекрякам» (см. Оруэлл «1984»), они же – «патриоты».

III

Тогда же, в 2009-м, я предложил в герои престижной книги и кандидатуру Леонида Плешакова, а заодно - и предполагаемого автора очерка – его дочь Настю, корреспондентку «Комсомольской правды». «Как у каждого профессионального журналиста, у моего отца было множество встреч с людьми, - написала она в преамбуле своего повествования. - Из этого списка героев его интервью и очерков - от выдающихся ученых, инженеров, конструкторов, вроде Николая Никитина, главного конструктора Останкинской башни, или Михаила Калашникова, чье имя в объяснении не нуждается, до великих русских художников, артистов, композиторов, экономистов и министров - можно сделать самостоятельный материал. У отца было несметное  количество командировок, в том числе - в «горячие точки», откуда он писал репортажи. Летал он на остров Даманский во время вооруженного 
конфликта на советско-китайской границе. Потом в должности спецкора освещал события арабо-израильской войны 1973-го года. А еще раньше по 
зову сердца и благодаря природной любознательности ушел в экспедицию 
на рыболовецком судне в Южную Атлантику и Индийский океан. Была еще кругосветка на немагнитной шхуне «Заря», когда отец побывал на могиле писателя Стивенсона (кстати, первый из россиян) и на сказочном экзотическом острове Таити, который, как и художник Гоген, воспринял 
как рай земной».

К тому же Плешаков был еще и… киноактером. Фильмография его невелика, хотя он и числился в картотеке «Мосфильма» и снимался у Андрея Кончаловского, Глеба Панфилова, Эльдара Рязанова. Но есть роль, которую, справедливо пишет Анастасия, как у «большого» актера, можно называть визитной карточкой. Речь о «Бриллиантовой руке».

«…Съемки фильма проходили в Сочи, куда и был командирован мой отец. Он ехал брать интервью у Юрия Никулина. Никулин благодаря цирку и фильмам Леонида Гайдая был тогда мегазвездой. Но разговаривать с артистом в привычной ему обстановке цирковой гримерки было не так 
интересно. А вот украсить интервью зарисовками со съемочной площадки, где Никулин - в главной роли, да еще в партнерстве с Андреем Мироновым, Анатолием Папановым – это то, ради чего стоит ехать в командировку. Короче, отец приехал в Сочи. И в первый же день, когда он появился на съемках, его, конечно, заметили. А не заметить Леонида 
Плешакова при его-то колоритной внешности было невозможно. Чуть ли ни сам Никулин предложил: «Надо с этим бородатым журналистом сделать 
эпизод». Отцу предложили сняться в небольшой роли – «мордоворота с черепом». Наверняка, многие зрители помнят эту сцену в общественном туалете, где бородатый мужик с внешностью бандита в темных очках и с черепом на шее спрашивает у героя Никулина: «Папаша, закурить  не найдется?». Тот от ужаса язык проглатывает. «Ты что глухонемой?»… Но 
мало кто знает, что в роли «амбала» снялся журналист Леонид Плешаков. Понятно, что после такого «тесного» знакомства интервью с Никулиным прошло как по маслу».

В 1978 году Плешаков написал для «Журналиста» отличную статью «Снимается кино». «Хотя в «Сибириаде» снимался я целый год (в роли Василия Соломина. – А.Щ.) и старался оправдать доверие режиссера тем, что делал все, что он требовал, актером я не стал ни на год, ни на месяц, ни на день. Как был, так и остался газетчиком». Так он выражал свое скептическое отношение к модной тогда рубрике «Журналист меняет профессию».



Немного приоткрою свое авторское закулисье. Когда я еще первую свою книгу выложил  в сетевом журнале «Обыватель», некоторые хорошие знакомые задавали вопрос: почему я не упоминаю известных людей, с которыми, несмотря на принятый ею затворнический образ жизни, Галина имела деловые и дружеские контакты? Литераторы, актеры, режиссеры… «Разве не знаешь, - звонила одна читательница, - большинство людей именно это ищут в мемуарах».

Я попробовал вставить – не в тексте, в голове – два-три эпизода с «именитыми». Не получается. Не знаю, как было бы с читателями, а мне самому – скучно. Наверно, это какой-то изъян моей повествовательной манеры. Я не могу увидеть что-то интересное для себя как автора, к примеру, в несомненно очень милых пирушках, почти всегда хвостом, как за кометой, следовавших после исполнения тех или иных затей и работ. Точно подметил на одной из них весьма уважаемый литературовед, профессор: «Мы больше, чем друзья. Мы собутыльники». Вот, собственно, все и сказано.

Время от времени от этих прекрасных людей, как правило, деятелей искусства, были к Галине просьбы такого рода: «Завтра я должен идти на важное заседание… Убей, не знаю, что там говорить. Будь добра, окажи услугу, тебе ж это ничего не стоит…» Галя быстренько писала, а потом надиктовывала по телефону (электронной почты и эсэмэсок на было) нечто такое: «Я, как вы знаете, не специалист по сегодняшней теме, а как работник культуры хочу сказать о своем, наболевшем…» Нередко после этого раздавались звонки с рассказом, как тепло было принято нестандартное выступление оригинального оратора.

Конечно, можно вспоминать подобные истории. Но после них в моем описании, посвященном бытию двоих, как-то прерывается нить рассказа, замирают его продолжения… А всякий пишущий или писавший знает: когда скучно – это мука мученическая. Потому прошу у читателя прощения за мой эгоизм: пишу, в основном, то, что интересно лично мне.



Вспоминать Плешакова не скучно. Мы знали его задолго до появления на свет замечательной Насти. В юбилейном номере «Комсомольца», посвященном сорокалетию газеты, мы на почетном месте последней – самой читаемой – полосы поместили заметку одного из «столпов» редакции под названием «Друг наш Леша».

Он очень большой, наш Леша. Когда ему понадобилось пальто, продавцы отсылали со спецзаказом на фабрику: на такие внушительные фигуры массовое произ­водство не рассчита­но...

И — любит гирю. Чугунная увесистая штука всегда стояла рядом с его редакционным столом. Леша писал, потом брал гирю (совсем «легонь­кую», полуторапудовую...) - и раз тридцать, без усилий, как пластмассовую...

Он очень непоседливый, наш Леша. Для него собраться в командировку - дело десятка минут.

Так разве только из-за этих деталей хочется вспомнить в день юбилея про нашего заведующего отделом спорта Лешу Плешакова?

Только спортивные отчеты? Нет, подпись «Плешаков» вы могли увидеть год-два назад и под очерком о цимлянских энергетиках, и под фельетоном, зло и остро высмеивающим «заборостроителей», и под проблемной статьей о физическом воспитании школьников...

А потом Леша пришел и сказал, что увольняет­ся, уезжает...

Позже мы получили толстый пакет с очерками. Его при­слал из Африки матрос советского рефрижератора «Симферополь» Л.Плешаков. Через несколько месяцев Леша вошел в редак­цию, весомо и неторопливо ступая, сказал каждо­му свое излюбленное:

- Привет, старик.

Сказал таким тоном, будто вернулся из командировки в Батайск или из Раздорского района...

Гиря по-прежнему стояла у его бывшего стола; он снова стал журналистом.

Быть может, вам, дорогие читатели, памятен снимок: мальчонка торгует газетами на улицах ирландского городка? Фотоновелла Л.Плешако­ва «Ему бы учиться...» обошла страницы несколь­ких центральных газет, получила премию на конкурсе «Комсомольской правды», была опублико­вана в зарубежной прессе.

Снова - поездки по области, очерки о наших современниках. И вся стена над письменным сто­лом Леши - в снимках, сделанных на Дону и в Гибралтаре, в Атлантике и Африке...

Сейчас за Лешиным столом сидит другой сотрудник. Он тоже умеет поднимать гирю Леши. И кое-кто из нас тоже пробует ее на вес: ох, и тяжелая...

А в редакционной стенгазете - телеграмма из Сан-Франциско. А до этого была весточка из Япо­нии от Л.Плешакова, техника немагнитной шху­ны «Заря» Академии наук СССР.

Где ты сейчас, наш неуемный, жадный к неизведанному, Лешка, стремящийся побольше узнать и побольше рассказать людям? Какие штормы треплют твою сухопутную душу?

Да уж, автор этих проникновенных слов точно не ведал про эти «штормы». Ныне тайны былых отношений вряд ли можно прояснить, но Плешаков почему-то недолюбливал нашего редакционного «столпа». А знала подноготную «сухопутной души»… Галина.

Они быстро подружились. Подозреваю, основой этого было равнозначное хорошее расположение подавляющего большинства коллектива и к ней, и к нему. И Леонид Петрович, и Галина Николаевна создавали вокруг себя атмосферу безусловного приятия самих себя. Оба умные, они образовали «антанту», дружеское согласие. Оно сложилось естественно, безболезненно для самолюбия его участников. Тем более что они - женщина и мужчина - чрезвычайно разные персонажи.

Понятно, что именно из такого сочетания по теории вероятностей могло сложиться нечто другое. Но Галина сразу и без малейшей допустимости иного исхода пресекла поползновения «подбивать клинья». И, кстати, именно с Плешаковым это сделать (пресечь) было просто. Другого такого мужчины я в реальности не встречал. Общаясь с женщинами, он, владея манерами истого джентльмена, мог при этом употреблять глаголы обсценной лексики. И мне казалось, на него не обижались, когда он, преисполненный учтивостью, к примеру, говорил: «Нелли, давайте пойдемте и…» - и дальше следовал популярный глагол в возвратной форме (о которой в учебнике сказано: «несколько действующих лиц делают друг с другом то, что при невозвратной форме действующее лицо делает с другими лицами или предметами, обозначенными винит. пад. существительного: биться, встречаться и др.»).

У меня складывалось впечатление, что не многие могли устоять перед таким предложением Леонида Петровича. Но и эти редкие случаи он переживал остро. И даже под них сочинил теорию. «Понимаешь, Чернышевский, как больно бывает, когда ну очень симпатичный организм меня, Леонида Петровича, друга детей, игнорирует. И я тогда стараюсь рассуждать: а ведь какому-то другому мужику именно она так осточертела… Становится не так уж и обидно».

Может быть, свое аутогенно-утешительное заклинание Леша когда-нибудь относил и ко мне? Во всяком случае, он явно затаил досаду, если даже через довольно продолжительное время поминал в письме Галине: «Все-таки люди суки. Ты согласна? Вот ты, например, клянешься в любви ко мне. Я не знаю какой и что ты под этим имеешь в виду. А ведь ни разу не поехала со мной за Дон, где можно было бы конкретизировать наши взгляды на жизнь. Ей Богу».

Короче, Галина стала его наперсницей. Не знаю уж, о чем они судачили в свободное от газетной текучки время. Во всяком случае Лешка заходил ко мне, допустим, сдавать очередной репортаж о жизни аборигенов-островитян далекой Океании под одну из каких-нибудь своих жизнерадостных песенок. К примеру: «На пышных блондинках далеких планет останутся наши следы» (на полвека сюжетно опередив три-дэвскую голливудскую фантазию). Или: «Я ее колыхал, уходя на работу, а тебя, как всегда, колыхать забывал».

Когда из своих дальних странствий он ей (единственной из редакции) присылал депеши, они у нас не относились к разряду «чужих писем», которые – не читать. Я порой в них заглядывал, и поэтому сейчас могу со спокойной душой поделиться с читателем частицей их содержимого. По-моему, они не безынтересны.



Галка, здравствуй!

Ты не считай меня за подонка, что я так долго молчал. Получил твое письмо, по обычаю хотел сразу ответить, но дела подвалили и я не смог.

Главная новость (для меня она уже имеет двухнедельную давность) – я переведен в научную группу. Старшим техником. С материальной точки зрения я выиграю немного. (Но все-таки выиграю). Но что самое важное: строго нормированный (8 часов) чистый интеллигентный труд. Масса свободного времени для своих занятий. Это важно. И я думаю, ты это понимаешь. Главное, я получу новую профессию и узнаю ближе то, ради чего затеяна вся эта наша экспедиция. Публики «в науке» - 9 человек. Молодежь (кроме начальника). Веселые и дружные ребята, в основном. Так что я уже не матрос.

Как видишь, мы все еще во Владивостоке. Эта волынка с отходом – обычная вещь на море. У нас цепляется одно за другое, одно за другое. В общем черт те что.

Но сейчас мы уходим (уже гудят машины) проверить эхолот на глубине и дальше через день-два – в океан. Надоело это великое стояние во Владике чертовски. Все время льет дождь. Нудный и мелкий. Это невыносимо. Днем и ночью. Три месяца кряду. Но впереди Таити.

Теперь о твоем письме. Ты, Галя, лошадь. Это факт. У меня есть специальная теория о пилении, так же как и о человечестве вообще. Ты убеждаешься, что в людях я не особо ошибаюсь. В этом деле тоже. Потому что пиление – очень важный фактор. Через него можно познать многое. Комплекс неполноценности нашего редактора был не столько из-за интеллекта. Он мучался из-за того, что ему для пиления достался не тот организм. Причем ему пришлось его стаскать в ЗАГС, когда другие им пользовались раньше без официальных бумаг. Это очень неприятно сознавать, что твою жену колыхали. И он мучался.

Слушай, а В.В.Н. не утвердил обком? Напиши все новости подробнее. Хорошо? Адрес такой: Петропавловск-Камчатский, Почтамт, до востребования. Я там буду дней через 25. После Японии. Все тебе напишу. Только ты мне сообщи все новости. Кто, где и кого. Ну, всего хорошего. Привет Рахметову.

Леонид Петрович, друг детей.

Кстати, тут есть отличные организмы. Даже не верится.



Здравствуй, Галка!

Был рад получить от тебя письмо на самом краю земли. Мы тут уже четвертый день. Но сразу ответить не мог, т. к. первый день отмечали приход, второй – ездили на горячие ключи и играли в футбол, а вечером я случайно встретил знакомый организм из Хабаровска (шапочное знакомство) и сумел через час его убедить, что «это» нам нужно обоим. Ну и всю ночь раздавался скрип пружин. Я был Мужчиной (всю ночь: учти!). Зато следующие два дня чувствовал себя как побитая собака. А девчонка – блеск и умница. И не спрашивала, женюсь ли я. Привела домой и сразу разделась. Оно ясно – тело, как у Венеры. Какого же черта его прятать?

Ну, а о Японии писать трудно. Загадочная страна. Женщины – блеск. Пишу сейчас статью для «Комсомольской правды». Очень трудно идет. Приеду – расскажу и покажу листовки, которыми нас завлекали в публичные дома. …Но это не для печати.



Здравствуй, Галка!

Ты думаешь, что я на Аляске. Дулю с маком. Я еще в Петропавловске. 20 дней! Эта проклятая международная обстановка все портит. На Кадьяке у США военная база. Они нас туда не пускают. Пока шел весь этот спор об У-2, Кубе и прочем, мы сидели здесь и смотрели, как люди готовятся к войне. Это буквально. Ощущение хреновое было.

И я не придумал ничего лучшего, как искать забвения в общении с аборигенками. Ничего. Общаемся. Я тебе писал, по-моему, об одной. Я ее встретил на третий день прихода сюда. Знал (плохо) в Хабаровске. Тут улучшил и углубил свои познания. Короче, не высыпался все время. Теперь идем в рейс – все будет о'кей. Она говорит, что любит.

Галка! Вместо Кадьяка мы идем в Ванкувер (Канада). Дней через 20 будем там. Вообще город отличный, по рассказам. Переплыл залив, и ты в Сиэтле, сейчас там всемирная выставка. Может, как-то попадем на нее. А потом в Сан-Франциско двинем, и на Гаваи.

Ты знаешь, где бы я не ездил, а лучше людей, чем на Камчатке, не встречал. У меня пропала «мореходка» (паспорт моряка). По закону мне должны были закрыть визу и чухнуть домой. А тут взяли и выдали новый паспорт, и еще говорят: счастливого вам пути. И это на каждом шагу. Вежливые, культурные. И если встретишь хама – он обязательно  только с запада. Ей Богу. И климат тут - о'кей! А в тайге опят – хоть чем-то ешь! Очень много. Вообще тут хорошо. Хоть и надоело уже. Скушновато. Кроме кино ничего нет.

…Ты знаешь, я так мало вспоминаю о прошлом, о работе, что даже не верится, что я когда-то был в «Комсомольце», в Ростове. Вот ведь странная вещь. Тут уже я знаю полгорода и раскланиваюсь со всеми симпатичными организмами. Тут есть отличные особи. Но нынче придется уходить в рейс. И это на 10 месяцев никому, никуда. Жалко и обидно.

Ну, ладно, девочка Галя. Я поеду в Канаду. Времени нет продолжать, уже идут власти.

Привет корректорской, Серёге, Чернышевскому, Даньке, Чупрынину.

Леонид Петрович, друг детей.

Пиши.



Галка, привет!

Не знаю, удастся ли мне черкануть из Сан-Франциско, но тут оказался случайно из нашего посольства чудак, и мы через него пошлем наши письма дипломатической почтой. Хоть никто их ковырять не будет.

Стоим мы сейчас в Ванкувере. Это на западном побережье Канады. На самой границе с США. Так что когда я вчера катался по окрестностям, то снял сплав леса по реке вместе с американским берегом: за рекой были США.

Вообще я не ожидал, что будем так проводить время, за день так умаешься, что ног не чувствуешь к вечеру, хотя тебя возят на машине.

Тут до черта русских. Их встречаешь на каждом шагу. Они толпой стоят около нашего корабля, ходят к нам в гости, мы к ним. Ребята расшибаются в лепешку, чтоб угостить нас.

Вообще здорово интересно. Я снимал вчера бывшее поселение индейцев с их вигвамами, тотемами и прочими штуками. Когда приеду, я тебе подробно расскажу, что и как. Но сейчас времени ни черта нету. Нужно снова ехать ко всем этим водопадам, мостам, музеям. Между прочим, были в китайском ресторане. Потешная вещь.

Ну, ладно, Галка. Всего наилучшего. Привет всем, кому я передавал и раньше.



Это письмо пришло в Ростов-на-Дону согласно почтовому штемпелю 19 ноября 1962 года, написано же было 14 октября. А посередине между этими датами, но только восемь лет спустя и уже в Москве, случился между Галиной и мною знаменательный разговор.

Как доложила мне взволнованная жена, ее старый друг Плешаков, с которым судьба еще раз свела ее в работе – на сей раз в журнале «Смена», «оказался предателем». В ее принципиальном то ли творческом, то ли идейно-производственном споре с начальством он взял не ее сторону, а заместителя главного редактора журнала.

- Слышал бы ты, как они со мной разговаривали!.. Как я смогу общаться с этим Лешкой?!

Я тогда, не вникая в суть, воспользовался остротой момента и предложил ей раз и навсегда избавиться от редакционной нервотрепки и переквалифицироваться в писатели.

Что и было сделано.

Однако эта история имела продолжение.

Через какое-то время Галина узнала, что Плешаков пишет материал для «Журналиста» и что по этому поводу у меня с ним будет встреча.

- Ты что, продолжаешь отношения с ним? – с величайшим удивлением спросила она.

- Да. А почему должно быть иначе?

- После того, как он поступил со мной?

Тут уж пришла пора удивляться мне. Не сразу я понял, что мое нерассуждающее лукавство, с каким я принял ее сетования на редакционных недругов, она приняла как безусловное их осуждение.

- Ну даже если так, - сказал я не на шутку рассерженной Галине, - почему я должен терять своих друзей из-за твоих с ними размолвок? Тем более производственных?

- А ты что, разве не мой муж?

- Муж-то я твой. Но ты на этом основании хочешь что ли руководствовать мною в отношениях с людьми?

- Если я твоя жена и ты меня любишь…

В этот момент я почувствовал в себе некий неподъемный камень, или, может, заливающийся в душу тяжкий бетон неприятия того, что она говорила. Более того, неприятия ее самой такой. Эта тяжесть отбрасывала ее слова, не позволяя им дойти до сознания. И я услышал свой абсолютно спокойный голос:

- Если ты действительно считаешь, что я должен так себя вести, то нам нужно расстаться.

Это был единственный раз, когда я за все наше супружество произнес такую фразу. В отличие от Галины, которая ею иногда даже при малой ссоре наводила на меня страху. Но эта ее угроза – а она была именно ею – редко когда существовала в природе более часа, и я это знал.

В тот же раз Галя, видимо, почувствовала: это с моей стороны не демонстративная угроза, а порог реальной развилки нашей будущности. Или как в русских сказках называется – распутья.

И я тоже почувствовал. Но до того мгновения и предположить в себе такого не мог. Так иногда внезапно мы познаем самих себя…

На удивление, Галина тот разговор… просто прекратила, едва ли не на полуслове. Не помню, на каком: ведь мое заявление было для меня самого потрясением, и я не слишком хорошо тогда соображал.

Больше всерьез мы никогда этой темы не касались. Чаще всего у нас отношение к конкретным людям было одинаковое или похожее. Но бывало и разное, порой вплоть до противоположности. Но никогда больше на этой почве не было ни одного конфликта. Шутливые пикировки были.

…- Что, опять придет твой несуразный профессор? Тебе он действительно интересен?

- Да, и очень.

- Почему-то многие считают его чудаком.

- Давай поговорим об этом лет через пятьдесят.

Так по ходу жизни выявились три сущности, к которым я не дозволял прикоснуться никому, кроме себя (вопросы трансцендентального, метафизического свойства в данном случае – в стороне): моя судьба - Галина; моя работа; мое отношение к конкретным людям. Все остальное во мне поддается движениям, переменам, приключениям.

Что касается людей, я в них не раз по житейским меркам ошибался. Но не сожалею даже ни об одной такой ошибке. Наши житейские мерки – очень относительные, а часто просто обманные в критериях, что такое хорошо и что такое плохо. В моем же внутреннем интуитивном разборе я всегда уверен.

…И еще один наш разговор. Из категории, я бы сказал, итоговых. Это было в 2010 году. Речь зашла о наших ростовских знакомых и затронула Плешакова. Галя вспомнила, как мы сравнительно недавно на художественной выставке в «Доме Нащокина» встретились с его дочерью Настей. И добавила с горечью:

- Жалко, что мы с ним друг от друга ушли.

Тут я ей и припомнил тот давний знаменательный разговор о праве на разногласие…

- Я помню, - сказала она. – И благодарю Бога, что он случился.

В тот момент я вновь подумал, какой большой путь внутренних перемен она прошла на моих глазах. Вот еще и поэтому «не может не быть бессмертия души. Иначе — бессмыслица. Расточительность и идиотизм». Она сама не могла не чувствовать глубину этого пути и не ценить его в себе самой, как ценила его в Лизе.

А Лиза…Частица ее души осталась и здесь, на земле. В сайте под названием «Жемчужины мысли» я обнаружил ее четверостишье: «Мы суетимся на пути к себе,/По сторонам глазеем то и дело,/И прозреваем, не достигнув цели,/Когда душа донашивает тело». Правда, под ним подпись «Автор неизвестен». Но в течение двух минут удалось найти на сайте Романа Доли и в ресурсе Элор niceworld эти же строки с именем автора. Скорее всего, они первоначально взяты из «Крестьянки», из поминальной заметки, которую написала Галина.



Лиза, Сашка, Ида, Серёга, Лёшка… Галины и мои друзья. Их могилы – на московских кладбищах, но они, как и мы с Галей, истинные провинциалы. Критик Алена Бондарева писала в одной из рецензий на книги Галины: «…И живем, оглядываясь. Дабы не потерять в себе человеческое, а коли что, так земля-матушка научит…»

«Землей-матушкой», дабы не потерять в себе человеческое, для Галины был (да и для меня тоже) единый с провинцией кровоток чувств и думаний. Донбасс, Урал, Дон, Поволжье… Много лет к нам едва ли не каждую неделю захаживали друзья и знакомцы из мест, где мы жили. Для пущей достоверности хочу привести фрагмент из биографического эссе Саши, нашего сына: «Этот… период нашей жизни ознаменовался изменением характера и поведения наших, несмотря ни на какие трудности, частых гостей, т. е. когда-то молодых журналистов, которых когда-то мальчишкой знал и я, но уже, как и наши родители, куда более степенных и заматеревших. А они большей частью делились на две категории: на тех из прежней жизни, которые остались в Ростове или Волгограде, и делали карьеру там, и тех, которые тоже перебрались в Москву. Первые, как правило, были давно и хорошо устроены и стали местными начальниками большего или меньшего масштаба. Они с иронией и снисхождением смотрели на наш убогий быт, но любили вспоминать молодые годы и частенько после бурного и веселого вечера просыпались утром у нас на одеялах, лежа поперек крохотной кухни. Спал, уступив очередному гостю свое кресло-кровать, частенько, но не без удовольствия на кухне и я». И еще: «если выяснялось, что, когда я голодный приходил из продленки, всю еду в доме, приготовленную мамой, подчистую подъели внезапно завалившиеся гости, драмы из этого не делал».

Позднее эти визиты стали реже, но приходили письма, телеграммы – как отклики на публикации Галины – чаще приветные (все же Галка – свой, родной человек), но нередко и критичные (Галка – свой человек, поймет!). Хочу привести хотя бы одно письмо. Вот что написала Таня Мельникова, талантливая волгоградская журналистка, большая умница, по  поводу повести «Уткоместь».

Галя, навсегдашняя!

Я уже, конечно, потом, по твоему молчанию «допетрила», что по живому резанула. Не взвесив, наверное, главного: не в стилевых особенностях дело (в стиле ты, как всегда, как в жизни, - искрометна, крылата), а если что и настроило меня (вполне возможно – постепенно, подспудно), то, если коротко, - «вам бы наши заботы». Это, в первую очередь, пожалуй, к четырем твоим героиням, выписанным настолько убедительно, что их, а не тебя, мне захотелось припечатать чем-то вроде «вам бы наши заботы». Наверное, как ни смешно (или горько?), это отношение провинции к столице нашей нынешней. Умом понимаю, что есть же, должны же там и ныне остаться если не Чеховы, то Вересаевы (вот Швыдкой, возвращая бременскую коллекцию, борется с прагматиками)…

Но, Галя, нынешний московский мещанин (назови его так – не укусит, убьет!), мне сдается, озверел. Душой и телом человечки за «бугром». А Россия, что ж Россия… Наверное, ей так и надо, что не внешние «оккупанты», а свои над ней творят суд и сегодняшний, и завтрашний день.

Двумя руками я могу проголосовать за «Кровать Молотова», наша молодость омыта шестидесятыми. Но уверена ли ты, что сейчас мы живем, «под собою чуя страну»? Нужна ли она, страна, тем, кто, как бы это сказать? – тем, кто мелькает каждый день в «ящике» и т. д. Почему депутаты начинают с погони за столичной хатой? Почему интеллигенция стала любить «землю ридну», сидя за бугром? Иногда я думаю, пусть кровь наша укрепляется там, ибо нам, оставшимся, видимо, по большому счету предстоит просто вымереть. Но ведь почему-то большинство, «урвав кусок счастья», предпочитают именно за этим «бугром» «натурализоваться». Понимаю, сразу в чужой земле не будешь тыкать свою расейскую родословную. Понимаю. Но нужна ли когда-нибудь другая Россия? Где-нибудь на Рио-Гранде? Конечно, мир никогда не стоял на месте. Но ведь ни Англию, ни Голландию те, первые, не бросали. Они к ним прибавляли.

Ну, прости за то, что «разразилась». Просто порой не просто грустно, но страшно, как без войны перевернули судьбы тысяч людей. И почему это у нас всегда сначала «опускают», а потом «возрождают»? Давно ли ты была на «проселках»? Не обижайся, я верю в это. Надеюсь, что еще повидаемся, выпьем и закусим. Спасибо тебе за письмо твое, оно – твое, и это основное. Саше привет и обоим здоровья.

Т.

Книга «Яшкины дети» показала, что ее автор никогда не сходила  с «проселков» истинно национальной боли русского человека - уходящего «за бугор» или, того хуже,  в развергнувшуюся черноту извечного российского лакейства.
ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ. 26 апреля 2015 г.

1 комментарий :

  1. я так давно ищу стихи Лизы Кремневой. ещё в молодости прочитала в "Крестьянке" . понравилось одно. 2
    " Не наивность моя
    Не моё простоватое имя
    не заставят тебя
    обо мне даже вспомнить
    Что просить мне у Бога в молитвах?!
    Сил забыть о тебе
    иль твою благосклонность?

    ОтветитьУдалить