вторник, 27 августа 2013 г.

Александр Щербаков. В НЕЗРИМОМ МИРЕ СЕРДЦА. Ч.2. Наша жизнь с Галиной Щербаковой.

"Итак... Мы целовались. Мы были счастливы". Галина и Александр Щербаковы.


Пускай сойду я в мрачный дол,
Где ночь кругом,
Где тьма кругом, -
Во тьме я солнце бы нашел
С тобой вдвоем…
Роберт БЕРНС
Перевод С.Маршака.

ИЗ ЛИЧНОГО АЛЬБОМА
Галина Щербакова

"Половое новоселье"

С сестрой Людмилой


С Ирусей и дядей Колей

"У нас появилось нечто первое "фамильное": вино".

Галина Николаевна со своими учениками

Георгий Николаевич Мунблит

Ариадна Громова


Литературно-творческий кружок Челябинского пединститута. Третья слева в первом ряду - Ариадна Громова, "один учитель" в жизни писательницы (Галина - крайняя справа).

"У нас собралась славная компания, в ней были и молодые ребята-журналисты".

Галина Щербакова


ПРОДОЛЖЕНИЕ.  Начало читайте тут.
 II

Собирались наскоро.
Обнимались ласково.
Пели, балагурили. Пили, да курили.
День прошел, как не было, не поговорили.

Виделись, не виделись.
Ни за что обиделись.
Помирились, встретились, шуму натворили.
Год прошел, как не было, не поговорили.

Так и жили наскоро.
И дружили наскоро.
Не жалея, тратили. Не скупясь, дарили.
Жизнь прошла, как не было, не поговорили.

Так бесхитростно обрисовал наше бытие один из самых моих любимых поэтов Юрий Левитанский. Повторяя мысль какого-то приметливого англичанина - жизнь человека состоит из потерь (human life is made up of losses), я ныне полагаю, что главная потеря как раз и заключается в том, что «не поговорили», не договорили – ни в дне, ни в году, ни в жизни. Просек я эту истину, когда ушла из жизни моя жена Галя. Но я знаю, что эта мудрость никому никогда не поможет. Ибо  в каждом дне всегда есть что-то под номером один – обниматься, петь, балагурить, обижаться, мириться, тратить, дарить… Все прочее, «надстроечное» – это потом, потом…
Когда?


Мне повезло главным человеком своей жизни избрать сочинительницу, рассказчицу, которая оставила в виде букв на белых бумажных листах большую, бо̀льшую часть своей души, своих сомнений, страхов, надежд… И получилось - можно говорить, можно вести диалог, беседу.

Вообще-то отчасти мы и при ее жизни все-таки поговорили. Был у нас такой небольшой предзакатный безветренный, тихий период. Казалось: все неотложное, наконец, в прошлом, все плохое уже произошло, бояться неизбежного глупо. «Главное – дойти до края своими ногами», - говорила Галя. Но это уж – не наша воля и забота. Мы, радуясь своим неожиданно счастливым дням и не стыдясь их, говорили вслух: «Подольше бы так, подольше…»  То был единичный, несравненный промежуток… душевного покоя, которое мы подманиваем каждое утро своего разумного существования, обычно безуспешно.
Его конец пришел, как возмездие, 7 июля 2009 года. В виде моего инсульта. Правда, было еще его малое продолжение перед уходом Гали в марте 2010-го. Об этом, может быть, - чуть позже.
Вот тогда мы «чуток» (расхожее бытовое слово Галины) и поговорили.
Что запомнилось (не по степени важности).
В 1975 году я возвратился из командировки в США. Привез, конечно, кучу грошовых сувениров и один дорогой для меня подарок от любезных американцев, узнавших, что я люблю джаз, - двойной виниловый альбом Луи Армстронга. Какое же было для меня расстройство, когда я узнал: Галя в числе всяких презентуемых родственникам и друзьям бессмысленных заокеанских диковинок отдала и эти пластинки. Конечно, я наорал на нее, раскрыл ей глаза на ее дремучесть в области свинга (что было святой правдой), но что сделано, то сделано, как одно время говорили молодые, «поздняк метаться». И вот через десятки лет, уже в зрелые годы не брежневского, а путинского застоя, я вернулся к этому «делу» и выразил, наконец, глубину постигнувшей меня тогда обиды.
Стало легче.
Не помню, как мы вышли на тему начала нашей ростовской поры.
То время стало естественным продолжением моего «челябинского периода», когда я пребывал в состоянии влюбленности – причем, неистовой (что вообще-то, по моему собственному пониманию, противоречит моей натуре). Галина значилась как замужняя женщина, алгоритм ее жизни не мог зависеть от моих обстоятельств, ее же планида предписывала однозначный путь – в Ростов-на-Дону. Значит, и у меня иного выбора не было…
Город этот оказался счастливым для нас. «Урожайным» на друзей. Удачной площадкой для прыжка в высоту в профессии. А главное – там мы связали свои судьбы желанными оковами брака. Там появилась на свет наша долгожданная дочь (долгожданная – потому что Галине пришлось для этого пройти немаленький курс лечения; помню, руководила главными медицинскими моментами в рождении дитяти родная сестра самого популярного ростовчанина, великого футболиста Виктора Понедельника, а сама она была авторитетнейшей величиной по части акушерства).
Однако не об этом речь. В одном из наших неспешных «осенних» разговоров вдруг выяснилось, что мы не очень четко представляем добрачные обстоятельства жизни друг друга. И то сказать. Припомните, из чего состоят разговоры влюбленных на свиданиях в театральных драмах (и комедиях)? Из чего угодно – только не из транслирования житейской информации. Так же – и в действительности. Зато уже в семейной жизни текущее обывание заполняет почти все ее пространство, да так, что даже на какое-нибудь воспоминание о нашем существовании до того, не остается  и минуты.
И вот у нас уже в 2010 году случился вечер воспоминаний. Не уверен, на самом деле Галина не знала обстоятельств моего пришествия в Ростов или их погребли в памяти напластования десятков лет? Удивительным блеском неподдельного интереса светился ее взгляд, когда я рассказывал о нем. О том, как в поисках работы обходил редакции газет, потом стал вкалывать учеником токаря на заводе «Ростсельмаш» и одновременно писал материалы для газеты «Комсомолец». А она там уже работала; тем удивительнее показалась просьба рассказать, о чем они были! Воистину, «так и жили наскоро». На «подробности мелких чувств» (так спустя много-много лет она назовет одну из своих книг) просто не хватало – нет, не времени, а самой жизни. Я верил и знал, что она хочет как можно скорей соединиться со мной; ей же надо было только полагаться на то, что я со своей стороны для этого делаю все необходимое. Вдавайся она тогда (в дополнение к своим заморочкам) в детали – где я жил, на какие шиши, что конкретно собираюсь предпринять и т. д., - она бы, не исключено, тронулась умом.
Ростов – интересный город. Если Москва слезам не верит, то уж он тем более. С «чисто московскими» (а потом и всероссийскими) нравами там можно было столкнуться еще в 1960 году. Приходишь в редакцию, точно зная, что в штате есть незанятые места, просишься на работу. Отвечают: «Придите завтра». На другой день: «Знаете, вы нам ужасно подходите, но, к сожалению, нет вакансий». И так везде. За этим не было какой-то особой зловредности. Просто чувство: а с какой стати брать человека с улицы, за которым - никого и ничего?
Но Ростов к тому же непредубежденный город. Три (только три!) заметные газетные публикации – и вот ты сотрудник областного радио и телевидения. Конечно, тут и время было интересное, «способствующее»: хрущевская оттепель («форточка»), страна, можно сказать, впервые, пусть и осторожненько, вдохнула воздух свободы.
В конце ноября 1960 года, в проливной вечерний, а можно сказать ночной, дождь я приехал в этот город. В апреле 1962-го женился на любимой женщине. Летом того же года стал ответственным секретарем областной газеты, в которой моя только что обретенная жена «доросла» до завотделом. Обаятельный Ростов сквозь пальцы глядел на возможную опасность семейственности. А в первые же дни следующего года наша новенькая «ячейка общества» обрела свое первое жилье (это была и первая квартира, которую за всю свою историю получила редакция донской молодежной газеты). Тогда в нашей журналистской компании была заложена традиция «полового новоселья»: ввиду отсутствия у новоселов какой-либо мебели, пир устраивался на полу, на расстеленных газетах свежего номера, принесенных из типографии.
Конечно, уж такие-то штучки мы в подробностях  сохранили  в своих головах. Однако Галя вспомнила любопытную деталь другого свойства, относящуюся к нашему великому переселению с Уральских гор на просторы Тихого Дона. Оказывается, когда она только появилась в городе, бдительный редактор ростовского «Комсомольца» Владимир Дмитриевич позвонил в редакцию челябинской молодежки: просто так, в порядке любознательности. И тамошний редактор Иван Сергеевич сказал ему: ни в коем случае не брать на работу Галину, она бузотерка, неблагонадежная, от нее смута в коллективе. А еще Иван Сергеевич сказал то, о чем его никто не спрашивал: в Ростове может появиться некто Щербаков, его брать тоже не надо, и, кстати, у него с Галиной – предосудительные отношения.
Должен сказать: Иван Сергеевич – хороший человек, царство ему небесное. И Галю правильно охарактеризовал – но… при взгляде с другой стороны. Бузотерка: вечно заступается за какую-то справедливость; неблагонадежная: чуть что – мы за все в ответе… И насчет предосудительных отношений – святая правда. Разбивать семью – действительно грех.
Считаю образ действий Ивана Сергеевича абсолютно адекватным моему вероломству, с которым я написал заявление об уходе. Мне было сказано: относительно меня у редактора особые планы. И я внутри себя плакал, когда писал свое заявление. Не от потери неких туманных перспектив, мне и так в редакции было хорошо, а потому что жалко было разрушать какую-то надежду славного и расположенного ко мне человека.
Но у меня не было иного выхода!
Иван Сергеевич маленько просчитался в одном: он наверняка был уверен, что разговор тет-а-тет двух редакторов  останется между ними и не будет известен ни Гале, ни мне. Но Ростов отнюдь не то место, где обретаются «суровые челябинские мужики», и любопытная информация о эффектной женщине, вдруг нарисовавшейся в ораве молодой пишущей братии, быстро распространилась не только по «Комсомольцу», но и по редакциям других городских и областных газет. Трудно сказать, помешала она или, наоборот, помогла нашему укоренению на казачьей земле, питавшей Михаила Шолохова, Виктора Мережко, других известных знатоков женской натуры и любовного морока. Но настроение Галине тогда, по ее словам, испортила изрядно.
На этот раз, в истории с телефонным звонком, уже Галя поражалась тому, что я вроде как и не ведал о ней. «Я же тебе писала, - говорила она. – И даже рассказывала, помнишь, в Свердловске?..» Тут-то я и понял причину забастовки моей памяти в данном случае.
До поры до времени меня не очень сильно волновало, что мои учебные дела потихоньку отставали от академических показателей моих бывших однокашников: как-нибудь там догоню. И в июле 60-го мой курс выпустился без меня. Ну, и ладно. Но в конце лета дама моего сердца сказала:
- Не валяй дурака. Оканчивай университет. Недоучка мне не нужен.
Возможно, это было сказано полушутя. Как в известной советской песне военной поры: «Когда вернешься с орденом, тогда поговорим». Однако это был как раз тот момент, когда решилось, что Галина уезжает в Ростов-на-Дону. Тем самым предопределялось  дальнейшее течение и моей жизни. И я не знал, суждено ли мне еще будет увидеться с любимым Уралом, и тем более – с любимым УрГУ. Получалось так: канитель с образованием завершать немедленно – или, может, никогда.
Действительность предоставляла очень жесткие рамки. Редакция могла дать отпуск с середины сентября, а в октябре кончался последний срок выдачи дипломов в 1960 году. Только под гипнозом любви можно было броситься в эту авантюру. Несколько экзаменов и зачетов, два спецсеминара, курсовая работа за пятый курс, теоретическая часть к практической дипломной работе «Фельетон», два госэкзамена.
Но… представьте себе, 1 ноября в кабинете ректора мне в числе десятка таких же «хвостистов» выдали новенький диплом и университетский знак. Конечно, этого бы не получилось, если бы на нашем факультете не были участливые преподаватели, многие сами журналисты, которых можно было упросить поработать вне расписания и даже вне вузовских стен.
Должен сказать, что из этих критических октябрьских суток надо было еще вычесть 12 часов, которые были посвящены… Гале. Она для завершения каких-то своих отъездных хлопот приехала на три дня в Челябинск, а в один из них мотнулась в Свердловск, и мы провели его вместе. Вот тогда-то она мне, видимо, и рассказывала про звонок из Ростова в Челябинск.
Но разве мне в тот день было до таких деталек?..
…Гораздо более меня впечатлила беседа с Галиной на совсем иную тему.
Этот разговор случился в конце января 2010 года. Издательство «Эксмо» предложило тогда Гале выпустить большой, на 600 страниц, том рассказов. От автора требовалось сочинить лишь маленькое предисловие. И мы вдвоем вместе однажды за утренним чаем придумали и, можно сказать, проговорили его. Как в таких случаях выражаются, осталось только сесть и написать. Но у автора что-то засбоило. День шел за днем, а он все не брался за свою шариковую ручку. На мои напоминания Галя отмахивалась:
- Ой, да напишу я, напишу. О чем говорить, какие-то две странички.
Однако ее литагент Володя Секачев уже дважды звонил, спрашивал: ну, когда же, когда…
И в тот раз я как-то вскользь подумал вот о чем. В течение многих лет ее литературные успехи всегда вызывали у меня самые живые чувства, они как огоньки освещали дальнейший путь жизни. Мне казалось это естественным. Но вот что странно: у самой писательницы при профессиональных удачах градус радости был намного ниже моего, а то и вообще переваливал за минусовую черту.
- Никому, Санечка, это не нужно. Кто все это будет читать?
- Да ведь все твои книги расходятся.
- А вот это никто не проверял. Может, их куда-то увозят на макулатуру.
- Что, по-твоему, в издательствах дураки сидят?
- Нет, просто очень добрые люди, они боятся меня огорчить.
И такая чистосердечная грусть, ну просто мультяшный ослик Иа.
Десятки подобных диалогов случились у нас за долгие годы. Сейчас, когда мне больше не с кем спорить на эти темы, я вспоминаю их с улыбкой. А тогда нередко злился и… обижался.
Подобная реакция произошла у меня и в ответ на историю с предисловием к рассказам. И я тогда, помимо чего-то прочего, сказал писательнице то, что давно жило внутри меня, но никогда не оформлялось словами и даже мыслью. Тебе Бог дал сочинительский дар, говорил я, от которого ты получаешь и счастье, и страдание. А чтобы этот дар явился вовне, Бог в какой-то мере, пусть небольшой, применяет в качестве инструмента меня.
И чтобы уж совсем стало ясно, я добавил фразу, которая, скорее, была просто грубостью:
- Писатель Галина Щербакова – это в какой-то мере и мой проект.
Она посмотрела на меня. Это был взгляд из какой-то такой глубины, какую я не видел никогда.
- Санечка, разве я этого не знаю?

…То, что вы только что прочитали, я написал 15 августа 2012 года. А на следующий день получил на почте два больших пакета из Израиля, от Людмилы и Бориса Коварских. Людмила – это Люка, младшая сестра Гали. В пакетах были 14 писем, которые Галина отправила своим родственникам, когда те уехали из России на ПМЖ в 1994 году и которые Коварские сберегли во всех разнообразных обстоятельствах жизни на новой для них земле.
И у меня вдруг случилось четырнадцать неожиданных свиданий с ней за один день. И каких! В большинстве случаев на каждом из них узнавал что-то… новое о человеке, о котором, думал я, знал все.  
Вот, к примеру, написал о том, как наблюдал много раз случаи, можно сказать,  патологической неспособности автора радоваться собственным достижениям. А прочитал эти письма - и развел руками…
«Ваш отъезд, - писала она сестре, - встряска, которую я, конечно, еще не пережила и переживу ли… Хожу и разговариваю с тобой, ищу тебя, в общем тоскую. …На меня возник клёв в журналах и издательствах, который я рассматриваю как моральную компенсацию за ваш отъезд. Как говорится, нет худа без добра. Повестушку про тетю Таню – помните? – взял «Новый мир». А некое изд-во, обожравшись Стаутом и Чейзом, взяло у меня все, что было, что есть и что будет. Это ничего не значит. Журнал может полюбить другого, а изд-во может лопнуть, но в момент, когда я, Люка, ищу тебя по квартире, такой интерес мой организм поддержал. Хотя я и так бабахнулась в криз, а, не будь ласки по авторскому подлежащему, могла бы бабахнуться глыбже».
«…я веду сейчас абсолютно ненормальную для возраста и необычайно сладкую для души жизнь: графоманничаю с утра до вечера. Мне – как бы ни было тяжело, а у меня просто болит рука рабочая – это состояние нравится, я впадаю в абсолютно радостное одиночество и не тягощусь им. Началось все с того, что в литературе оказалась нужна – тьфу! тьфу! тьфу! – а главное, начиная с повести о тете Тане, я как-то легко перешла в какое-то  другое состояние – я знаю, я умею, я не боюсь.
Надо сказать, что подвигу (в смысле продвижению) я обязана и собственным детям. Я, Люка, сделала печальное, но и радостное открытие сразу. Радостное потому, что лучше знать, чем не знать. Мама моим детям нужна победительная, чтоб можно было стоять на крыльце Дома кино и гордо кричать: «Моя мама сценарист».
Я писала Сашке своему всякие письма, длинные, короткие, истерические, жалобные и очень его раздражала (так мне кажется). Потом стала писать коротенькие писульки и обидела мальчика. Когда же я написала, что у меня все хорошо, что я на плаву, что у меня болит пальчик, но это не считово, выяснилось: это самое то! Мама – молодец. Вот так все и сошлось одно к одному: состояние души, маленькая пруха и желание детей видеть маму, у которой все о`кей. Нате вам, паразиты, сказала я. Такая и буду.
…На дачу в этом году не еду – буду работать. Только бы не подвела физика и химия организма. Так как писать мне надлежит про любовь, я сочиню такую, что всем и не снилось. Я теперь знаю, как…».
Оказывается, и такой была моя Галя! Но раскрывалась такой она не мне, а родной крови – сестре.
Бог ты мой! Как я мог забыть, что одним из самых первых вожделений юной Галины Руденко было желание стать артисткой! Она признавалась, что ей нравилось быть учительницей, потому что школьный класс ей казался подобием театрального зала, перед которым она являла… школьные литературные образы. Да и в обычной жизни она всегда преображалась, рассказывая – изображая! - какие-нибудь даже самые заурядные случаи повседневности. Короче, как нам разъясняли похожую ситуацию братья Меладзе в популярной песне, «она была актрисою, и даже за кулисами играла роль, а зрителем был я». Играла роль человека, привычно и спокойно воспринимающего свои столь естественные (!) успехи.
И чему удивляться? Разве я сам перед нею в каких-то случаях не изображал «крутого мэна»? И разве мне это не помогало выходить с меньшими потерями в иных трудных ситуациях? Другое дело – во мне нет ни капли артистических данных, и Галя в моих стараниях в чем-то превзойти самого себя наверняка видела мою бесталанную игру. Но никогда, никогда это не показала. Настоящая женщина.
Ну, а я? Всю жизнь помня, что живу со стихийной актеркой, и питая расположение к этому ее свойству, именно вот в этом пунктике жизни – моей причастности к ее писательскому существованию - позабыл о столь явной ее черте. И теперь знаю, почему. Этот пунктик был для меня слишком жгучим в жизни. На нем испарялось мое чувство юмора.

Эта коллизия прямо тычет в нос забубенную истину, что мы знаем только то, что ничего не знаем. И не о чем-то там хитромудром, а о людях, с которыми живем. Именно об этом и писала сестре Галина еще в одном своем донесении о нашем московском житье-бытье. Ее признание в таком «агностицизме» тем более красноречиво, что принадлежит человеку, уже признанному мастером своего дела, пользуясь выражением Юрия Олеши, «инженера человеческих душ».
Тут нужно пояснить. В Москве жили близкие родственники Галины, тетя, сестра ее мамы, с мужем. Ируся и дядя Коля, крупный финансист и ответственный прокурорский чин. Но главное было в другом. Ируся и дядя Коля были страстными поборниками коммунистической идеи, а мы приехали в столицу  уже внутренне завзятыми антисоветчиками. А тут еще август 68-го… У всех нас хватило ума соблюдать внешнюю родственную благопристойность. Но… Наши «старшие» девять лет, пока Галина безуспешно осаждала редакции издательств и журналов своими повестями и романами, совершенно искренне считали ее тунеядкой. «Кто тебе сказал, что ты писатель? – терпеливо поучала племянницу Ируся. – Ты сначала заработай хорошую пенсию, а тогда уж и пиши что твоей душе угодно».
Однако все наши идейные, да и вообще любые, противоречия смехотворны перед лицом времени. Пришла пора ухода старших. У Ируси она была тяжелой, с переломом шейки бедра. Дядя Коля прожил без нее два года. Мы, понятно, их обихаживали, как могли, и проводили с миром и… любовью. Спросите: откуда она взялась? От знания. Вернее: от познания. От познания определенного, единичного человека. Смею предположить (и тут, думаю, многие со мной не согласятся, но это так), таким познанием даже близких людей мы, как правило, не обладаем.
Вот оно, письмо Галины.
«Последнее время стал сдавать дядя Коля. И то, что он позволяет приносить себе молоко, хлеб, доказательство тому. Ему помощь извне дается необычайно трудно. Я же ловлю себя на странных чувствах – посещения его даются мне легче, чем покойного Ф. Он контактен, чистоплотен, абсолютно в здравом уме, много читает из моих рук, а главное, политически не агрессивен. То есть просто старый старик, которому помогать не противно, а даже приятно. Господи! Каким же персонифицированным злом он был для меня когда-то. Я же помню это очень хорошо. А вот сейчас, Люка, ни одна струна не вздрагивает во мне старым гневом. Я его просто жалею. А вот Ф. раздражал невероятно своей злобой, ненавистью.
Мы не знаем ни себя, ни других. Я в этом убедилась еще на одном трагическом примере. Помнишь такого, Л.Б.? Две недели тому назад он повесился в своей лондонской квартире. Абсолютно благополучный, удивительно уравновешенный, имеющий с моей точки зрения все, он, оказывается, был глубоко несчастен. А уезжая, звонил, беспокоился о Щербакове, который искал тогда работу, а надо было – как я теперь понимаю – говорить о нем самом. Вспоминая этот звонок, а он звонил и Катьке (наша дочь. – А.Щ.), задним числом соображаю: он прощался.
Ну и что такое это наше знание о людях? Да ничего! Понять бы себя, но и тут сплошная топь…
Будете смеяться, но я тут, по случаю, стала читать «Коран». И он мне понравился! Никакой агрессии, никакой ненависти, мягкая такая мудрость. Никаких призывов к газавату.
Да! Еще одна подробность к тезису о непознаваемости человека. Наш любимый Рязанов, не сносив башмаков, стал вводить в свет новую будущую жену. Да я разве против? Конечно, надо жениться, ведь не старик еще, мужик! Но неужели, неужели нельзя было удержаться от гласности? Даже не от совместного проживания, черт с вами, а от введения  в круг новой партнерши, не дождавшись даже полугода? Пожилые дамы в шоке, а я все о том же – ничего не знаем, не дано знать о другом.
А я о себе еще добавлю: я к этому незнанию всегда еще прибавляю собственную фантазию о человеке, а потом разбиваюсь мордой об то, что было под моей фантазией.
Ну, ничего, дорогие, ничего! Главное же процесс… Процесс постижения собственной дури и исторжения ее».
Ну, да. Вот только знать бы, что есть дурь, а что не дурь. Наша привязчивая, возможно, врожденная суеверность («в литературе оказалась нужна – тьфу! тьфу! тьфу!») – уж точно не разумность. Ну, а вот исходящая от пишущего субъекта вечная тревожность, смутность, неуверенность ни в чем («Это ничего не значит. Журнал может полюбить другого, а изд-во может лопнуть», «А вот это никто не проверял. Может, их куда-то увозят на макулатуру»), в которых мы существовали со дня ухода Галины с государственной службы? Избавление от этой круглогодичной нервической дрожи пришло лишь на тот малый описанный мной промежуток предзакатного душевного покоя, который воспринимался как нечто райское. А теперь я думаю, да нет, скорее уверен в этом, то наше умиротворение было знаком завершения: исполнено предназначение, судьба Галины состоялась. И она была угадана – в том числе мною – верно, в соответствии с провидением, со знаками высшей силы, расставленными на нашем скоротечном пути.
Но если такое завершение равно покою, то что тогда это - вечно мучившие нас тревоги и смятения, казавшиеся помехами жизни и капризами несовершенных божьих тварей? Не есть ли они порождение тех же импульсов, которые называются творческими, то есть единственными,  способными создавать? И тогда значит, те тревоги и смятения не напрасны?..   

III
Итак… Мы целовались. Мы были счастливы.
Вы нас поймете, если мысленно, в воображении, перенесетесь на полвека назад. Тогда было не только популярно, но и вполне жизненно изречение: « Умри, но не давай поцелуя без любви!» Многие нерадивые в учении девушки почему-то считали, что оно принадлежит Зое Космодемьянской, но более прилежные правильно знали его источник – роман Николая Чернышевского «Что делать?». А кто еще его и прочитал, с удивлением обнаруживал, что Николай Гаврилович вложил эту фразу в уста проститутки Жюли.
Сегодня, с недоумением размышляя над этим пламенным призывом из сборника афоризмов, молодые люди на интернетовском сайте выражаются кратко и определенно:
-посмеялась;
-так смешон этот пафос... типа больше умереть не за что;
-суть верная, но не жизненная;
-люди тогда васче целоваться разучатся… если уж и секс сейчас не по любви, то о каких поцелуях  речь;
-это никогда не было жизненно.
Мне всегда приятней соглашаться с молодыми, чем спорить. Но вот последнее утверждение в вышеприведенном списке мнений абсолютно ошибочно. В 1958 году котировка тогдашних поцелуев была в сотни раз (а может, и в тысячи) выше нынешних, они если и не приравнивались к любви, то были ее сертификатами – и это было «жизненно». Короче, «поцелуй - это печать любви» (Ганс Лобергер, австрияк).
Согласно условиям служебного романа, у нас не было проблемы, как бы увидеться друг с другом. Но, конечно, нам этого было мало, и мы регулярно смывались с работы, находили тихие городские уголки, целовались и рассказывали о себе. Галя была замужем, более того, у нее был почти двухгодовалый сын. Я отдавал себе отчет, что эти подробности биографии моей избранницы, конечно, как-то осложнят дальнейший мой путь, но чувство ликования от само̀й счастливой жизненной находки вкупе с уже отмечавшимся здесь благодатным легкомыслием автора окрашивало мое челябинское существование в радужные цвета. У Галины было более трезвое отношение к ситуации, но мне удавалось пропускать ее мудрые сентенции и предостережения мимо ушей. Так же, как пропускал и ее горестные сетования из-за того, что мы «не совпали по времени».
Между прочим, вот к этому, последнему ее, скажем так, пунктику надо было сразу отнестись посерьезней. Он оказался навязчивой идеей, которая изводила меня всю жизнь. Галина была на шесть лет старше. Я не буду описывать разнообразные бедствия, могущие произойти из этого драматического обстоятельства, которые она предвидела и рисовала мне. Если из-за чего и мог произойти  распад нашего союза, то в первую очередь из-за этого ее бзика. Потому что корректной реакцией на него были две возможности: наплевать и забыть – или разойтись как в море корабли. Мы ухитрились пройти свою стезю по какому-то третьему, видимо, неправильному пути. «Ну, это, видимо, любо-овь», - не раз недоуменно пожимала плечами наша дочь, наблюдая, как мы терпим, по ее понятиям, нетерпимые наши деяния или реакции.
По большей части она имела ввиду мои деяния и реакции. А, соответственно, «любовь» - относилась к Гале, понятно, подразумевалась самоотверженная, декабристская любовь. Так что пиши этот мемуар Галина, и я наверняка узнал бы про себя много интересного.
К моей горькой печали, писать его выпало мне.
Так что терпите мою неколебимую субъективность.
Впрочем, по данному пункту – разница в возрасте – все знавшие нас могут подтвердить мою правоту (и фотодокументы свидетельствуют это): во все времена мы были… абсолютно одинаково молоды, а потом абсолютно одинаково немолоды, абсолютно одинаково стары.
А тогда, на заре нашего счастливого романа, я элементарно балдел от нее - от ее (скажу по-украински) очей, от славно сотворенной малороссийской природой фигуры, прельстительно-манящей (никогда не забуду, как она переживала, услыхав на улице относящуюся к ней реплику: «Глянь, вон какая украиночка идет!»), от ее отмеченного девчоночьей живостью лица. Но она никогда, даже подростком, не была такой, которую тянуло бы назвать «девчушкой». У этой девушки всегда было «содержательное» лицо. (Я воспользовался выражением Галины, она нередко так говорила о симпатичном ей человеке).
Что касается возраста… Я вспоминаю историю, рассказанную мне бывшими ученицами Галины Николаевны. Они были в выпускном классе, когда на школьный вечер пришли мальчишки, окончившие десятилетку два года назад. И Вадим Бершадский, один из влюбленных в свою бывшую учительницу парней, спросил ее:
- Ну, теперь-то нам уже можно называть вас просто по имени?
Резко отрицающий жест был смикширован забавным словом:
- Не можно!
Вадим был моим ровесником. Мне несказанно повезло: я не был ее учеником…

…Но был ее учителем!
Помимо любви, у нас была работа. Мы к ней относились так же серьезно. Что бы там ни говорили, а самый лучший наставник в чем угодно не лицензированный профессор и даже не мастер своего дела, а тот, кто сам только-только уразумел, как это дело делается. А я отчасти и был таким в газете.
Помню, она внимательно слушала, как я глубокомысленно вещал:
- Ты можешь рассматривать своего героя со стороны и потом все объективно, детально описывать. А можешь постараться посмотреть на все с его точки зрения, его глазами. И у тебя получатся два разных материала при одних и тех же фактах.
Это было не из лекций по теории и практике партийно-советской печати, а из маленького, но своего опыта. Мы, естественно, не знали про методы западного, нарочито объективированного, по глаза засыпанного информационным сырьем стиля, но стремились нащупать свой почерк, отличающийся от кондовой манеры партийного идеологического пошиба.
В то время в журналистике было интересно. Помню, к нам на факультет приходил Песков, рассказывал о том, как главный редактор «Комсомолки»  Алексей Аджубей, увидев снимки Василия, провинциального фотографа, велел, чтобы с завтрашнего дня этот парень работал в его редакции. После встречи с Песковым у меня сама собой образовалась зарубка в сознании, едва, впрочем, тогда еще заметная: «Комсомолка» - это то, что мне годится.
Тогда же у меня открылся мой личный счет великих отечественных редакторов моего времени. Их не так много: Аджубей, Егор Яковлев, Сырокомский, Коротич, Владимир Яковлев.
Вскоре Аджубея, зятя Хрущева, перебросили в «Известия», и с них в СССР началась некая иная журналистика, какой мы и не видели, с ее отнюдь не стопроцентной, но все равно шокирующей народ мерой правды. Вдруг появилась  «Неделя», приложение к «Известиям», совершенно новый для страны Советов тип газеты – «для чтения». А еще еженедельный дайджест (впрочем, такого слова в русском языке тогда еще не было) «За рубежом». Плюс «Иностранная литература», «Юность», и вообще смена стилистики в периодике, большая часть которой, к удивлению читателей, на какое-то время заговорила на вполне человеческом языке. Откуда-то враз появилось много талантливых перьев. Это был тектонический сдвиг в прессе СССР.
Все это было тогда нашей школой. Мы с Галей проходили ее совместно. Собственно, только поэтому я и допустил маленькое отступление от рассказа о нашей личной жизни. Например, мы оба были в восхищении от писаний Леонида Лиходеева, фельетониста «Литературной газеты», с нетерпением ждали среды, дня выхода этой газеты с его сочинением, точнее, четверга, поскольку к нам она приходила с суточным запозданием. Мы были неоригинальны в своем пристрастии. Читающая и мыслящая часть народа «шла» в «Литературку» на Лиходеева, как в Ленинградский театр миниатюры – на Райкина. Счастливое совпадение: всплеск блестящего остроумия в творчестве уже набравшего силу и еще достаточно молодого талантливого литератора – и распахнувшаяся хрущевская «форточка».
Отчасти, наверное, и под влиянием творчества Лиходеева я начал писать фельетоны, и даже темой дипломной работы выбрал «Фельетон». Ясно, мои опусы не могли сравниваться с лиходеевскими ни по субъективным параметрам (грубо говоря, по одаренности авторов), ни по объективным (Лиходеев писал так называемые проблемные фельетоны, а от меня требовали, чтобы к тому же в тексте были конкретные, с именами, носители каких-то людских червоточин). Но Гале мои сочинения нравились. И она говорила, что я буду работать в «Литературной газете», она это точно знает.
Прошло восемь лет. Наша семья жила уже в Волгограде. В один прекрасный день нам приносят вместо прежней «Советской печати» журнал «Журналист» - ослепительное по содержанию и профессиональному фонтанированию издание – детище Егора Яковлева. Я его проглатываю от корки до корки и говорю: «Вот где надо работать-то»…
И вот что я вам доложу, подводя некоторые итоги.
В «Комсомолке» я работал.
В «Литературке» тоже.
В «Журналисте» протрубил аж 18 лет.
Согласитесь, все эти стечения любопытны. Но вот незадача: в «Комсомолке» я был, естественно, без Аджубея, в «Литературке» - намного позже, чем оттуда ушел Сырокомский, в «Журналисте» - когда уже там не вспоминали про Яковлева. Так вот вращаются коварные колесики машины бытия.
Но зато! Когда в конце девяностых вдруг на волне народного недовольства коммунистической «империей зла» взлетел «Огонек» Коротича и я стал завистливо поглядывать на окна пятого этажа, занимаемого его редакцией, однажды ко мне, на одиннадцатый этаж, в «Журналист», пришел сам Виталий Алексеевич…
Было нам везение и в том, что мы начинали и потом довольно долго обретались в так называемой молодежной прессе, а не в «большой», партийной, где правили непосредственно обкомы руководящей и направляющей. Молодежным журналистам под предлогом их юного «недомыслия» порой позволялось то, за что сотрудник «солидной» газеты мог запросто вылететь из профессии. И не мудрено, что многие такие серьезные «органы», мало в чем изменившись с пятидесятых, в таком состоянии счастливо дотянули до застоя имени Леонида Ильича.
Мы тоже, конечно, были не светочи истины. Делали глупые вещи в силу, на самом деле, недомыслия. Помню, как я, будучи сотрудником отдела пропаганды, собирал аж целый газетный разворот в поддержку зажигательной советской идеи положить на лопатки США в экономическом соревновании. Подборка озорно называлась «Держись, Америка, догоняем!» Наш художник Толя Гилёв нарисовал для шапки насмерть перепуганного империалиста, которого вот-вот схватит за фалды мускулистый и лукавый, типа нынешнего олимпийского чемпиона Дмитрия Мусэрского, спортсмен в футболке сборной СССР. В этот богоугодный промоушн (однако, нет, и такого слова тогда не было. Как жили?..) я втянул и Галю.
Эта деталь запомнилась благодаря такому обстоятельству. Была у нас внештатница, по-моему, ее звали Руфа. Я попытался и ее привлечь к делу. И нарвался на дикую насмешку. Руфа сказала, что США – самая великая в мире страна. А тягаться с ней по части экономики – такое могло придти в голову только сумасшедшему. Она говорила какие-то резоны, но я их не помню, да и слышать тогда не хотел. Мы выставили перед ней кучу цифр, набранных в справочниках, которыми плотно обложились (чуть не написал – облажались), но вызвали этим новый взрыв смеха: «Вы в это верите?»
Она потом не раз приходила в редакцию и всегда затевала с нами какой-то болезненный спор про Америку. Тогда нам было просто дискутировать с ней. Разве не наша страна запустила первый искусственный спутник Земли? А второй? А с собакой Лайкой?..
В конце концов мы решили считать ее чокнутой. И успокоились.

А дальше? Что было дальше? Не в редакции, а помимо? – слышу я вопросы будущих читателей моего скромного мемуара.
Я их прекрасно понимаю. Потому что и сам тогда задавался этим тревожащим вопросом.
Помните, лет пятнадцать назад в телевизоре появилась передача «Про ЭТО». Может быть, для того, чтоб ее не путали со знаменитой поэмой Маяковского, «ЭТО» писалось, как КПСС, прописными буквами. И впрямь, не стоило одно с другим смешивать. Если Владимир Владимирович призывал «Постели прокляв,/ встав с лежанки,/чтоб всей вселенной шла любовь», то телепрограмма, наоборот, усиленно зазывала возвратиться в проклятую поэтом постель, вновь улечься на лежанку. И заняться естественным делом, на которое людей (от них, от будущего народонаселения, представительствовали Адам и Ева) благословил (или обрек?) сам Всевышний.
Лично я благодарен передаче именно за терминологическое новшество. С тех пор ничего не стоит написать, что, к примеру, ученые выяснили: молодые люди про ЭТО думают в среднем 19 раз в день, а девушки – 10. Столь же безболезненно можно донести любую информацию про… ЭТО.
ЭТО - оно и есть ЭТО. И мне при такой лексике не трудно признаться, что я довольно напряженно думал об ЭТОМ. Тут важно понять. Выше приводилось наблюдение одной «совремеши»: если уж и секс сейчас не по любви… то, приведу я свое мнение, вопрос успешности или неуспешности ЭТОГО, можно сказать, ничего не значит. Ответственность нулевая. Все совершенно по-другому в ситуации «а если это любовь». Тут, бывает, на кон ставится, может быть, самое дорогое, а иногда и жизнь.
С какого-то времени я в среднем по 19 раз на дню (если, конечно, верить науке) размышлял, где же ЭТО может у нас случиться. Не забывайте, что был самый смак, самый расцвет социализма, коммунизм уже не за горами, и поэтому человек со всеми его потрохами – вера, любовь к родине, вкусы в искусстве, семейные передряги – должен быть, в идеале, под  вечно бдящим прожектором партийно-общественного контроля. А уж что касается ЭТОГО… Бдящие бабушки и тетечки на заставах молодежных общежитий в основном остались в анекдотах и кавээновских шутках с бородой, а тогда были высокоидейными охранниками вбиваемой колом коммунистической морали.
Но, как это ни огорчительно для Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина и примкнувшего к ним Мао Дзедуна, даже в городе Глупово (читай, социалистическое содружество) в основном действовали не их фундаментальные установки, а брошенная в дорогу Адаму и Еве прощальная заповедь Всевышнего.
…Летним воскресным  днем мы возвращались со свидания в рощице (или сквере?) позади пединститута. Дошли по улице Спартака (узнать бы имя того дурня, что когда-то переименовал ее – никогда не догадаетесь – в …проспект Ленина) до большого дома в самом центре, где жила Галя.
- Ты помнишь, где комната, в которой я живу? – спросила Галина.
Я помнил, мы с Юрой Ершовым, нашим фотокором, были на ее двадцатисемилетии. Каким-нибудь приятным воспоминанием это не было отмечено.
- На тебе ключи, иди туда, - повелительным тоном сказала моя подруга. – Я скоро…
И быстро смешалась с людьми «Брода», каковым здесь слыло это место.
Я пришел туда, на пятый этаж. Пооглядывался. Я знал, что сына Хоку (он Саша, конечно, но я звал его Хокой, потому что его это веселило) Галя отвезла к своей маме в Донбасс. Но я еще не знал, что и ее муж уехал по своим сугубо научно-философским делам то ли в Свердловск, то ли в столицу.
Я было открыл балкон, но там, оказалось, уже шел дождь и дул холодный ветер. И тут появилась Галя, причем веселая, как никогда. Прямо с порога она провозгласила:
- Этот славный человечек весь до ниточки промок!
Я, рассмеявшись над самоопределением – «славный человечек», вдруг уловил в этих словах ритмику, захотел ее поддержать и выпалил нечто не слишком осмысленное:
- Через шесть глубоких речек
Перепрыгнуть он не смог.
- Ну и?.. – сказала Галя.
- То есть… - не понял я.
- Что там дальше-то было?
- А! – догадался я. – Тогда дай ручку.
Какое-то количество минут мне понадобилось на изложение некой дурошлепской баллады о злоключениях неизвестного мне «человечка дождя». Можно сказать, пусть один раз в жизни, но мне довелось получить своеобразное удовольствие от рождающегося экспромта – может быть, даже похожее на то, какое через много лет будет испытывать главный Импровизатор нашего времени, тогда еще не родившийся Дима Быков. Баллада заканчивалась так:
И в волнении отменном
Громогласно и восхи-
тительно и вдохновенно
Выкрикнул: «Апчхи! Апчхи!»

И, конечно, этим актом
Целый город насмешил.
С той поры невольно как-то
Я его и полюбил.

Пока я творил, Галина переоделась в нечто очень домашнее, подошла ко мне, прочитала поэзу… Рифмованное озорство завладело всем моим вниманием, а нашедшая на меня «поэтическая» блажь напрочь вытеснила из головы все возможные «озабоченности» - от судьбы латиноамериканского диктатора Рафаэля Леонидаса Трухильо до туманных сомнений насчет ЭТОГО. Еще десять минут назад от тех сомнений, как от тайны трех карт у Германна, сердце было не на месте. Кто знает, может, прошли бы еще десять минут, и все опять стало бы так же, как прежде? Но в тот момент веселого спокойствия снизошла убежденность: все будет хорошо! Во всем!
Так оно и было в конечном счете. А можно сказать, забегая вперед, и в окончательном итоге. За десятилетия жизни нетрудно накопать в памяти всякого. Но нет, не было ни одного случая, скажем так, раздраженности по поводу каких-нибудь осечек в перипетиях  любовной игры. По крайней мере, я в них всегда был исключительно «Санечкой». И неизменно был благодарен ей и за это.
Я никак не мог найти слова, чтобы поставить точку  в этой непростой для публичного разговора теме. Но, слава Богу, вспомнил, что есть стопроцентно подходящее для этого высказывание Достоевского. (Моего любимого Достоевского.  Даже не писателя. Просто любимого Достоевского. Пишу об этом в скобках, потому что, очень может быть, и вычеркну. Признание, что испытываешь «личные» чувства к великому, стало тривиальным. Хочешь ты или не хочешь, но при этом есть элемент пусть невольного, но самовозвеличивания. Или чувства превосходства над «непосвященными».
В последние годы очень многие стали публично признаваться в любви к Чехову. И прекрасно. Галина в 20 лет заявила в статье, написанной в Литературном кружке Челябинского пединститута, что она в восторге от всей прозы Антона Павловича. Далеко не все члены кружка разделили это ее чувство. А вот когда она в 2008 году к своему сборнику рассказов «Яшкины дети» предпослала посвящение «Эта книга – дань любви всей моей жизни к Антону Павловичу Чехову», она, можно сказать, влилась в хор «френдов» великого таганрожца.
Однако стоит упомнить и о том, что двадцатилетняя ценительница русской классики весьма прохладно отнеслась к драматическому наследию своего любимца. Но, мне кажется, это только подчеркивает независимость собственного читательского мнения от влияний извне – что в дальние челябинские времена, что в московские нулевые.)

Достоевский вошел в мою жизнь поздно. Я считаю, что получил хорошее школьное образование, но что могла поделать школа, когда у сталинской соввласти была параноидальная цель обкорнать наши мозги, не допустить их на мировые поля столкновений мыслей, идей, чувств. В средней школе нам ничего не говорили о Достоевском. А в учебнике был один абзац мелким шрифтом о каком-то «реакционном писателе». Момент моего перехода из средней школы в высшую совпал с изменением программ обучения. В университетской истории литературы XIX века был Достоевский. И не «мелким шрифтом».
Однако я в силу уже упомянутого безалаберного отношения к учебе ухитрился пропустить лекции, когда о нем шла речь. И только в дни и ночи перед экзаменом из конспекта хорошей студентки и доброй однокурсницы кое-что узнал о великом нашем писателе.
Была у меня хорошая традиция: сдав предмет, особенно литературу, на досуге прочно укорениться в читалке и вдогонку экзамену, уже не спеша (я вообще медленно читаю), «проходить» книги, указанные в программе. Вот в таком порядке я и раскрыл «Униженных и оскорбленных». Сочинение, которое, по-хорошему, должно было бы значиться в моей жизни под грифом «Мои первые книги».
У меня нет таких слов, чтобы передать те мои читательские эмоции. Я не мог оторваться, я утащил книгу на ночь в общежитие, читал до утра, потом снова вернулся в читальный зал. В соответствии с психологическим механизмом импринтинга (впечатывания) «Униженные и оскорбленные» остались  для меня образцом художественной литературы, творимой «для чтения», для моего, читательского удовольствия. Мне кажется, это и есть истинная беллетристика. Далеко не каждый писатель владеет даром увлекательного рассказа. Более того, не каждый великий писатель. А вот Достоевский владел.
Безусловно, над ним изначально тяготел фатум великого, поэтому, бывает, иногда очень хочется пропустить десяток-другой страниц не слишком художественного текста. Ну и пропускаем! От Федора Михайловича не убудет.
Так начался мой «достоевский запой». Вторым в нем был «Идиот».
И тут на страницу просятся с полдюжины отступлений, связанных с этим романом. Сокращаю их до минимума и постараюсь быть лаконичным.
Еще на первом курсе парень с мехмата, где учился мой ближайший школьный друг Коля Тамбулов, дал мне почитать два или три номера журнала «Клинический архив гениальности и одаренности», его издавал свердловский профессор Сегалин примерно в двадцатых-тридцатых годах. Выпуски эти сохранились в библиотеке УПИ (Уральский политехнический институт), и как уж их сумел выцарапать колин приятель, я не знаю.
Это было удивительно интересно. Для начала, скажем, я узнал, кто такой Ломброзо. Стал читать статью о нем и нарвался на фразу (цитирую по памяти): «Как дорого обходятся евреям их гении: на каждого талантливого человека приходятся сотни и тысячи невротиков и психотиков». Одно время я любил спрашивать у близких знакомых евреев: «Ты кто, невротик или психотик?» Кое-кто обижался и таким образом  как раз демонстрировал – он психотик, тем самым свидетельствуя в пользу гипотезы выдающегося итальянца.
Вообще-то этот журнал строился на главной идее проф. Сегалина: гениальность рождается только тогда, когда в одном индивиде счастливо сочетаются какие-то виды психотии (доставшиеся от одного родителя) и скрытая одаренность (от другого). Но, кроме этого, в каждом номере были любопытнейшие психиатрические анализы личности и творчества известных писателей, рассказы врачей о их душевных недугах и т. п.  Оттуда я и узнал, не прочитавши еще ни одной строки Достоевского, что тот страдал эпилепсией.
А очень скоро мне довелось увидеть эту болезнь воочию.
Каждый курс учения у нас начинался с картошки. У университета (или факультета?) был приписанный к нему Красноуфимский район Свердловской области. Было четкое распределение функций. Район засевал поля картошкой. А вот убирать урожай должен был университет.
Помню, в ту осень нашему курсу журналистов выпала для постоя и сельхоздеятельности деревня Татарское Рахмангулово. Мы вдвоем с Олегом Н. были расквартированы в избе старенькой поселянки. Там и произошло неожиданное – жуткий для меня припадок у Олега. Нет необходимости описывать его проявления. Я не знал, что делать, единственно, что я предпринял, - подсунул ладони под его голову, которой, похоже, было хуже всего из корежившихся под силой неведомого недуга частей тела. Когда все кончилось, Олег, прежде чем почти мгновенно уснуть, пробормотал, чтобы я отошел подальше от всего этого, потому что можно заразиться, и чтобы я никому не говорил о случившемся.
Когда на моих глазах точно такое же произошло с другим моим однокурсником Веней (хотите верьте, хотите нет; мы тогда с ним были единственными обитателями закрытого на летний ремонт общежития), тот тоже очень просил оставить происшествие втайне. Я, поразмыслив об этом, решил, что ребята, видимо, при поступлении в вуз не сообщили о своей болезни, а она наверное противопоказана обучению каким-то профессиям. И еще подумалось: а хворь-то эта по-видимому не такая уж и редкая…
…Так вот, читая «Идиота», я понял, что Достоевский, кроме основной врожденной болезни князя Мышкина, наделил еще его и собственным страданием, правда, не называя его общеупотребимым медицинским термином. Виртуозно писатель вплетает в события романа появление то едва заметных, а то грозных предвестников нервно-психических шквалов в жизни героя. А после того, как они случаются – раз, и в течении романа - что-то новое… Это так интересно…
Но гораздо более меня занимало другое: противостояние двух ярких женщин. Слово «занимало» тут, конечно, неправильное. Достоевский всю дорогу дергает душу: то одну до боли жалко, то другую. И злишься на князя: ну сделай хоть что-то! А потом и его жалеешь… больше всего.
Мы с Галей выработали примитивный, но надежный прием для личного, домашнего тестирования художественных произведений. Если в книге, спектакле, фильме нет ни одного персонажа, которого жалко, то на них не надо тратить даже маленькую часть времени жизни.
И когда Достоевский нам разъясняет тонкости, резоны метаний князя Мышкина туда-сюда, мы в какой-то момент начинаем понимать, что это никакой не Мышкин, а сам Федор Михайлович. И тогда…
И тогда я заканчиваю это отступление, потому что у меня нет моральной силы (или бесстыдства?) по поводу каких-то помышлений классика сказать: так ведь и я так думаю; и я так чувствую; и я это пережил…
К такому очень банальному, по сути, восприятию гениальных творений привела моя попытка оправдать неосторожное выражение «мой любимый Достоевский».
Ну вот, а теперь и само его высказывание. Оно взято из письма к Анне Сниткиной, жене писателя. «…Ты мне снишься обольсти­тельно. Ты говорила, что я, пожалуй, пущусь за други­ми женщинами здесь заграницей. Друг мой, я на опы­те изведал, что и вообразить не могу другой, кроме те­бя. Не надо мне совсем дру­гих, мне тебя надо, вот что я говорю себе каждодневно. Слишком я привык к те­бе и слишком стал семья­нином. Старое все прошло. Да и нет в этом отношении ничего лучше моей Анечки. Не юродствуй, читая это, ты должна знать меня. На­деюсь, что письмо это ни­кому не покажешь».
Наверняка Анна исполнила эту просьбу Федора. В отличие от нынешних достоевсковедов. Впрочем, я им только благодарен. Приведя эту цитату из письма, я могу лишь повторить: я так думаю; я так чувствую; я это пережил… Добавить здесь нечего, и убавить тоже.

В тот памятный выходной мы спустились потом на первый этаж, где в их доме был самый фешенебельный в городе продуктовый магазин. Мы, как я понимаю, действовали точно, как какие-нибудь герои самых модных тогда романов Ремарка или Хемингуэя. Мы хотели спиртного. И тут же обнаружили различный подход  к делу. Как оказалось, неискушенная Галя не видела различий в зелье: вино – оно и есть вино. Я же, пересмотрев этикетки, заявил, что ничего подобного мы вдвоем пить никогда не будем: в основном были горлодерные портвейны. До вечера мы ходили по магазинам, и во мне росла тревога. Ясное дело, кальвадос нам не светит, но хоть вино-то какое-нибудь пристойное должно быть!
Должен признаться, с той поры, как я начал профессионально работать в редакциях, рестораны стали у меня одной из любимых форм, как ныне сказали бы, релакса. И я распробовал там много разнообразных пойл. Вдобавок однажды в Свердловск приехал из Магадана мой дядя Игорь с дочкой Агнессой, только что окончившей школу. До того они жили в Кишиневе, очень виноградном месте, и замечательный мой дядька за два вечера круто поднял уровень моей светской образованности, научив получать удовольствие от кислого сухого вина и к тому же продемонстрировав его многообразие (в ресторанах, в отличие от магазинов, был кое-какой выбор чего-то настоящего в меню вин).
Сухого в Челябинске тоже не было, и слава Богу, подумал я, это – на потом, надо приучать мою милую к благородным нектарам постепенно, без риска отбить у нее вкус к ним. И, представьте, к концу дня наши поиски увенчались совсем неплохим итогом. В какой-то овощной лавке мы отхватили симпатичную бутылку с красивым названием «Мускатель». Это было вкусно, ароматно, легко дурманяще голову – точно подстать беспечному летнему дню с внезапным дождем и другими нежданными явлениями. Поклон виноделам Молдавии - оттуда был «Мускатель»: они сделали возможным то, что нам, видимо, подспудно желалось, - чтобы было как у Ремарка и Хемингуэя…
Вот так у нас появилось нечто первое «фамильное»: вино. Мы никому не рассказывали о нем. А продавалось оно, странно, только в овощных магазинах, где его, мне казалось, никто не покупал. При этом торговые точки были почему-то в подвальных этажах.
С того дня у нас, как у рыцарского ордена, стало все больше появляться чего-то «своего», только «нашего», не ведомого другим. И читателю сего текста это стоит знать, чтобы в каких-то случаях понимать, о чем речь. Начнем с имен. «Санечка» - это вы уже знаете. Никто меня так до Гали не называл. «Лясенька». Много лет - нет, не так - много десятков лет я был убежден, что именно я придумал это слово. Была у меня маленькая сестренка, на семь лет младше меня, и было у нее, совсем крошечной, два платья, сотворенных мамой и бабушкой из каких-то маминых нарядов – красное и голубое. Красное я называл платьем Роз-Мари, голубое же было платье «Сильва». Когда они были на ней, она была такая очаровашка, что просто требовалось называть ее как-то необыкновенно. Тогда у меня от умиления и родилось имечко: Лясенька, более ласкательно – Лясенька-Малясенька, официально – Ляся.
Как только Галя услышала эту историю, она потребовала, чтобы я впредь называл ее только Лясенькой. Или Лясенькой-Малясенькой. Разве я мог ей в этом отказать?..
И вот прошло после этого без малого тридцать лет, и у нас родилась внучка. Ее родители в стремлении отыскать для нее самое милое и не затасканное имя придумали – Милена. Но тут взбунтовались дядя новорожденной и его жена, оба доктора. Они сказали, что это слово - плохая «черная болезнь». На мое замечание, что болезнь - мелена (я заглянул в словарь иностранных слов), а не Милена, они резонно ответили: кто будет разбираться в фонетике, если уж такая мысль придет в голову. И тогда родители нашей внучки сказали: пусть будет Алиса. Чем очень обрадовали Галину. Она торжествующе сказала мне:
- А мы будем называть ее Лясенькой, Лясей!
Так оно и стало. А сегодня Алиса называет Лясей свою любимую кошечку. А в Интернете есть куча Лясь: во-первых, кошек, во-вторых, интернетовских ников. И есть даже такая белорусская фамилия – Лясенька.
Но в то время и в той любви она была одна.
У нас был свой «пароль». Он звучал так: «В Крыму цветет миндаль».
В то время мы создали при редакции школу юнкоров. Я проводил ее первое занятие. Поскольку его темой была «Информация в газете», я рассказывал разные истории и байки, связанные с этим основополагающим журналистским жанром. В том числе – про репортера, который в свое время, в девятнадцатом веке, ежегодно телеграфировал во все известные ему газеты новость: «Вчера в Крыму зацвел миндаль». И все газеты публиковали ее как вестник новой весны, а журналист, якобы, безбедно существовал на эти миндальные гонорары до следующей весны и до очередного расцвета орехонесущего (на самом деле это слива) дерева. Вот из этого сюжета и возник пароль-девиз нашего тайного «ордена». Галя могла, к примеру, посреди летучки или иного производственного сборища громко сказать как бы ни с того, ни с сего: «В Крыму цветет миндаль!» Обычно это означало - для меня - «Я тебя люблю». Но могло быть и другое: не пора ли нам под каким-нибудь благовидным предлогом смыться отсюда? В разных ситуациях эта одна и та же фраза могла нести самое разнообразное содержание. Но мы сходу друг друга понимали. Поскольку я подозреваю, что едва ли не все имеют хотя бы небольшой опыт такой голосовой любовной энигмографии, не буду задерживаться на разгадке этого - уж совсем обыкновенного - «чуда».
Надо ли говорить, что почти все такого рода идеи «нашего», неведомого посторонним мира вспыхивали в голове Галины? Но я-то, с моей природной нелюбовью ко всякой экзальтированности, принимал их! Так почти с самого начала наших отношений я стал – нет, еще не понимать, но замечать: одна судьба на двоих чревата переменами не только условий, но и …самого себя. И это показалось интересным. Я, конечно, не знал, не ведал, что такой интерес и сами перемены будут пребывать с нами всегда, до самого нашего конца.
Возникла тогда у нас и своя «главная песня», и симфоническая композиция. Но я о них умолчу, дабы избежать еще каких-то отступлений, и так их избыток.
Упомяну только об одном понятии, которое время от времени мелькает в нашей с Галей переписке. Это «Капля солнца». Так назывался рассказ все того же нашего друга Лени Доброхотова. Рассказ нам нравился, хотя (а может быть, именно потому) и имел привкус и Грина, и Папы Хэма. Там был слепой юноша и его красавица-сестра. Сестра хотела быть ближе к солнцу, чтобы хоть каплю его передать брату, и стала стюардессой. Она погибла.
Но главным было название – «Капля солнца»! Мы не знали, что это такое, где она, в чем она, эта капля. Но мы хотели ее, хотели видеть, раздобыть, отдать друг другу как что-то главное.
Недавно узнал, что есть песня группы «Алиса» «Капля солнца». Послушал, и ничего не понял. Что-то очень социальное, политичное, бесконечно далекое от миров Грина, Хемингуэя… Прочитал текст песни – увы… И вдруг взгляд упал на припев. Две строчки заурядные: «Лёд сойдёт, метель уймётся,/Выйдет час - весна вернётся». Но третья!
Вот она: «Жажда жизни в капле солнца».
Вот, вот что мы чувствовали в «Капле солнца»! Именно жажду жизни! Поэтому она, эта капля, и сделалась тогда символом смысла напряженнейшего периода нашего существования.

В то лето я выступил в роли Нострадамуса нашего ордена двоих. Естественно, я бы об этом никогда не написал, если бы не было вещественного доказательства моей способности к предвидению. Совсем недавно я обнаружил в старой сумочке Галины, где она хранила всякие «жизненные» документы – свидетельства о рождении, аттестаты и всякие похвальные листы детей и т. п. - мой шуточный подарок, записную книжечку с дарственным пожеланием - «Да будет она первой зап. книжкой великой писательницы нашего и будущего времен». И дата: 15 августа 1959 года. Она как блокнот практически не тронута, осталась с этой надписью девственной, словно акт гражданского состояния.
И сейчас я думаю, что же меня подвигло на такого рода предсказание? Ведь не было еще написано ни одной писательской строки!
 Впрочем, что-то было. В воспоминаниях Галины о ее любимой институтской учительнице Ариадне Громовой сказано: «Потом, после моего окончания института, она пыталась помочь мне определиться, кто я есть на этом свете. На основании моей курсовой работы «Проблема бесконфликтности в советской драматургии» - революционная тема по тем еще отнюдь не вегетарианским временам – она советовала мне идти в аспирантуру, обещала всяческую поддержку. Но я тут же с какого-то перепуга написала святочный рассказ, и она сказала, что мне надо писать. У тебя, мол, «есть слова». Но как не учи человека, у того всегда свой путь, на который он, еще вчера не подозревая о нем, становится и  идет как завороженный.
Я пошла в школу».
Я помню, я видел тот святочный рассказ. И я вновь сумел раскопать его уже сейчас в нашем на редкость беспорядочном, так сказать, «архиве». По-моему, Ариадна Громова могла предсказывать автору этого сочинения писательскую судьбу только от замороченности любовью к своей обожаемой ученице. Я – не мог. У нас половина курса писали такие рассказы, и даже лучше (и сам я этим маленько грешил). Даже своего талантливого друга Леню Доброхотова я не «подозревал» именно в писательских потенциях. Мы как-то так считали: журналист всегда должен быть готов написать… что-нибудь интересное. Вплоть до рассказа, до какой-нибудь даже книги. Но литература – это нечто другое. Какой-то умный человек назвал Россию литературоцентрической страной. Сейчас это - уже в прошлом, а тогда было как раз. Примерно в то же время, когда Галя писала свою курсовую работу о проблеме бесконфликтности, я в школьном литературном кружке выступал с докладом об искренности в литературе по материалам дискуссии в «Литгазете». И думаю, вполне могу считать себя – того, не нынешнего – объективным экспертом по тексту святочного рассказа, причем абсолютно непредубежденного. Мне ведь было по большому счету до лампочки, кто она, моя Ляся, учителка, или прачка, или актриса. Главное, она уже на моем пути нашлась. Впрочем, нет, у меня была кое-какая заинтересованность – чтобы она оставалась журналисткой, ведь в этом деле я был, как минимум, опытней ее.
Так все же причем тут «писательница нашего и будущего времен», пусть и в шутку приведенная в дарственном пожелании фигура? Как будущий дипломированный спец по ныне вымершим фельетонам, я должен был знать, что всякая правильная шутка обязана нести в себе хотя бы небольшую, но все же долю истины.
В поисках этой доли я мысленно стал сравнивать, как мне казалось, несопоставимое: кусочки текста последних повестей Галины Щербаковой и фразы из газетного материала за подписью Г.Режабек, опубликованного под любимой Галиной рубрикой «Из блокнота журналиста».
И – вспомнил!
Тогда все, что выходило из-под наших перьев, мы в первую очередь давали на прочтение друг другу. Невзирая на наши нежные отношения, у нас хватало ума в работе быть не только беспристрастными, но и придирчивыми. От взаимных обид нас оберегало сознание, во-первых, своего несовершенства в профессии, и, во-вторых, того (ох, не хотелось бы никого обижать, как говорит известный телеведущий, но…), что получить какие-то уроки первоклассного ремесла нам было, по сути, не от кого. Понимаю, это звучит нескромно. Но что же делать…
Вот тогда-то я, в стремлении усовершенствовать галин текст – не по содержанию, это другая сторона процесса, а по словам, по стилистике, - наткнулся на что-то мне неведомое. Отредактировав ее заметку, я перечитал ее и… не узнал. Была хорошая, стала – плохая. Почему? Я не менял слов, просто немного переставил их. А еще, в интересах лучшего понимания смысла, какие-то факты перенес в начало, а какие-то, наоборот, отодвинул. И что же?..
Я несколько раз перечитал исходный, галин, текст и усовершенствованный мной. И что-то понял. Главным у нее оказался как раз порядок слов. Точнее, не сам порядок, а то, как они перетекали друг в друга, словно родник в ручей, ручей в какой-нибудь водоток, а тот в реку. Река эта – фраза. Из таких рек, соединенных между собой, и состоял ее текст. Понятны усилия бобра, когда он на этих гладях стремится построить нечто полезное, утилитарное. Но реке это надо?..
Забавно, но через двадцать лет после меня такой же эксперимент с редактированием этого автора пытался проделать человек, бесконечно уважаемый и, можно сказать, любимый Галиной. Это Георгий Николаевич Мунблит.
Надо объяснить, что он значил в ее жизни. Девять лет прошло, как мы постановили: Галя отныне - писатель. Девять лет каждодневной работы. И примерно 2-3 пакета в месяц – возвраты рукописей от отделов прозы издательств и журналов. И…
«И моему изумлению не было предела, - вспоминала Галина в одном интервью, - когда в один из августовских вечеров 1979 года в моем доме раздался телефонный звонок и густой мужской голос сказал: «Вам звонит Мунблит».
Дело в том, что первые две рецензии на рукопись книги в издательстве «Советский писатель»  были отрицательные, где произведения характеризовались как непригодные с политической точки зрения того времени. Заведующая редакцией Валентина Михайловна Вилкова оказалась человеком дотошным и предложила Г.Н. Мунблиту отрецензировать мою книгу заново. Человек он был желчный, но мне повезло. «Вам что-нибудь говорит мое имя?» - спросил звонивший. Я что-то пролепета­ла о его сборнике воспоминаний, о музыкальном фильме «Антон Ивано­вич сердится» по сценарию Г.Н. Он все это благосклонно выслушал и го­ворит: «Молодец, грамотная девочка. Я прочел вашу книжку, и она мне понравилась… Ну что вы там молчи­те?» Я плачу, гово­рю я шепотом. «Нечего плакать, приезжайте ко мне, познакомим­ся и будем вместе работать».
Нет, Георгий Николаевич еще не знал, с кем он имеет дело. «Вместе работать» как раз обозначало мелкое редактирование. Каково же было мое удивление, когда я однажды, придя с работы, застал Галю над рукописью тщательно стирающей почти все поправки Мунблита.
Я не знаю, как после этого происходило их объяснение, но книга вышла в редакции автора, а между Галей и Георгием Николаевичем возникла нежная дружба.
Вот любопытный пример такого редактирования и последующего  «разредактирования». Один галин роман начинался с фразы: «К майским праздникам в город вернулся Федя Марчик». Мунблит выправил ее так: «Федя Марчик вернулся в город к майским праздникам». Галина же сделала опять, как было вначале.
- И как ты будешь объяснять это Мунблиту? – полюбопытствовал я.
- Тогда уж надо изменять и вторую фразу, - сказала Галя. – И добавила: - И вообще роман получится о другом.
Позднее я над этим задумался и вот как понял. Во фразе «К майским праздникам в город вернулся Федя Марчик» все притушевано, и майские праздники, которые просто обозначение сезона, и, главное, Федя Марчик, который далеко не главный герой; а все важное начинается где-то дальше. Фраза же «Федя Марчик… и т. д.» дает повод предположить, что именно о нем пойдет речь, к тому же намекает, что-то произойдет в майские праздники… Но главное – сводится на нет вольное разговорное перетекание слов, о котором сказано выше и которое создает дивную легкость восприятия щербаковской прозы.
Между тем, история все той же первой фразы на этом не закончилась. Тот роман, пролежавший «в столе» больше десяти лет, потом много раз переиздавался, причем под разными названиями, и автор, отдавая в издательство когда-то тщательно вычитанный и апробированный в книге текст, был уверен: все будет как надо. Но… недоучел, что в любой издательской конторе может оказаться некто Василий Васильевич Зобов из рассказа Тэффи «Трубка», который одно время работал корректором.
«Корректор он был скверный. Не потому, что пропускал ошибки, а потому, что исправлял авторов.
Напишет автор в рассказе из деревенской жизни:
«- Чаво те надоть? - спросил Вавила».
А Зобов поправит:
«- Чего тебе надо? - спросил Вавила».
Напишет автор:
«- Как вы смеете! - вспыхнула Елена».
А Зобов поправит:
«- Как вы смеете! - вспыхнув, сказала Елена».
- Зачем вы вставляете слова? - злится автор. - Кто вас просит?
- А как же? - с достоинством отвечает Зобов. - Вы пишете, что Елена вспыхнула, а кто сказал фразу «Как вы смеете» - остается неизвестным. Дополнить и выправить фразу лежит на обязанности корректора».
Так вот, в одном из изданий романа этот Зобов сделал с первой фразой в точности то, что предлагал Мунблит. Однако Мунблит, сам первоклассный писатель, смирился с несогласием автора, а Зобов, высмотрев в тексте «стилистический изъян», не счел нужным известить того о внесенном исправлении. (Хорошо, что Галина так и не узнала про это. Она без сожаления, например, расставалась с издательством и по менее важным, на мой взгляд, поводам, например, из-за того, что ей своевременно не показали обложку книги).
Тогда же, в 59-м, я иногда при письме, вспоминая галины тексты, нарочно вставлял  фразы «как у Гали», чисто разговорного типа: какое-то дополнение вначале, а подлежащее или сказуемое – в конце. Пока писал, казалось, что это разнообразило материал. А когда перечитывал, выбрасывал эти экспериментальные экзерсисы – в моем тексте они были чужеродны. Все же не зря сказал французский мудрец: стиль – это человек.
Вот, кажется, я и пришел к разгадке собственного предвидения-предсказания главного в судьбе Галины. В ней ощутимо пробивался явно выраженный стиль – в первую очередь я его заметил в подходе к нашему общему профессиональному материалу, языку. А далее – это уже мое более позднее наблюдение – и в отношении к жизни, вообще к «жанру» бытия – празднично-игручему, но всегда готовому обернуться в драматичные и даже трагичные тона. Журналисту такое обычно бывает несвойственно. А вот писателю – в самый раз.
Вообще писательство – может быть, самый многокомпонентный род творческой деятельности, даже с чисто формальной стороны. Без сомнения, очень важно, если у тебя, как сказала Ариадна Громова, «есть слова». Но в той же мере необходимо умение очень точно расставить эти слова, быть их командиром. Однако я не любитель прозы, в которой слишком видны стратегическое и тактическое мастерство повелителя слов, которая отвлекает мое внимание на то, как красиво сказано, или останавливает его на диковинном раскопанном или изобретенном слове. Я, конечно, читаю и такие книжки – но преодолевая раздражение от очевидного усердия «мастера слова». Может быть, это признак отсталости или старости, но мне всегда милее истории, рассказанные как бы невзначай, не нарочито, свободно льющимся, незаметным слогом.
У Галины, как и у всех моих любимых сочинителей, был именно такого рода от природы поставленный писательский голос.

Завершая историю моего челябинского жития, я повторю: мы были счастливы. В этом был парадокс, поскольку ни меня, ни Галю не устраивала ситуация тайной любви. Я-то был свободен, как птичка, а вот Галина не могла раскрыться по причине, о которой вы узнаете буквально в начале следующей главки и которую я считал порождением ее несовершенного мозга, но… уважал. Поскольку мозг принадлежал обожаемой мной голове.
Даже близкой подруге, жившей в далеком Краснодаре, Галя не решалась раскрыть свою сердечную тайну. Та просила ее в письме: «Не будь таинственной, что за «Великое Событие твоей жизни» связано с твоей работой? Напиши, ведь мы обе не очень уверены в том, что сможем встретиться и все-все рассказать друг другу».
Короче, мы вели счастливую, но вовсе несладкую, тернистую, а то и неуклюжую жизнь.
На пятый этаж я не поднимался. По разным причинам. В том числе и потому, что это была коммуналка. Вот как описывала ее Галина в одной своей статье.
«…Моему сыну два месяца, и у меня кончается декретный отпуск. Тогда, в конце пятидесятых, он, этот отпуск, был двухмесячный. Почти истерически я ищу няню. Нахожу ее прямо на вокзале, в толпе бегущих из деревни людей. …Я отлавливаю в толпе девчонку. Дома перво-наперво вычесываю из нее вшей. Потом облачаю ее в собственную городскую одежду. Ее удивляет комбинация – такая красавица - и под всем? Не видно же! …Девушка кладет сахар в чай с кончика ложки, и я объясняю, что нужно класть хоть две, хоть три с верхом до нужной сладости.
Девушка остается и живет, объясняя мне, хозяйке, что живет он как в раю. Перед самым летом, проходит где-то полгода, я застаю барышню за интересным занятием. Она …объясняет мне:
- Вы думаете, я дура? Эсплутаторов давно прогнали, а вы остались. Теперь что ваше – то и мое.
Надо сказать, что все происходит в коммуналке на глазах соседей. И я вижу, что она, коммуналка, на ее стороне. И я теряюсь, я чувствую себя виноватой перед этой юной дурочкой, вымытой и без вшей. Наискосочек стоит соседка, учительница истории. Читаю некоторое смущение на ее лице. Господи, да это же она, я видела, как она шептала что-то моей няне, а когда я вошла, заговорила громким голосом политинформатора.
Итак, коммуналка против меня. В них во всех взыграла классовая солидарность. Ведь, с точки зрения чечевицы, я «эсплутатор» и «не наш человек». Вот ведь не отдаю дитя в ясли, фря такая. А чем их ясельные хуже моего сына?.. А девчонке место на заводе, разъелась тут на сладком и жареном. Когда няня уходит, мне начнут сочувствовать, и эта их фальшь будет больнее, чем страх потерять работу, чем жалость об утраченном платьице из набивного шифона и туфель-лодочек. Девчонка их унесла, как и хотела, а я стою и реву обо всем сразу. Коммуналке приятны мои слезы. Но одновременно – что ли мы не русские? – они предлагают посидеть в очередь с дитятей, пока то да се… И я уже кидаюсь им в ноги с благодарностью, я уже не помню провокатора-историчку».
Короче, «возьмите в голову» вот такие советско-социальные перипетии, добавьте к ним коммунальные прелести «чугунного Майами России» - и нарисуйте в своем воображении, как могли бы там жить-поживать Ромео и Джульетта. Что вам придет в голову – все будет верно!
А сейчас посмотрите, как можно просто и доходчиво описать то, о чем я нудно и не совсем внятно вам рассказывал. Фрагмент интервью Галины Щербаковой.
«…Я была очень живая, активная, как я сейчас понимаю. Муж преподавал в ПТУ и в школе вел уроки психологии и логики. У нас собралась славная компания, в ней были и молодые ребята-журналисты. И они переманили меня в газету. Писала я какие-то заметки, они сразу пошли, меня всерьез хотели взять в штат.
И вот однажды прихожу в редакцию, сидит какой-то мальчишка, которого я не знаю. И мне говорят: на работу мы тебя не возьмем, потому что на это место берут вот этого парня — Щербакова. Он был специалист, оканчивавший факультет журналистики Уральского университета и, конечно, подходил лучше. Нас тут же познакомили, и у нас с Щербаковым начался бурный роман. Закончилось это тем, что мы с ним уехали в Ростов.
В Челябинске я прожила почти 10 лет. И когда меня спрашивают, что для вас Челябинск? — отвечаю: самые основополагающие годы моей жизни. Во-первых, я там получила профессию — стала журналистом. Во-вторых, я там нашла любовь. А что еще надо женщине?»
Свидетельствую: почти все - так. Но… могла бы быть и чуть более красноречивой…


.

1 комментарий :

  1. Your means of telling everything in this post is actually pleasant, all be capable of effortlessly know it, Thanks a lot. paypal.com login

    ОтветитьУдалить