воскресенье, 6 сентября 2015 г.

МЫ УЛЕТЕЛИ, УЛЕТЕЛИ…

В незримом мире смысла
ПРОДОЛЖЕНИЕ. См. НАЧАЛО

Четвертая глава
Саша! Богиня сегодня с накрашенными губами.
?
Опять же в новой юбочке!
Гофрированная?
Нет, к сожалению. И туфельки новые.
1)Губы
2)Юбочка
3)Туфельки
   ?
Сам удивляюсь. К чему бы все это?



А вдруг именинница?
Это в связи с губами?
И с 2-мя другими компонентами.
Помнишь, кажется, ты сам мне говорил, что слышал от нее какой-то разговор о дне рождения месяца 2 назад?
Помню. Так ведь не доказано и не проверено. Было лишь подслушанное слово.
Логинов что-то заметил и теперь поклялся разоблачить меня…


Сашка! Так как же быть с днем рождения 12-го? Меня опять приглашали. Тебе тоже будет приглашение.
Если мне тоже будет приглашение, то, пожалуй, стоит пойти. По принципу. Тем более – суббота.
Я тоже так считаю. Именно после всех событий стоит идти. Но ведь опять вопрос упирается в финансы…
Это сохранившиеся в моем студенческом (он же первый репортерский) блокнотике записки, которыми мы обменивались с однокурсником Леней Доброхотовым на лекциях никогда не кончавшегося курса ОМЛ (так он обозначался у нас в расписании – основы марксизма-ленинизма; правда, в дипломном вкладыше указаны три разные дисциплины ОМЛ: история КПСС, политическая экономия и диалектический и исторический материализм, все мною сданные, если верить уважаемому документу, на отлично). У меня есть подозрение, что в дипломах подавляющего большинства выпускников вузов тех лет по этим предметам красуются такие же отметки. И что они примерно одинаково воспринимали словесную тягомотину горемычного профессорско-преподавательского состава.
Другой мой однокурсник, когда я уже пребывал в Челябинске, запечатлел следующую картинку вузовского быта: «Продолжаю писать тебе письмо, изредка отрываюсь от него и встречаю благодарный взгляд Ильичева: он думает, что я записываю лекцию. Мне немного совестно от этого, но я рад – пускай бедняга (он сообщил, что в связи с работой не спал до 4-х утра) любуется прекрасным зрелищем человека, записывающего лекцию, его лекцию».
О существе вышеприведенных записок. Богиня – это вообще-то просто филологиня, то есть студентка филологического отделения. Впрочем, слово «просто» тут неприемлемо. Один ее облик возжигал пылкую, увлекающуюся натуру Доброхотова: он был поэтом. В это таинство были посвящены лишь двое приближенных стихотворца – Дима Бычков и я. Однако, как читателю уже стало известно, и некто «Логинов что-то заметил», и бог знает, чем это обстоятельство могло быть чревато…
Подоплека другой записки более замысловата. (Впрочем, разумность «именно после всех событий» пойти на чей-то день рождения могла относиться ко множеству эпизодов нашего «вагантского» существования. Я намерен вспомнить один, наиболее масштабный, что ли).
…Не знаю, с чего (или с кого) в мужской части курса возник замысел расширить ареал нашего обитания за счет близлежащего фабричного общежития, естественно, девчачьего. Усилиями инициативной группы на его территории удалось сварганить довольно масштабную вечеринку (я в ней не участвовал), разнообразные итоги которой довольно долго будоражили межаудиторные кулуары. И, конечно, общежитские тоже.
Именно там, в общежитии по ул. Чапаева, 20, на четвертом этаже, в пространстве комнат 56 и 55, родилась плодотворная идея… свадьбы. Просто как культурологически-развлекательного и рекреативного мероприятия. Поскольку никто на курсе не собирался жениться или выходить замуж, решили сыграть свадьбу обманную, или, как она потом вошла в анналы, «фиктивную».
Вот тут-то и пригодились вновь приобретенные знакомства с фабричными девчонками. Не скоро, не в раз, но все же удалось одну из них уговорить выступить в роли невесты в предстоящем веселье. С женихом было проще. Намерение исходило исключительно из мужской части общества, и потому ради успеха общей большой цели «у нас героем становится любой». Но наша братия могла довериться не всякому. Нужно было выбрать характер нордический, дабы ни в чем не раскололся за долгое, по крайней мере недельное, время подготовки.
Выбор пал на Лешу Еранцева. Он был внешне невозмутимый, вечно серьезный, однако в глазах его за массивными очками всегда таились неведомые искорки, какие-то чертики, выскакивавшие неожиданно и весело. На них и был расчет: Леша радостно согласился.
И надо же, все пошло как по маслу. И сбор денег со стипендии, и аренда столовой, и приобретение жениху парадного галстука и много чего еще. Но нам не было дано знать «чего еще», ибо бразды правления перехватили девчонки. Мы, авантюристы, глядя на это, мысленно потирали ручки, но иногда нас брала оторопь. Мы отчасти почувствовали себя Франкенштейнами, породившими нечто, уже не поддающееся ничему, ничьей воле. Это ощущение достигло апогея, когда на редкость удачно и весело прошедшее торжество подходило к концу и предстояло объявить бо̀льшей части его участников, что свадьба была розыгрышем.
Юноши, которые не были посвящены в интригу, в большинстве оценили, как мы и рассчитывали, ее неординарность и остроумие. Зато реакция девушек была однозначной: предательство и подлость. Не говоря уж о растоптанных святых моральных понятиях. Гнев, обрушившийся на наши головы, был чудовищным.
История, как раньше писалось в светских романах, получила огласку. Областная комсомольская газета «На смену!» разразилась двухполосным разворотным подвалом на морально-нравственную тему «За что кричали «Горько»?» пера известного публициста Инны Пешковой. В нем, кроме «жениха», была упомянута по имени еще одна персона – Александр Щербаков. Потому что на комсомольском собрании, посвященном «неприглядной выходке в студенческой среде», я нахально утверждал, что она безобидна и чуть ли даже не полезна в смысле тормошения молодежной активности.
На официальную публицистику я ответил своей, рожденной на лекции по политэкономии и отпечатанной на практикуме по машинописи. Она называлась «Речь, произнесённая -вой на собра­нии II курса отделения журналистики».
«Сегодня мы собрались, чтобы осудить... в общем, вы сами зна­ете, что уже второй раз в году всех нас подло обманули, насмеялись над лучшими чувствами и наплевали в незапачканные сосуды душ.
Я не буду повторять всей этой истории. Лишь вкратце расскажу для наших дорогих гостей - представителей прессы.
Всё началось с того, что однажды в пятницу Антонов, удрав с лек­ции в столовую и вернувшись оттуда сытым, сообщил, что Еранцев умер.
Мы не поверили... Оглянувшись вокруг себя и не видя его, мы не­медленно отправились в газетный архив. Не найдя его и там, мы поняли, что это - правда.
И только в этот тягостный миг мы сумели до конца оценить себя, осознать, какие мы всё-таки хорошие. Даже проявленное нами во время фиктивной свадьбы (не к ночи будь помянута) благородство померкло, как чадная лучина пред ярким восходом зари; повторяю, даже наше собственное благородство померкло перед чувствами, которые проявили мы…»
Не хочу помещать здесь свое саркастическое произведение. По некоторой своей недоразвитости я тогда еще не разумел, что юмор с гробом – это не очень-то комильфо. Ограничусь одной цитатой: «Мы старались, чтобы всё было лучше, чем у людей.
И каким счастьем лучились девичьи глаза, когда однокурсницы шептали друг другу: «Кажется, Лёшка доволен!» И вдруг...(мне тяжело об этом говорить)… Вся эта история с умиранием оказалась подлым лицемерием, неприкрытым цинизмом, отвратительным фарсом.
…Но, товарищи, дело не в нашей обиде, нет. Вся трагедия в том, что мы теперь потеряли веру в Человека. И пусть теперь хоть кто ум­рёт, мы в это больше ни за что не поверим и не пойдём хоронить. Хватит!»
Мой памфлет имел широкий успех в сверхузких кругах. И, слава Богу, у меня хватило ума их не расширять. Ибо на самом-то деле девчонки наши были замечательные.
Я мог на лекциях заниматься чем угодно, потому что знал: в трудную минуту сессии кто-нибудь из них обязательно даст на ночь свои конспекты. И бывало, я благодаря им получал на экзамене оценку выше, чем их владелица и создательница. Я испытывал при этом подобие стыда и вспоминал укоризну, кажется, Радищева: «Оне работают, а вы их труд ядите».
Я могу привести много примеров бескорыстной, истинно женской помощи, которую нам, студентам 1-й группы курса (мужской) оказывали представительницы 2-й, девчачьей. Помню, я пришел на работу в заводскую многотиражку. И буквально через неделю обнаружил много обиженных мною людей. Оказалось, что, познакомившись с ними, я на другой день проходил мимо них как через пустое место. Мне об этом сказала наша литсотрудница Нэля. И тут я хлопнул себя по лбу. И вспомнил, что мне только-только выдали в военкомате благодатный документ, в коем написано, что я рядовой, необученный, не годный к службе в мирное время и годный в военное. Основанием для такого отрадного вердикта послужило мое отвратительное зрение. Я-то в этом обстоятельстве видел лишь одну сторону - дарованную небесами свободу от солдатчины. А тут столкнулся с тем, что мои наследственно бракованные глаза приносят не только благо, но и явные неприятности.
Кого я первого вспомнил при такой невзгоде? Бесконечно доброго очкарика, однокурсницу Таню Чистякову. Немедленно поехал в университет, где на последнем этаже была огромная аудитория, превращенная в девичье общежитие, вызвал оттуда Таню, и она через минуту вынесла мне… свои запасные очки. Я водрузил их на нос – и едва не рухнул навзничь от такого впервые испытанного напора света и, казалось, первородно воспринятого предметного мира.
Я в Таниных очках потом уехал в Челябинск, оттуда в Ростов, и только где-то примерно через 5-6 лет поменял их на собственные, выписанные именно для меня.
Не дикость ли? Увы, да. Но в жизни подобного было много. Время ли тут виновато, или я сам был (а может, и остаюсь) каким-то недотыкомкой?..
В 1968 году исполнялось 50 лет комсомолу, и я из-за этого был послан в исторический город Каховка искать голубоглазую девушку, которая в походной шинели шастала по городским огням-пожарищам, а также славных ее природных и духовных наследников. Это была приятная летняя командировка с перелетом в Херсон, где до отчаливания сверхбыстрого, на воздушных подушках, «Метеора» нашлось время посетить шикарный павильон «Украинские вина» (не помню, как он назывался официально – на мовi). В Старой Каховке была необыкновенно уютная комнатка в гостинице, а в Новой Каховке неожиданно быстро нашлись и разумные ветераны, и краеведы, и, главное, живые герои и прототипы образов фильма Довженко «Поэма о море». Живи и радуйся.
Так нет. Что-то случилось. Внутри. Непреодолимая сонливость внезапно стала одолевать меня. Попытки побороть ее вызывали подкатывание к горлу нехорошего предчувствия, как при пищевом отравлении. В борьбе этих ощущений я кое-как рассчитался с гостиницей, в полудреме дождался у причала «Метеор» на Херсон, а там, хвала Творцу, еще не улетел московский самолет.
…Прием у нашего комсоправдинского «участкового» в объединенной поликлинике по улице «Правды» уложился в пять минут. «Транзиторная гипертония». Тогда-то я не без любопытства узнал, что в природе существует аппарат для измерения кровяного давления. Это нормально для человека с высшим образованием последней трети двадцатого века? Один к одному - история с очками…

Неблагодарностью было бы забыть поступок, совершенный однокурсницами в самом начале нашей учебной эпопеи.
Я приводил здесь письмо к Людмиле, посланное в сентябре 1955 года из села Чувашково, где в соответствии с программой университетского обучения мы занимались уборкой колхозного урожая. «Мы на квартире живем впятером – эта тепленькая компания подобралась еще в Свердловске и уже кое-чем прославилась: веселым нравом, отсутствием особого энтузиазма по отношению к сельскохозяйственным работам, а у девочек члены «пятерки» прослыли как невнимательные, болтливые и вредные люди».
Один из этих «болтливых» людей, Валера Савчук, значительную часть дороги в тряском кузове грузовика занимал нас рассказами о культурной жизни Свердловска и вообще страны. Самым интересным было изложение кукольного спектакля С.Образцова «Необыкновенный концерт». Добавление о том, что поначалу спектакль назывался «Обыкновенный концерт» заставило задуматься о парадоксе, случившемся с отрицающей частицей «не».
Другой участник «пятерки», Леша Солоницын, обучал нас некой студенческой песенке и не унялся, пока мы безошибочно не усвоили ее припев:
За то монахи в рай пошли,
Что пили все крамбамбули,
Крамбам-бим-бамбули, крамбамбули!
Много позднее, в весьма зрелом возрасте, я узнал, что ее мелодию написал один из обожаемых мной корифеев русского романса Александр Дюбюк, а к стихам имел непосредственное отношение друг Пушкина и Гоголя Николай Языков.
Алексей Ероховец запал в мою память мимолетным экспромтом. Приехали мы на центральную колхозную усадьбу, спрыгиваем на подмороженную землю затекшими ногами, и раздается чей-то девичий обиженный голос:
- А где хлеб-соль?
И тут же – жалобно, нарочито умученно:
- Да хоть бы и без соли…
Это был Ероховец. Еще в нашей компании был Юра Высоцкий, про которого уже было известно, что он автор нескольких рассказов.
И вот эта нахальная пятерка решила выпендриться. Но не как-нибудь, а, так сказать, профессионально. Выпуском газеты, естественно, стенной. Придумали название: «Картофелем по затылку». К сожалению, не могу поделиться ее содержанием – растряслось на жизненной дороге. Но в общем – хохмачески-задиристое. И я там что-то написал. Например, в жанре дитячьих загадок, оканчивавшихся искомым словом-отгадкой. Запомнил одну из них.
У кого с начальством дружба,
А с студентами война?
Долго думать здесь не нужно –
Это, братцы,
                                              (старшина).
Придется пояснить.
Командиром действий первокурсников-журналистов на картофельных полях был назначен майор Слюнько, чин от военной кафедры. Он не скрывал своего пренебрежительного отношения к нам, салагам, называл нас исключительно «хуманистами» (подразумевая – гуманитариями,  в отличие от математиков, физиков и т. п., к которым испытывал какое-никакое почтение). С самого начала, еще до команды «По машинам», он из «хуманистов» выделил – нет, не фельдфебеля – а «старшину» и передал ему часть собственных начальственных полномочий. Гена, «старшина», был, может быть, на десяток лет старше нас, вчерашних десятиклассников, отслужил в армии и обладал, как на заказ, типичным пришибеевским голосом и соответствующей манерой обращения. Впоследствии выяснилось: вполне нормальный парень. Но майор, «армейская косточка», не мог не привнести в среду «шатающихся хуманистов» частицу цементирующего коллектив дерьма – «дедовщины». От всего этого и родилась «загадка» про старшину.
…Когда рано поутру курс собрался в раскомандировке, на доске приказов всех ждал сюрприз в виде «Картофеля по затылку». Недолго он радовал благодарных читателей. Не помню уж кто, майор или старшина снял газету и унес в неизвестном направлении. Уже к началу землеройно-картофельных работ стало известно, что майор Слюнько установил связь с руководством вуза и доложил о небывалом в университете факте выпуска подпольной газеты. Его заверили: такое не останется без самых серьезных последствий.
Студенческое Чувашково замерло в тревожном ожидании. Признаюсь, и я тогда труханул. Умный Валера Савчук в разговоре вскользь пробросил, что в загадке про старшину есть предосудительное, с точки зрения власти, противопоставление народу начальства. То есть я как бы подбросил в неподцензурное издание наиболее крамольную изюминку.
А на другой день горя-злосчастия как не бывало. Оно испарилось, как испарилась сама «подпольная газета». Какие-то наши девчонки проникли (чуть ли не через окно) в избу, где квартировал майор Слюнько, и похитили вещдок. Говорили, что майор искал его по всей деревне. Но не нашел.
А я, неблагодарный свин, по сию пору не знаю поименно своих спасительниц. Нехороший человек.

Возвращаюсь к записке Доброхотова, посланной на лекции по ОМЛ, конкретно, к аргументу Именно после всех событий стоит идти. Под событиями имелся в виду раздор после «фиктивной свадьбы». Женское начало вновь проявило превосходство: они первыми пошли навстречу.

«Сашка! Спешу выслать списки. Оставшееся место решил заполнить сопроводительной запиской и вот строчу всякую чепуху под переругивание между Шипачевым и Кудрявским, которое в кульминационных пунктах перерастает в бомбардировку подушками. «Кибернетику и общество» еще не дочитал, поэтому свое особое мнение сообщу позже. Димка, наконец, закончил письмо к тебе и я его уже читал. Моя оценка: «Интересно, остроумно и длинно». Все три качества считаю положительными. Закругляюсь в твоих же интересах – пора тебе получить списки. Эти строки, разумеется, не в счет. Письмо остается за мной.
Лёня».
Перейдя на заочное обучение, я делал все, чтобы жить вместе со своим курсом. Но этому противодействовала логика профессионального развития. Я оставил свою многотиражку ради челябинской молодежной газеты и покинул полюбившийся Свердловск вместе со ставшим уже родным общежитием по улице Чапаева и делившим с ним мою привязанность корпусом (внешне несколько неказистым) филологии УрГУ.
…Может, так у всех, или эти поступки – знаки именно моей судьбы? Точно так же, едва успев привязаться к Челябинску, я по личной необходимости уехал и из него. Что уж говорить про Ростов-на-Дону, с первой минуты привораживавший к себе?.. Но и соблазн был крутой – «Комсомольская правда»…
А хуже всего – я оставлял обиженных людей: Иван Родькин – редактор «Комсомольца», Петр Баландин – «Вечерний Ростов», Борис Панкин – «Комсомольская правда» - при моем переходе в «Журналист», Дмитрий Авраамов, сказавший в ответ на сообщение, что хочу работать в «Огоньке»: «Хамство. Это хамство». Уж не знаю, почему ему подвернулось именно это слово. Главное, эти люди хорошо ко мне относились, и я отвечал им взаимностью. Но каждый раз меня выталкивала из милого, обжитого пространства сила гораздо большая, чем симпатии и привязанности, и я покидал его с чувством или даже раной вины, но и – неизбежности, безальтернативности надвигавшегося. Как у приговоренного.
Не раз и не два ловил себя на мысли об этом. Однако все так, мельком, по дороге. Но ведь должен тут быть причинный корень, должно найтись слово. Придет оно?..

Списки, которые для меня переписывал Доброхотов, были перечнем обязательных к прочтению произведений к очередному экзамену по зарубежной литературе. Даже в их перечислении еще проявлялся дух недавнего тоталитаризма. Конечно, в программе немецкой литературы уже была «Мудрость чудака» Фейхтвангера, но наличествовали и лауреаты сталинских и прочих идеологических премий «стран народной демократии», как назывались территории, попавшие под пресс СССР: Бехер, Бредель, Зегерс. То же – в чешской словесности: и Гашек, но и Пуйманова. И так далее по списку.
Вообще-то по тогдашним правилам я мог сдавать экзамены по общефилологическим и историческим дисциплинам в Челябинском педагогическим институте. Но я предпочитал мотаться в УрГУ не столько по формально-престижным соображениям, сколько по «тяге к родным местам». Эту «ностальгию» мне помогали одолевать письма однокурсников, в первую и основную очередь – от Леонида Доброхотова. И вот теперь я хочу воспроизвести часть их – какие-то полностью, иные во фрагментах. В этом два моих умысла. Первый – еще раз погрузиться в давно отплескавшиеся волны времени, которые я, скажем так, когда-то не вполне ощутил – слишком спешил. Второй – дать читателю познать кое-какие подробности бытования молодых людей в минувшем столетии. Иная частность воздействует на ум и воображение сильней масштабных реляций о славных достижениях народов.

II
«Сашка, привет! Появилось настроение что-нибудь написать. Решил писать тебе. Удивительное это ощущение – желание писать. Все эти полтора милитаризованных месяца (летние военные лагеря. – А.Щ.) я боялся одного – отвыкнуть от этого дела. И, представь себе, боязнь чуть было не дошла до какой-то болезненной мании. Эти полтора месяца я сам себе казался круглым дураком – не дай бог, если и окружающим тоже. Ну, как бы там ни было, я снова пишу… Правда, пока только письмо. Но в душе уже пробуждается надежда, что скоро потянет к чему-нибудь еще – ты знаешь, что я имею в виду.
За окном у нас громадные георгины. Подарить один такой георгин любимой девушке – и кажется больше не о чем мечтать простому человеку, конечно, хотя бы чуть-чуть настроенному на лирический лад.
Правда, мне, газетному работнику, да еще сотруднику отдела промышленности и транспорта, не к лицу сентиментальные речи о георгинах, но что поделаешь, если они растут прямо перед носом. Наверное, читая строки о георгинах, ты представил яркий солнечный день, изящный флигель, утопающий в зелени и цветах, распахнутое окно, к окну придвинут письменный стол на гнутых дубовых ножках, и я сижу и строчу, провожая безоблачным взглядом стаю белых барашков в крепжоржетовой синеве летнего, пронизанного солнцем неба. А легкие порывы ветра бросают мне на неоконченные строки нежнорозовые и ядовитожелтые лепестки георгина.
Но твое воображение не есть действительность. Действительность проще: за окном серенький вечер, холод и бесконечный, чертовски неприятный дождь. Правда, в комнате уютно – светло, мерно тикают часы, а напротив меня сидит Зуев (наш однокурсник. – А.Щ.) и пишет повесть.
Ну, пора перейти к хронологическому описанию событий, которых в сущности еще и не было. Но что было и что запало в памяти щедро сделаю и твоим достоянием. Кажется, мы расстались в пятницу. Так вот в субботу, или вернее в ночь с пятницы на субботу, некоторые транзитные пассажиры, ночные сторожа, бродяги и милиционеры могли видеть нас с Володькой в захудалом вокзальном сквере столицы Башкирской АССР. Из каких-то соображений всю ночь нас поливали дождем, но мы все равно говорили о женщинах – это и подогревало нас. Выяснили, что, оказывается, все девчонки с нашего курса ужасно хороши, и Володька не отказался бы ни от одной, за редким исключением. В число этих несчастных все же попали три девы, и одна из них – лауреат седьмого всемирного фестиваля молодежи и студентов в Вене.
Рано утром мы двинулись в город. И тут-то я пережил страшную трагедию. Очевидно, ее имела в виду цыганка, гадавшая мне, когда говорила, что впереди меня ждет жестокое испытание. Да, я пережил трагедию тысячекратного очарования и разочарования в единицу времени.
Сначала меня покорил пейзаж – живописно разбросанные на склонах уральского предгорья привокзальные домики. Разочарование последовало, когда мы с Володькой обнаружили, что все трамвай в Уфе куцые – т.е. состоят из одного вагона. Мы сочли оскорбительным ехать в таком трамвае и пошли в город пешком. Попавшаяся навстречу юная дочь башкирского народа и великолепный вид на реку Белую вернули нас в первоначальную фазу очарования. Мы даже готовы были простить трамваю его кургузость, смекнув, что причина этого в гористости местности, а вовсе не в том, что в Уфе нет вагонов или некуда или некому ездить.
Мы шли довольно долго и выбрались на улицу Ленина. Я слышал еще раньше, что это у них центральная улица. К моему ужасу, она напомнила мне центральный проспект в Слободо-Туринске. Зуеву она напомнила Петрокаменск. Мы шли, плотно стиснув зубы, скептически поглядывая на продмаги и синенькие отделения связи, на чем свет ругали Шандру (руководитель производственной практики, определивший дислокацию студентов. – А.Щ.), и всей душой жалели встречного дворника, который вынужден жить в такой дыре да еще и подметать ее. Досталось и бедняге Хлопуше. Зуев заявил, что Хлопуша был круглый идиот и что он, Зуев, на месте Хлопуши не стал бы осаждать Уфу. В то время я его горячо поддержал.
Однако мы добрались до центра. И здесь снова очарование. Уфа оказалась неплохим городком, зеленым и вполне цивилизованным. Площадь, парки, великолепное здание Совета министров и здание совнархоза, институты и даже университет. В восемь часов зашли в Ашхану. Накормили нас бараниной и напоили чаем с башкирским медом. Чай меня привел в совершеннейший восторг. На каждом столе стоит электрический самовар, тебе дают пиалу, и ты можешь пить сколько тебе угодно.
В дальнейшем нас ждали одни сюрпризы. В редакции «Советской Башкирии» прежде всего сказали, что ставок и даже полставок не будет. А потом посадили в «Победу» и с шиком провезли по центральным улицам Уфы на квартиру к одной из сотрудниц, где мы и пребываем до настоящего времени.
Сегодня первый день сидел в редакции, правил какие-то письма, писал подписи под клише, проклинал все на свете и испытывал какую-то слякотную сентябрьскую скуку. Все же до чего замкнуто живут в больших редакциях и до чего скверно вращаться среди одних старших товарищей. Каждый тебя поучает, как ребенка, преподнося самые элементарные вещи вроде того, что газета – мощное оружие партии, или же смотрят на тебя, как на бутылочное стекло. Ну ладно, это я тебе уже не хотел писать. Написалось само собой.
На вокзале в Челябинске мы с тобой так и не договорили… Так вот, продолжаю эту тему. Твое беспокойство вполне понимаю и оправдываю его. (Тема такая: Галина, полагая, что вряд ли я скрою от Доброхотова нашу тайную с ней любовь, не хотела, чтобы о ней знал кто-нибудь еще. – А.Щ.) Но оно не имеет оснований. Такие вещи я бы сам не доверил М., по крайней мере в настоящее время. У него иногда не хватает чувства такта, чувства меры. Ну, еще осталось выразить восхищение по поводу проницательности Галочки! Кстати, передай ей привет и самые лучшие пожелания. Она мне желала счастья при расставании в редакции «Комсомольца». Не знаю, будет ли оно. Я теперь осторожен к женским пожеланиям. Как-то свердловская Галочка пожелала мне удачи перед экзаменом по диким народам, и я его завалил.
Кончается бумага, новый лист брать не буду, хватит с тебя. Попробуй-ка ты написать столько! Пиши на гл. почтамт, до востребования.
Лёня».

«Привет, старина! Тебе, очевидно, хорошо живется, коль ты совершенно игнорируешь своих свердловских друзей. Или совершенно иссякли мысли? Что ж, это тоже случается от хорошей жизни! Пописывает что-то о металлоломе, отбивает жен у кандидатов философских наук, а остальное его и не касается… Хорош гусь!
Впрочем и я не лучше, правда, по отношению к другим. Ну, довольно упреков. Перехожу к делу.
Ты знаешь, у нас на курсе чудеса! Дней пять тому назад родился хорошенький, миленький… Кто бы ты думал? Ни за что не угадаешь! – Коллективчик. Правда, период внутриутробного развития неестественно затянулся – почти четыре года – но, слава богу, роды наконец состоялись и коллективчик родился премиленький. Пестовать и хранить его поручили Солоницыну.
Схватки начались недели две назад, после выборов курсового бюро. Кто-то предложил съездить в колхоз с концертом. Каким-то чудом эту идею поддержали. И вот каждый вечер стали собираться в красном уголке на репетиции. Допоздна нестройно горланили песенки. Твой покорный слуга выбился в солисты… До самой последней минуты я относился к этому крайне иронически и на репетиции являлся, сказать по совести, больше из-за Надюшки.
Но вот в субботу двинулись в колхоз. И вообрази – собралось 32 человека! Больше того, обещанная машина из колхоза не пришла, так мы доехали автобусом за свой счет – представляешь энтузиазм! Поистине пробуждаются черты человека коммунистического завтра. Не ездили с нами только трупы вроде Дм. Бычкова. В субботу вечером дали концерт в колхозе-миллионере. Между прочим, в концерте были заняты все 32 человека. С нами ездил Купченко, так и тот нашел себе работу – открывал и закрывал занавес. После концерта председатель отвалил нам 300 рублей. Так что мы решили и впредь ездить только в экономически сильные колхозы.
С нами ездил наш куратор Павлов. Это новый тип на кафедре, так что ты его очевидно не знаешь. Удивительное бревно! Вечером после концерта нас несколько человек решило выпить где-нибудь на лоне природы, так он преследовал нас в одном нижнем белье. Мы скрылись в баньке у сторожа, запалили огарок свечи и в эдакой романтической обстановке распили две бутылочки, перекурили, поговорили со стариком-сторожем и отправились в правление, где был наш ночлег. Часов до трех ночи пропели, и охрипли до того, что на следующий день, давая концерт в другой деревне, кое-как справились со своей программой.
Короче, поездкой все остались страшно довольны. Много шутили, создалась атмосфера любви, дружбы и взаимопонимания. О себе писать не буду. Думаю, догадаешься сам. Уж раз я так восторженно отзываюсь о поездке, значит, она и для меня лично прошла неплохо.
Да, еще одно чудо! В воскресенье сам Павлов поставил нам по 150 граммов. Возвращались на колхозной машине. Снова песни и дружественная атмосфера – каждый устраивался на дорогих ему коленях, кто поскромнее – на груди. В довершение всего уже в общежитии наконец собрались вместе и устроили торжественный банкет в честь рождения коллектива две враждующие комнаты: 55-я и 10-я (мужская и женская. – А.Щ.).
 …Какие еще новости? В газете «Год четвертый» поместили крамольный фельетон Л.Ероховца, но наши девушки так перепугались, что сорвали его раньше, чем кто-нибудь с кафедры успел прочесть его. Вот как запугали нашего брата (скорее, нашу сестру)!
Ах, ты черт! Самое главное чуть не забыл. Ты, Сашка, помнишь песню «Пускай о нас в газетах не напишут, когда по Дерибасовской идешь…» и т. д. Так вот, в газетах о нас все же написали. Правде, в многотиражке «Уральский университет», но все же… Появилась зарисовка о нашей поездке В.Логинова. Мало того – даже фотография с изображением «самых голоситых». Цитирую Логинова: «Песню Мурадели «Россия» запевают самые голосистые Леня Доброхотов, Галя Григорьева и Юра Зотов». На наш взгляд, это самый удачный абзац. Наконец-то и я понял, что значит попасть в газету и что значат домыслы нашего брата-журналиста.
…Сейчас пишу под аккомпанемент лекции Курасова. Какая скука! Каждый изобретает, чем бы заняться. Всех остроумней оказался Юрок Высоцкий. Он решил записывать лекцию левой рукой и сейчас, высунув язык, выводит какие-то каракули. Этот штрих дан специально, чтобы ты не особенно обольщался и трезво воспринимал нашу жизнь со всеми ее плюсами и минусами.
Еще одна приятная новость! Встал вопрос о моем отчислении из университета, если я к понедельнику, т. е. к 13 апреля, не сдам зачет по теории и практике. Помнишь, еще прошлогодний? Выплыл-таки окаянный. А я уже забыл о нем думать.
А вчера, Сашка, мы закончили военку. Вот это поистине чудеса! Итак, это письмо тебе пишет, в сущности, уже готовый младший лейтенант артиллерии.
Что новенького у тебя, кроме статьи «А где он ЛОМ-то? Нет его!» Как работа в новом отделе? И вообще все КАК? В свободное время почитываю материалы Г.Режабек: «На крыльях любви» и проч. Крепнут крылья, крепнут…
В субботу у нас в общежитии был весенний бал. Присутствовал почти весь наш курс. От танцев получил редкое удовольствие, ибо танцевал с Леночкой Казанцевой. В танце она изумительна! А в конце вечера влюбился в одну биологиню с четвертого курса: беленькая, миленькая, тоненькая и зовут Галочка! Сейчас серьезно задумался… Впрочем, скоро в клубе Дзержинского вечер интернациональной дружбы, и Берта обещала билеты.
Ну, ладно, Александр! Пора мне закругляться, а то я способен так писать без конца, ведь лекции длинные-предлинные, а блокнот у меня толстый, и вырывать из него листы я могу еще очень долго. С ответом не слишком задерживайся, а то мне придется писать статью: «А где он ОТВЕТ-то? Нет его!» Передавай приветы коллегам из «Комсомольца».

«Сашка, привет! Сегодня пошли восьмые сутки моей лагерной жизни. Только восьмые! Но за это время всякая иная жизнь отодвинулась так далеко, что я совершенно позабыл о существовании Свердловска, Челябинска и прочих объектов. Как неодушевленных, так и одушевленных, с коими ранее неразрывно было связано мое бытие. И вдруг сегодня по радио я услыхал какую-то песню о ракете в исполнении нашего хора (он сейчас еще в Москве), и в памяти моей  неожиданно четко проявились картины милого вчера. Я хлопнул себя по лбу, отчего моя пилотка съехала на два сантиметра с отведенного ей по уставу места, и воскликнул: Почему бы мне не написать чего-нибудь Сашке?! Как развилось действие дальше – ты догадываешься…
Ну, тебя очевидно интересует, как мы живем. Что ж, живем великолепно: трижды в день в стою топаем в столовую, причем непременно с песней. Это ничего, что ни у кого нет ни голоса, ни слуха – ори знай громче. Если ты хочешь испытать, хорошо это или плохо, попробуй каждый раз, идя в столовую и возвращаясь назад, орать одну и ту же песню, например: Руку жала, провожала. Посмотрю, что ты запоешь через недельку. Впрочем, это незначительная деталь. О других деталях и писать нет охоты. Гораздо лучше вспомнить несколько строк из одного малоизвестного поэта:
Пойдем за березовым соком,
Забыв неполадки в быту…
(Из стихотворения нашего однокурсника Саши Антонова. – А.Щ.)
Итак, Саша, идем за березовым соком: сегодня у всех у нас праздник – приняли воинскую присягу на верность Родине. Так что теперь я гражданин Союза Сов. Соц. Республик, вступивший в ряды вооруженных сил. Если ты, получив это письмо, перевернешь на своем письменном столе несколько календарных листков назад, то убедишься, что сегодня – это воскресенье. Вот почему мне удалось выбрать свободное время для сочинения этих строк. Впрочем, через 15 минут заступаю на вахту – я сегодня дневальный.
Продолжаю ровно через сутки, окончив дневалить. 16 часов простоял под грибком на передней линейке и опять-таки вспомнил пару строк из Межирова:
На передней линейке песок золоченый,
Днем и ночью там ходит дневальный ученый…
Ну, теперь, кажется, вдоволь нацитировался…
Я думаю, при желании ты еще успеешь черкнуть мне пару строк в лагерь… Ну, Искандер, форсирую конец. Будь здоров! Рядовой Доброхотов».

«Сашка, привет! Уже шестой день «слушаю» лекции (ну, ты знаешь, как их обычно слушают!). Доцент Архангельский читает что-то из исторического материализма. Как всегда, блестяще противен! Встреча в Свердловске с однокурсниками была довольно шумной и, быть может, даже радушной. Мужская половина нынче порадовала меня больше. Женщины, как всегда после практики, открывают новые таланты как в своей среде, так и в среде нашего брата, а потому опротивели мне довольно быстро. Кстати, лично мне говорят комплименты: якобы похорошел и вроде ростом стал выше. Это изволила заметить известная тебе Надюшка.
Валентин Логинов влюблен… Взял штурмом какую-то биологиню, но закрепиться на занятом рубеже, кажется, не сумел. Советует и мне обзавестись чем-нибудь, ибо уже сезон.
…Рассказ «Безумец» прочитал Ю.Высоцкому. Ему не нравится идея и публицистичность стиля. Но наш милый Юрок оказался очень своеобразным критиком: мне в пример он все время ставит себя. Что ж, может быть, ему на это дает право более солидный стаж прозаика! Во всяком случае, я улыбался.
Обстоятельный Зуев, как всегда, разложил все по полочкам и внес в дело ту ясность, которая меня всегда немного отпугивала. Очень много дельного сказал он, но не все меня устраивает. У меня сложилось мнение, что если неукоснительно следовать его советам, то получится голая схема, отвечающая всем требованиям к рассказу, а потому страшно скучная.
Димка требует больше мыслей – и усилить все сильные места! Говорит, что рассказ хороший, но его надо сделать еще лучше. Вот и попробуй что-нибудь возрази!
Оригинальной оказалась Людочка Глушковская. Она заявила, что я написал его несерьезно. Я сказал: напротив – очень серьезно. Она сказала: Тогда это не в твою пользу. Обвинила меня в том, что вся ситуация не жизненна и что я не знаю медицины. На что мне пришлось поинтересоваться, при чем тут медицина? Короче говоря, после непродолжительной литературной дискуссии с этой особой, которая закончилась, как ни странно, очень прозрачным, прямо-таки нейлоновым, как любит выражаться Димка, намеком на какие-то симпатии к твоему покорному слуге, я подверг сомнению ее художественное чутье (а она, очевидно, мое; что ж, закономерно).
Ты не можешь себе представить, как он мне опротивел, и я уже не в силах работать над ним. А противоречивые суждения о нем до того наскучили, что я бы очевидно сошел с ума, если бы не прекрасное свойство нашей памяти – забывать. Строго придерживаюсь правила: выслушай десятерых и поступи по-своему! Остальные рассказы никому не читал. Хватит с меня критики!
Между прочим, влопался в историю: выбрали меня снова в бюро. Все шуточки маленькой Софи.
…Еще одна новость: ходят слухи, что газету «Резинщик» собираются прикрыть. В связи с этим Еранцев находится в некотором смятении. (Этот наш однокурсник сменил меня в должности ответсекретаря заводской многотиражки. – А.Щ.). Кстати, о Еранцеве. Этот наглец приударил знаешь за кем? За той самой химичкой со второго курса, которая тебе известна под дипкличкой «Девушка из-под фикуса».
…Почти две недели прошло, как я закончил вышепрочитанные тобою строки. И потом все то не было времени, то еще что… Что появилось новенького? Почти ничего, если не считать, что меня вызвали в партбюро, и мы всем курсом собираемся выехать на субботу и воскресенье в деревню с концертом и прочими вещами. Провели одну репетицию, но коей с прискорбием было отмечено досадное присутствие вашего отсутствия, ибо музыкант, которого откопали где-то на первом курсе, представляет собой довольно безутешное зрелище.
…Решил немного поиграть на нервах у Димки, и потому каждый день объясняюсь в любви Галочке Б. Дарю ей яблоки, взамен получаю улыбки, так что, как видишь, товарообмен на высоте. А вообще-то жизнь внешними событиями довольно бедна. На курсе ведем борьбу за упразднение курсовой работы. В успех не очень верю…
Привет Галочке Режабек от юного оптимиста (т. е. меня)… Ну и общий приветик всей редакции.
Леон Д'обр де Котэ».

«Ну, старина, уважил! Четыре странички великолепного тексту да еще и неожиданно! Смело причисляю твое творение к произведениям искусства, ибо внезапность и неожиданность – непременный атрибут подлинного искусства. С ответом поспешил не из-за тщеславного желания предстать гением пред твои очи, а единственно с целью дать и тебе шанс проявить это достойное изумления качество.
Как и подобает всякому добропорядочному эгоисту и зоологическому индивидуалисту, начну с описания собственного я, т. е. постараюсь изложить собственные мысли, чувства, переживания, деяния и намерения. С мыслями, правда, у нас сейчас туговато, ибо ведем, по митькиному выражению, животный образ жизни: вспомнили доброе старое время и старый испытанный термин «снятие противоречий» (этой формулой в нашем тесном кружке обозначалась выпивка. – А.Щ.). Чувства – вещь преходящая и довольно мимолетная, поэтому с ними может произойти целая серия метаморфоз прежде чем это письмо попадет в твои руки. Переживания – мелки, намерения же как раз наоборот, а если учесть тот факт, что все еще намереваюсь серьезно взяться за учебу, то ты сам понимаешь, какую уродливую форму приняли эти самые намерения.
Последнее время забурлила у нас комсомольская жизнь. Дело даже чуть не дошло до экскурсии в морг, но в результате долгих прений решили ограничиться анатомическим театром. Меня туда Ира Рупасова отнесла на руках – экая силища! К человеку теперь отношусь в высшей степени иронически, а в медичек больше не влюбляюсь – от них от всех за версту разит формалином.
…Вообще тема смерти властно вторгается в число наиболее популярных тем на курсе. Я, как член бюро, конечно очень обеспокоен этим. Намерен выжигать эти настроения каленым железом. Ведь до чего дошло дело! Провели анкету: «Что бы ты сделал, если бы узнал, что завтра умрешь». Это мероприятие позволило выявить наши низменные вкусы: ответы в разных вариациях в основном сводились к одному – в последние сутки как можно больше урвать у общества его благ, и никто не выразил желания последние часы хорошо потрудиться. Некоторые даже вознамерились в последнюю ночь обмануть девушку. Один только Митя оказался на высоте – решил, прощаясь с людьми,  с дорогой сердцу профсоюзной организацией, уплатить на два месяца вперед членские взносы.
Я лично объясняю это тем, что его сейчас облагораживает любовь. К кому? Ты это знаешь. Митя – образец постоянства. Что же касается Галочки, то я могу делать лишь умозрительные выводы. Последнее время она стала очень жизнерадостна, но в субботу и воскресенье попрежнему пропадает у «тети».
Ну, что еще необычного? Ах, да! Сегодня, после двухгодичного перерыва, написал стихотворение. Величайшая абракадабра. Сам ничего не понял. Однако Митька убил совершенно. Он заявил: Создается впечатление, что ты вновь начинаешь свой творческий путь. Я побоялся, что он начнет объяснять мне, что такое рифма, а потому проворно отобрал опус. Ну, вот и гора с плеч! Больше за поэзию не берусь. В смысле творчества сейчас в апогее Высоцкий. На моих глазах написал два рассказа, и оба красными чернилами.
Пятого декабря думаем в узком профессиональном кругу отметить день Конституции русскими пельменями и русской водкой. В этом профкругу я был бы не прочь видеть и вашу высокую особу, но сам знаю, что это утопия. Но есть еще один шанс. 24 декабря у Шурика Антонова день рождения, и он приглашает тебя. А там через недельку и новый год. Как ты на это смотришь?
…Сашка! Тебе не повезло. Писал, писал я это письмо и потерял его. Нашел только сегодня, т. е. 4 декабря. За это время произошло одно событие – выяснилось, что женится Венька Прокопьев. Свадьба 12 декабря, решили скинуться по 50 руб., то-то загудим. Она с третьего курса физико-математического факультета. Говорят, подработал Веня за три месяца, так что не удивляйся, если через три месяца и я позову тебя на свою свадьбу.
За этот месяц у нас прошла целая серия комс. собраний. На одном защищали Л.Кудрявского, А.Солоницына, Л.Ероховца и Ю.Шипачева. Их за «пьяный разгул» хотели выгнать из общежития. Удалось отстоять. Коллектив – сила! На втором феерически вспыхнула принципиальность: чуть не выгнали из комсомола Ю. за то, что во время практики присвоил себе три чужих материала, малодушно вел себя на собрании, обманывал кафедру и товарищей. Кончили все же строгим выговором. Дебатировали 6 часов. Сегодня дальнейшую судьбу Ю. решит кафедра. Вопрос стоит о профессиональной пригодности. Думаю, в университете ему не удержаться… Подробностей не сообщаю из дипсоображений – может быть, так ты быстрее соблаговолишь ответить.
Да, только что я тебе сообщил, что зарекся писать стихи после Димкиных критик, но как назло на второй же день написал еще одно. На этот раз Митьке оно понравилось, но я имел глупость прочесть его двум девицам: Евсеевой и Тристан. Они ничего не поняли и жестоко ругали меня. Вера даже перешла на «личности» и чуть не поставила вопрос о моем моральном облике. Дебатировали с ними четыре часа. Кончилось всеобщим примирением. Любопытство, наверное, твое разжег, а потому приведу его здесь.
* * *
Была теплота с поволокою.
Ушла, прошумела, спеша.
Промерзшая и одинокая,
Куда тебя спрятать, душа?

Даже фату иронии
Временем решетит.
Встали усталые кони и
Призрачный сгинул гид.

И на дорогу звонкую
Выбросило в мороз
Гнаться за пятитонками,
Путаться меж колес.

Что-то искать, заискивать,
В лицах не видеть лиц,
И от восторга взвизгивать,
Падать публично ниц.

Было когда-то обещано,
Знали когда и как…
Где-то в какую-то трещину
Дует и дует сквозняк.
…Десять страниц с тебя хватит? Трижды обнимаю.  Леон.
УрГУ. Лекция по истории зарубежной журналистики. Читает Кельник.
Недавно танцевал с К.Размотаевой. Справлялась о тебе: не женился ли? Я сказал: нет, но любит. У ней 1-й разряд по гимнастике. О пустяках говорить теперь с ней можно».

III
Странно, я совсем, и видимо давно, забыл о К.Размотаевой. Интересно, что̀ еще испаряется из памяти в первую очередь? Или же, напротив, забывчивость именно об этом в порядке вещей?..
…В крупных, но все же замкнутых людских сообществах, например, факультетских, случаются необъяснимые психические поветрия, возникающие вокруг неких личностей. Вряд ли стоит задумываться о причинах явления. Просто упомяну, что оно сталось с появлением в нашем гуманитарном корпусе филологини Кали Размотаевой, учившейся на курс ниже нас. Именно вокруг нее, девчонки, конечно, привлекательной – более выразительный эпитет был бы преувеличением, - но державшейся с неподражаемым достоинством отменно вышколенной принцессы, возникли завихрения почитаний и влюбленностей. Всегда склонный к скептицизму наш однокурсник Юра Зотов, глядя на это, с саркастической усмешкой то и дело громогласно восклицал: «Ну, размотаешься!..»
Признаюсь, я не устоял против этого вирусного (нет, скорее «нейронного») недуга. Как водится, «невзначай» познакомился, проявил живейшее внимание к ее пошлому (из коего ничего не запомнил, кроме того, что где-то работала пионервожатой), к текущим академическим успехам… Стал ее вылавливать на факультетских и университетских вечерах и прочих мероприятиях, на спортивных ристалищах – она была спортсменка, комсомолка…
Вот-вот, именно комсомолка! Мы все были членами ленинского союза. И никто в этом не видел плохого. Впрочем, как и хорошего. Это было привычно, как прививка против оспы, которую делали и в младенчестве, и в детстве и уже в студенчестве. И так же, как благодаря им нас миновала оспа, мимо глаз-ушей и, соответственно, мозгов пролетали напыщенные словеса, которыми нас пичкали идейные пастыри и которые мы сами в нужных по ритуалу местах бубнили, как «Отче наш» Максим Горький, когда еще не великим пролетарским писателем, а подневольным ребенком заучивал молитвы и вместо непонятного «яко же» вставлял: «Яков же» или «я в коже».
И вдруг… Мы с Размотаевой возвращались из главного университетского здания, где в клубном зале посмотрели новый фильм «Дом, в котором я живу». Он нам понравился. Но, как выяснилось, несколько по-разному. Я уж и не помню своих слов, но сказанное мною показалось ей крамольным. И, Бог мой! Из ее прелестных уст полилась речь, достойная профессорской кафедры по ОМЛ. Но произносимая не за преподавательский оклад и не безучастно («так надо» по программе - не только учебной) – а пылко, и главное, в сугубо личном разговоре с близким (так мне, торопыге, уже хотелось думать) человеком, явно не похожим ни на «секретного сотрудника» (сексота), ни на личность не в полном душевном здравии! Я был ошарашен. Никогда в частной жизни такого не слышал. Попытался съюморить. Куда там! Это ее рассердило не на шутку: «Вот вы все такие». Я вспомнил, что она была пионервожатой, и всплыло: «Ему и больно, и смешно, а мать грозит ему в окно». Только «матерью» оказалась милая девушка, а дворовым воспитуемым мальчиком я.
Именно этот эпизод отношений с милой Калей осел в памяти. Но, видимо, были и другие, о чем свидетельствует запись в моем студенческом блокнотике, который служил подобием и хаотичного дневника, и хранилищем мудрых мыслей, почерпнутых в читальном зале, и собственных озарений – зачатков будущих… чего? Философских трактатов? Юмористических романов? Нравоучительных пьес?.. Благие намерения студентов первого и второго курсов всегда широкомасштабны.
И вот оно - зафиксированное впечатление от давней и позабытой встречи: «Как говорится, «не сошлись». Опять изрекла – и опять прописную истину. Уж лучше бы и не говорила. Ведь я не просил… Кажешься воплощением прямолинейности – вроде железного метра. Откуда в тебе это? Самое печальное, что ты не обманываешь, не представляешься передо мной».

Ох уж этот блокнотик. Я его откопал, можно сказать, по случайности, но – счастливо. В старой моей самодовольной голове и мысли не было, что в нем, заполненном полуученическими каракулями, могут быть версии ответов на вопросы, возникшие у меня только вчера, а то и сегодня. В первую очередь - обо мне само̀м, любимом… И вот я размышляю, связана ли вышеприведенная запись о «воплощенной прямолинейности» приглянувшейся девушки с приведенным тут же наблюдением Эдмона де Гонкура, касающимся интеллигентных женщин с «одинаковыми, наперед составленными мнениями обо всем не свете, по заимствованным штампам, - ходячий формуляр умственных интересов, катехизис мыслей порядочных людей. Они не осмеливаются обнаружить того, что бунтует, возмущается, дьявольствует в их мозгу, что могло бы показаться странным, ненормальным, эксцентричным, наконец – непохожим на то, что думают им подобные».
Это далеко не одна цитата о сущности женщин из приведенных в блокнотике. Вот из «Преступления и наказания»: «…и к тому же она казалась гораздо моложе своих лет, что бывает почти всегда с женщинами, сохранившими ясность духа, свежесть впечатлений, чистый жар сердца до старости». Интересен комментарий к выписке: «Кажется, точно то же в тех же словах – у Толстого в «Анне Карениной» - про Облонскую». И на этой же страничке: «Преступл. и наказ.», Гослитиздат, 1948, стр. 244. – Абсолютное повторение 50 строк из «Униженных и оскорбленных». Там, кажется, частный сыщик, здесь полицейский чин Порфирий – говорит то же». Забавная наблюдательность. Проверить бы! Вот только когда…
Но тут есть и более важное: кажется, найден ответ на вопрос, который я задавал себе в начале этой главы: какая сила постоянно выталкивала меня из чего-то обжитого, милого в нечто иное, неосвоенное и, возможно, неуютное? «Должен тут быть причинный корень, должно найтись слово». Нет, слово еще не найдено. А причина…
Из писем Доброхотова можно составить впечатление, что мы, как он любил выражаться, «вращались» в среде, одержимой сочинительством. Так оно и было. Наверное, больше половины из нас писали стихи. Я не числился в стане стихотворцев. Потому что никогда и никому не показывал свои опыты в этом жанре. Более того, не записывал их, а держал в памяти, пока не выветрятся. Я, с малолетства заядлый читатель, знал их цену, и стоило ли ее подтверждать еще и мнениями других?
Однако автографы двух опусов обнаружились в моей многоликой записной книжке. Один из них, отбросив (отнюдь не ложную) стыдливость, приведу.
Я – за движенье!
Вперед ли, назад –
мне безразлично, это не меряю.
Но не стоять, не стоять, не стоять.
Свойство отличное людям дано!
Буду ли сам у себя отнимать
свойство движения, если оно –
свойство материи?

Вот – и у цели.
Еле дошел. Еще усилие, еще – сноровки!
Сколько трудов. А ведь я не герой,
вас вот и вас слабее двукратно я.
Видите, пиджак от пота сырой.
Но предпочту движенье обратное
- любой остановке.

Бывшие спутники:
- Куда? Зачем? Ценное время теряешь попусту!
Как объяснить им, этим всем
душам, недужным мещанской хворостью,
как донести до их суши безводной,
что время – величина производная
- от движения, от скорости.

Долголетие…
Стодвадцатипятилетним жить…
Глух, слеп, где-то в печени жжение.
К тому же еще и глуп, и смешон –
много ль корысти? (Ошибка в ударении! – А.Щ.).
Что до меня – я убежден:
Долголетье – в движении!
Долголетие – в скорости!
Оставляя без внимания (я же не мазохист) литературные свойства произведения, остановлюсь на заключенной в нем информации. Наверное не случайно, в отличие от других, автор счел нужным запечатлеть его на бумаге. Но до сего дня не хотел явить белому свету, и только вопрос, заданный мной сейчас о самом себе, снял внутреннее табу. Думаю, эти строчки попали в яблочко, в смысл: внутренняя непоседливость - назовем это так - свойственна не какому-нибудь лирическому герою, а именно их автору. Как говорил Гегель (или все же Фейербах?),  имманентна ему. Прошу читателей извинить за пышный латинизм. Но в данном случае мне крайне необходима точность, а следовательно – и термин.
И сразу многое казавшееся игрой случая представляется закономерным, если не сказать неизбежным. Для чего надо было отдаляться от не простого, но на редкость обаятельного студенческого сообщества? В том-то и дело, что не для чего. Просто - «но предпочту движенье обратное…» Да, мне повезло – практически инвалидное зрение избавляло от «почетной обязанности» - неподневольной солдатской лямки. Но тысячи таких же слепошарых вовсе не бросаются прочь от университетской скамьи. Теперь-то я могу представить логику того, двадцатилетнего меня: это уже опробовано - и получается («вот – и у цели»), хочется нового… В такую до сих пор толком не осознававшуюся закономерность укладывается множество совершённых мною действий – и, наоборот, отказа от них.
…Примерно в классе четвертом мы с моим тогдашним дружком Витей Ушаковым сложили содержимое наших копилок и купили грубо выстроганные шахматные фигурки и доску для них. У моего дяди Геши выклянчили книгу Эммануила Ласкера «Учебник шахматной игры» и целыми днями увлеченно осваивали новую премудрость. Однако жадный интерес у нас вызвала только начальная глава учебника, где написано, в чем цель данного умственного состязания и что как ходит по доске. Ничего большего нам и не хотелось. Впрочем, позднее я несколько раз усаживал себя за мудрую темно-синюю книгу, но моего терпения в разделе «Дебюты» хватило лишь примерно до половины сицилианской  защиты. С тех пор, если мне доводится «перекинуться в шахматишки», я разыгрываю исключительно ее, но довольно скоро мой теоретический багаж иссякает, и всякий противник, когда-то аналогичный параграф дочитавший до конца, получает неоспоримое преимущество надо мной.
Похожим образом я поступил лет через 40 с лишним. Тогда журнал «Огонек» вступал в новую жизнь, уже вторую после Коротича. Новые хозяева ставили на западную модель издания (типа германского журнала «Фокус»), которая должна была выпускаться на самой современной компьютерной технике.
Поскольку практически никто из журналистов ей не владел, в составе редакции оставалось машинописное бюро, а еще в большинстве отделов были «референты», прошедшие краткосрочные курсы компьютерной грамотности. Мне эта система была не по душе. Я попросил товарища по работе Петра Прибылова, одного из немногих успевших овладеть  новым инструментарием, отсканировать мне соответствующее пособие. Он принес 800 с чем-то страниц, и я, явившись на работу 3 января (для этого накануне нового года нужно было добиться, чтобы мою фамилию внесли в список сотрудников, коим охрана дозволяла являться в праздничные дни), стал осваивать мудрую машину. Увлекательному занятию (в прямом и точном смысле выражения) я посвятил рождественскую неделю. И с первого январского рабочего дня уже не подпускал к своим личным производственным делам никакого референта: им стал компьютер.
Торжеством или, напротив, драмой здравого смысла было то, что на все про все мне хватило 60-70 страниц освоенного текста?.. Нет, конечно, я дал себе слово, что «пройду» остальные семьсот с лишним… И, наверное, где-нибудь в уголке на антресолях они терпеливо дожидаются меня… А я, раскрыв рот, всякий раз при посещении моего компьютерного «лекаря» Володи наблюдаю, какую уйму возможностей таит поистине сказочное устройство, которое мы панибратски именуем компом… Как-то я спросил Володю, на пора ли в нем, в компе, обновить «железо». «Зачем? – удивился он. – При вашей-то загрузке – всего лишь пишущая машинка плюс интернет, ну, еще выкладывание «Обывателя»…
И я почувствовал, что все это относится не столько к компьютеру – у него же нет своей воли, сколько ко мне, поверхностному человеку.
Поверхностность. Вот и слово, приближающее меня к пониманию своего Я. Нет необходимости еще приводить примеры – их уйма. Об одном скажу с печалью – нередко это сказывалось на отношениях с окружающими. Не только с товарищами по работе, в частности, с моими начальниками, упоминавшимися здесь.
Витя Ушаков… Сколько важных жизненных открытий мы с ним сделали, сколько мальчишеских тайн доверили друг другу…
То же самое могу сказать о Косте Белоусове, запомнившимся неукротимым стремлением безукоризненно выдувать из медной духовой «альтушки» вальсовые «та-та» (на счет: два-три). Тут главным было пропукать точно вслед за уханьем (на счет «раз») геликона, не слишком отставая от него, но и ни в коем случае не опережая. Однако главной его – и моей – страстью был волейбол. Конечно, слово в данном случае надо бы забрать в кавычки.
Едва дождавшись конца уроков, мы спешили к солидненькому двухэтажному зданьицу с портиком о шести колоннах, единственному такому в нашем городе и окрестностях, – городскому госбанку. В нем же была и квартира банковского начальника, сыном которого был Костя. В тылу зданьица были хозяйственные постройки и пристройки. И, конечно, веревка для сушки стираного белья между двумя кольями. Эта веревка и служила нам волейбольной сеткой. А спортивным снарядом у нас был небольшой сине-красный резиновый мячик. Играли мы, естественно, один на один: каждый должен был сначала принять атаку противника, затем перепасовать мячик (самому себе) и наконец третьим, нападающим ударом уложить его в чуждые пределы площадки, ограниченной линиями, проложенными на твердой пыльной земле дровяным колуном (или палкой – на раскисшей от осадков). Удивительно, мы могли увлеченно заниматься этим часами.
Что-то похожее я могу рассказать о времяпрепровождении и с Борей Кокшаровым, и с Борей Тетёркиным… Это были разные моменты детства, ничем не омраченные, но ни одна из этих привязанностей не перерастала из приятельства в то, что называют словом «дружба». Сейчас я этих мальчишек благодарно вспоминаю, но убей не помню, как прекращались или сходили на нет наши отношения. Ссор не было. Просто в мою жизнь вместо прежнего близкого персонажа откуда-то входил новый… А бывший… исчезал. И, безусловно, в этом была не их вина, а особенности (дефект?) моей натуры.
Впрочем, когда я одно время преподавал на факультете журналистики МГУ, то призывал студентов учиться быстро переключать один свой интерес к чему-то на иной, когда это связано с переменчивой тематикой работы. Потому что нет лучшего способа заинтересовать читателя, чем увлеченность самого автора. Это, так сказать, мое производственное кредо. И в каком-то смысле можно считать, что я - не сознательно, а по наитию - выбрал профессию, удачно соответствующую моему человеческому естеству.
И вот незаметно я вывел из поверхностности, понятия не очень-то симпатичного, черту характера, совершенно пригодную и для вполне приличного индивида. Но и для нее тоже нужно слово.

И я нашел его - в воспоминании об Алексее Бурмистенко. Алеша был человеком, притягательным образованностью, расположенностью к людям и мягкими, покоряющими, кошачьими манерами общения.
Я познакомился с ним в конце 1974 года, когда выпала счастливая возможность побывать в Соединенных Штатах. Сергей Голяков, заведующий отделом журнала «Журналист», через своих знакомых в неких руководящих органах выбил ее для себя. Но в КМО, Комитете молодежных организаций, формировавшем группу журналистов для поездки, сказали: «Извини, но ты уже не молод». Редакции не хотелось упускать возможность, вот меня и послали. Мой возраст, 36 лет, оказался «проходным».
Часть нашей группы (нас было десять человек - из «Комсомолки», «Известий», «Московских новостей», молодежных республиканских газет Украины и Белоруссии, журналов «Ровесник», «Советская женщина» плюс завсектором КМО и переводчик из иняза) для взаимного знакомства пригласили на факультет журналистики МГУ. Там я и увидел Бурмистенко, сотрудника кафедры зарубежной прессы, которую возглавлял Ясен Засурский. Алексей недавно защитил диссертацию о свойствах журналов новостей на примере еженедельника «Time». Уже одно это меня, работника профессионального издания, привлекало к нему. А глядя вперед, на перспективу предстоящей совместной поездки за океан, я, едва ковыляющий по инглишу, оценил по достоинству его свободное владение языком. Короче, я прилепился к Леше прямо в момент знакомства и почти ни разу не отлипал до конца нашей американской миссии.
Вскоре после нашего возвращения в Москву в «Журналисте» освободилось место руководителя отдела зарубежной прессы, и мне удалось соблазнить им Алексея. К тому времени он успел испытать искус журналистского успеха: мы с ним в соавторстве напечатали четыре или пять больших очерка об американской журналистике – по впечатлениям от поездки. А с окладом, который ему предложил журнал, его факультетское жалованье и рядом не стояло.
«Журналист» не ошибся с приглашением Бурмистенко: нередко читатели признавались, что начинали знакомиться с его очередным выпуском с раздела иностранной прессы.
Однажды, выступая на летучке, Алексей посетовал: почти все члены коллектива ездят по взаимному обмену с «братскими» изданиями за границу, однако привозят сто̀ящие материалы немногие. И привел в качестве положительного примера меня. В ответ на его упрек кто-то сказал, что эти командировки слишком коротки. На что Алеша, вздохнув, ответил: «Да, не каждый обладает адаптивностью, как Александр Сергеевич».
Вот то положительное словечко, которое я вспомнил в противовес «поверхностности».

В моем сознании его «положительность» закладывалась еще лет 70 назад.
…У нашего  непререкаемо авторитетного дедушки Алексея Григорьевича была сестра Клавдия Григорьевна Сибирякова, подобно ему величавая и стройная ста̀тью. У нее был муж, занимавший какую-то высокую должность по электрике медеплавильного комбината. Мы редко бывали у них, и это меня огорчало. В их доме были два притягательных обстоятельства: большое количество музыкальных грампластинок и само устройство для их прослушивания. У всех были обыкновенные патефоны. А у Сибиряковых…
Внешне это был патефон как патефон. Но его не требовалось заводить специальной ручкой. Вместо пружины под крутящейся тарелкой был электрический моторчик, и он мог работать сколько вам хочется. А главное, на конце обычной прихотливо изогнутой блестящей трубки, покачивающейся над пластинкой, был не кружочек колеблющейся мембраны с иголкой внизу, а некий пластмассовый предметик с такой же иголкой, но от него тянулся тонкий электрический шнурок к стоящему поодаль громкоговорителю, из которого и исходил звук. Звучание был гораздо чище и красивей, чем у патефона, его можно было сделать и громче, и тише. Это было в сороковые годы, когда ни в быту, ни в речи у нас еще не было ни «проигрывателей», ни «радиол».
Тот пластмассовый предметик назывался адаптер, и такого второго больше не было во всем нашем городе.
Так что от «адаптера» не могло произойти чего-нибудь плохого, в том числе - негативного слова.

Из чего Бурмистенко мог составить представление об этой «адаптивности»? Только из наших общих впечатлений от поездки в США. И я не знаю, кто из нас ярче проявлял такое свойство. Как говорится, оба хороши. Путешествуя по разным городам, мы каждый раз поселялись в одном гостиничном номере. Первая же американская ночь, в Вашингтоне, оказалась ночью кино. Обозрев идеально обустроенную комнату в отеле «Мэйфлауер», мы обнаружили на симпатичной открытке рекламу внутригостиничного телевидения. Среди фильмов, которые можно было заказать на телевизор в номере, было «Последнее танго в Париже». Мы ничего о нем не знали, кроме: снял Бертолуччи, в главной роли – Марлон Брандо, лента – скандальная. Ясное дело, мы тут же позвонили по указанному телефону, однако заявку нашу начали выполнять через довольно продолжительное время, после того, как закончился какой-то другой фильм. Нас это не смутило, и к первому впечатлению от Штатов, которое само по себе – шок, добавилось потрясение от мощного творения искусства. И, надо сказать, искусства такого рода, какого до тех пор мы и видом не видывали.
А спустя два дня эта история в чем-то повторилась уже в другом городе, в Денвере. Снова отель, на этот раз «Хилтон». Во время гостиничной регистрации Алеша покупает в киоске местную газету и в разделе объявлений обнаруживает адрес некоего клуба, в котором непрерывно, 24 часа в сутки показывают фильм «Глубокая глотка». Мировой скандал, вызванный этой картиной, совсем недавно докатился и до нашей советской глухомани. Отечественные обозреватели писали, что это порнография. Но ведь точно тем же словом они называли и «Последнее танго в Париже»…
И надо же, в тот вечер в нашем расписании не значилось никаких мероприятий: после перелета полагался отдых. Алексей спустился к тому же самому киоску, раздобыл карту Денвера, и обнаружилось, что заинтересовавший нас клуб находится в близкой от гостиницы части города, в трех-четырех километрах, как ныне принято выражаться, в шаговой доступности. По-быстрому обосновавшись в номере, мы снова оделись, вышли на уже ночную улицу и, согласно с картой, направились по указанному в газете адресу.
На этот раз советские пропагандисты не обманули – была, действительно, порнография. Не идейная или политическая, свойственная, само собой, западному образу жизни, а самая настоящая. Не обманула и газетная реклама: лента крутилась нон-стоп. Мы вошли, когда показывали примерно последнюю треть. И так же, на треть, был заполнен зал. Мы дождались, когда конечные титры сменились на начальные, и посмотрели две первые трети. С тех пор мне доводилось не раз встречаться с этим жанром именно в фигуральном смысле – в основном политическом, но никогда в прямом. Поскольку всячески избегал его. Таким мощным оказался иммунитет той денверской прививки.
Стоит повторить, что я вспоминаю не самые впечатляющие эпизоды поездки, а те, что имеют отношение к адаптивности. Будь это очерк о путешествии, я бы непременно подробно рассказал о встрече с президентом США Джеральдом Фордом и обстоятельствах, предшествовавших ей. И, конечно, о незабываемом посещении клуба «Презервэйшн холл» в Новом Орлеане с его пленительной музыкой, которую нельзя было найти больше нигде. А сейчас добавлю – и никогда. Там играли последние дожившие до семидесятых годов зачинатели великого нью-орлеанского джазового стиля, с любовью и благодарностью воспринятого миром, объединенные в «Джаз-оркестр Свит Эммы». Эмма Бэрретт – легендарная джазовая певица и пианистка. Мы увидели ее, когда она после болезни могла играть только одной рукой и к фортепиано ее подвозили на коляске. «Но обо всем этом забываешь, едва зал наполняется звуками, - писал в «Комсомолке» в отчете о поездке Володя Губарев. – А когда восьмидесятилетний Джим Робинсон (известный в музыкальном мире как Большой Джим. - А.Щ.) положил на стул свой тромбон, вытащил из толпы Сашу Щербакова, члена нашей делегации, и начал танцевать, его заразительному веселью и задору мог позавидовать любой юноша».
…Наш маршрут по Соединенным Штатам заканчивался, как и начинался, Вашингтоном. И тут меня озарило одно очень естественное недоумение: быть в этом городе - и не посетить «Вашингтон пост»? Дело в том, что «раскрутку» знаменитого Уотергейтского скандала о незаконной прослушке в предвыборной кампании развернули именно в этой газете два ее молодых репортера Боб Вудворд и Карл Бернстайн. Они первыми сообщили о причастности к происшедшему Белого дома. В конечном итоге это привело к отставке в 1974 году президента Ричарда Никсона.
К сожалению, такое посещение в программе пребывания не значилось. Но… в предпоследний день нашего визита между «осмотром» (попросту говоря, экскурсией) Капитолия и ужином образовался временной зазор. И мы им воспользовались.
Безусловно, не поддержи идею Бурмистенко, она бы в зародыше угасла. А так мы прогулялись по довольно уютным улицам столицы (контора «Вашингтон пост» оказалась недалеко от отеля) и позвонили в звонок двери под массивной вывеской с названием редакции.
Нам открыли, вежливо выслушали и препроводили к господину, как я понимаю, ответственному за public relations. Тот, не говоря худого слова, провел нас по конторе, в большом рабочем зале, который и составляет ее львиную долю, показал производственные места  Вудворда и Бернстайна (их в редакции не было) и на прощание одарил нас дружеской улыбкой и великолепно изданными подробными материалами о «Вашингтон Пост Компани», предназначенными для акционеров фирмы. Мероприятие получилось не очень содержательным, но главное – мы там были! Для нас в тот момент это было важно – по чисто репортерскому интересу. Намного ценнее, чем полюбоваться, скажем, Статуей свободы. Которой, кстати, я так и не увидел.
Гостеприимные хозяева из Совета молодых политических лидеров США, видимо, резонно решили: нечего из четырнадцати гостевых суток российских визитеров (в повседневном общении у них редко звучало слово «соувьет» - все «раша» да «раша) тратить много времени на Нью-Йорк, про который, даже не будучи там, и так все всё знают. И отвели на него лишь один день: посещение ООН, встреча в редакции «Тайм» с сотрудниками журнала, бродвейский мюзикл. И это был едва ли не единственный день, в котором в нашем расписании значились слова: свободное время. Между обедом и ужином.
Вот тогда наше дружное сообщество поделилось на три части - вокруг переводчиков: приехавшего с нами Александра Садикова и приданных нам от принимающей стороны Галины Тюник и Раисы Петровой (между прочим, внучки славного русского композитора Скрябина). До конца путешествия оставалось два дня, и это был единственный промежуток, когда была возможность истратить нашу скромную наличность.
В Москве нам дали по 25 долларов. По прилете в Америку, пока мы следовали в автобусе от аэропорта Даллеса в гостиницу, каждому из нас организаторы вместе с программой пребывания вручили конверт, в котором было по 80 баксов. И все время в наших головах параллельно с неизгладимыми впечатлениями где-то на заднем плане закольцованной лентой крутилась забота: что на эти деньги можно купить? А также: как это осуществить? Во всяком случае, меня такие вопросы беспокоили.
То было время холодной войны. В числе ее особенностей имелись такие две основополагающие: предельное ограничение, практически невозможность для советских граждан посещать страны Запада и предельная же убогость - по номенклатуре, количеству и качеству - «товаров широкого потребления», от жевательной резинки до туалетной бумаги. Такая комбинация свойств «реального социализма» (это словосочетание не ирония новоявленного Салтыкова-Щедрина, а официальный партийный и государственный термин, вошедший в «Программу КПСС») породило забавную черту многонационального советского народа. Первый вопрос к везунчику, побывавшему за кордоном, у всех был один и тот же:
- Что привез?
Накануне моего отбытия в Штаты главный редактор попросил:
- Я понимаю, денег у тебя не будет, но, может, все же привезешь мне жилетку?
Я оторопело кивнул. И лишь по ходу дальнейшего разговора уразумел, что речь шла об одной штуке одноразовой бритвы фирмы «Жиллетт». Как мне тогда объяснили ушлые люди, умелые соотечественники умудрялись пользоваться ею едва ли не месяц, а потом, по поверью, оставляли ее в холодильнике на определенное время, в течение которого она имела свойство самозатачиваться.
В краткосрочном моем нью-йоркском пребывании я оказался не в состоянии примкнуть ни к одной из трех групп, собравшихся, выражаясь по-сегодняшнему, на шопинг. Меня крайне смущала перспектива посвящать малознакомых, по сути, людей в детали своих семейных шмоточных обстоятельств. Я подумал: если что, меня выручит Леша Бурмистенко. Но… и к нему не решился обратиться за помощью в этом, как мне тогда виделось, деликатно-интимном деле. Я почувствовал облегчение, когда он предложил на полчасика задержаться в редакции «Тайма», чтобы задать несколько дополнительных вопросов его сотрудникам. У меня нет такого желания, поспешил я ответить, и добавил: встретимся в гостинице.
И вот я в Нью-Йорке на углу 42-й стрит и Лексингтон-авеню. Прошел немного по проспекту и завернул в некий одежный магазин. Первое впечатление – попал  в какое-то дворцовое помещение – так все блестело и светилось, - но в чем-то похожее на просторы ГУМа. Второе – попал не вовремя, то ли в обеденный перерыв, то ли в какую-нибудь инвентаризацию: царило полное безлюдье. Вот, видимо, об этом мне сейчас и скажет неизвестно откуда возникший молодой человек:
- Вы что, не видите – у нас балансовая проверка.
Или укажет на незамеченную мной табличку: «Закрыто. Сдача денег». Но нет, приглашающим жестом он указывал путь к манящим, размещенным на плечиках и манекенах нарядам. И при этом что-то урчал на непонятном мне американском языке. Думаю, это мурлыканье поставило бы в тупик и самою Галину Александровну Спасскую, добрейшую женщину, которой я 1958 году сдал экзамен по английскому (не американскому!) языку. Хоть тогда и была открыта «хрущевская форточка», вряд ли кто всерьез мог относиться к перспективе, будто питомцы УрГУ когда-то будут общаться со стопроцентными янки.
И я бесславно покинул место встречи невольного носителя прогрессивной идеи коммунизма с торжествующей, но затхлой, исторически обреченной рыночной доктриной. Успев сказать лишь ее служителю:
- Искьюз ми!
И очень правильно поступил. Выйдя из магазина, я обратил внимание на его наружную рекламу (не хватило ума сделать это допрежь) и выяснил, что тут проходит sale, распродажа, и по случаю скидок можно купить обновку всего за 299 долларов. Хорош бы я был, оказавшись на ней со своей неполной сотней.
Пошел далее, стараясь уже не пропускать разные баннеры и мелкие вывесочки. Дойдя до 50-й стрит взял и повернул налево. И вот тут возле какой-то дорожно-мостовой конструкции наткнулся на небольшую россыпь маленьких магазинчиков. Можно даже сказать лавок. Их хозяевами (или продавцами) были латинос, выходцы из Южной Америки, как мне показалось, в основном из Мексики. Здесь я почувствовал себя намного уверенней. Во-первых, я неплохо понимал их английский: для них, как и для меня, главным было не построение фраз, а толкование слов, произносимых без лишних флексий, главное – корень, смысл.
- Хау мач? – спросил я у малорослого подвижного торговца и показал на темно-вишневый мужской костюм в спортивном стиле.
- Фифти долларс.
- Ай вулд лайк ит фор май сон.
- Вот сайз?
- Ай донт кноу америкэн сайзис.
- Хи хау ю?
- Биггер.
И все! Правда, вышла заминка при расплате. Продавец выписал чек на 54 доллара.
- Как это, как это, как это? - вскинулся я. – Ты же сказал – 50.
Мексиканцу пришлось объяснять мне, что это местный налог на продажу, и кто же в мире про него не знает? Ну, не возвращать же из-за этого покупку! Хотя я и был обеспокоен. Поскольку уже присмотрел в лавке неподалеку очень понравившуюся мне демисезонную женскую полукуртку-полупальто из искусственной замши цвета кофе с молоком. И покупал подарок для Сашки, уже мысленно представив, как эта вещь будет смотреться на моей Гале.
Но все сложилось как нельзя лучше. За очаровавшую меня одежку взяли вместе с нью-йоркским налогом 41 доллар и 4 цента. Это ж надо: в толстой папке, в которую в незапамятные времена я сложил всякую печатную продукцию, связанную с путешествием за океан, обнаружились эти два магазинных чека с датами, именами торговцев, адресами…
(Только я написал предыдущую фразу, ко мне пришел близкий знакомый и, увидев на столе эти чеки, стал фотографировать их мобильным телефоном.
- Зачем?
- Это же интересно: уже тогда в этой лавочке можно было расплатиться с помощью пяти платежных систем: American express, Diners club, Carte blanche, Bankamericard, Master charge.
Для сравнения. Через 40 лет по случаю международных санкций против России у нас начали проектировать что-то подобное.)
В итоге моих американских негоций у меня еще осталась мелочь на жевачку, возвратившись без которой, можно было нарваться на тысячу вопросов: зачем ездил? Что касается девятилетней дочки, для нее у меня уже было входившее тогда в моду пончо – разрисованный экзотическим орнаментом плат с дыркой для головы посередине. Он был куплен на родео, показанное нам в сердце американских Скалистых гор.
С «жилеткой» же для главного редактора мне просто повезло.
После длительного перелета из Москвы в Вашингтон с посадкой в Париже у мужчин возникла потребность побриться. Мы были не какие-нибудь лохи, заведомо знали, что в США в электросети напряжение не как у нас, 220 вольт, а всего 110. И запаслись соответствующими бритвенными аппаратами. Однако никто нас не известил, что советские штепселя не подходят к заокеанским розеткам. Не знаю, была ли эта несообразность известна нашим американским хозяевам, но они быстро нашли выход из положения: купили каждому из нас по бритвенному станочку «Жиллетт».
Я его тут же спрятал в чемодан, а на штыри вилки своей электробритвы «Нева» намотал проволочки из распрямленных канцелярских скрепок – получился отличный переходник, соединяющий воедино два стандарта – американский и московский. Это нехитрое приспособление верно прослужило мне до конца поездки. Я такое же изготовил и для Бурмистенко, но не помню, пользовался он им или нет.

V
Итак, «буду ли сам у себя отнимать свойство движения»?.. Оно ведь и впрямь - свойство материи. Однако материя извечна и многолика. А я - скоропроходящ и неповторим. И вот в этой своей уникальности и невозможности повернуть стрелу времени в обратном направлении моя душа, ныне всклокоченная доброхотовскими письмами, грустит и даже тоскует о непрожитых мгновениях дней, от которых я высокомерно и торопливо ушел, о неповторимых университетских товарищах, о случавшихся то и дело толковищах, то нечаянных, летучих, то длившихся «до первых петухов». Сколько их могло бы еще быть…
Но нет. Не могло. Жизнь одна, и в ней всегда - либо то либо это. И уж если выбрал то…
«Выбрал»… Опять не то, не точное, не верное слово. Каждодневно нам многое приходится выбирать.  Но - не судьбу, не жизнь, не ее суть. Эти понятия являются к нам «в одном пакете», как правило, не в образе многомудрых «проектов», а – чисто житейских положений и обстоятельств. «Раз в жизни фортуна стучится в дверь каждого человека, но человек в это время нередко сидит в ближайшей пивной и никакого стука не слышит». Очень метко выразил Марк Твен повадку провидения!
Но, мне кажется, великий мудрец Америки излишне заострил ситуацию. Предположительная фортуна в какое-то время жизни наверняка просит вас отворить дверь не раз и не два, а чуть ли не каждую неделю. Или даже через день. Но множество людей все равно не отзываются! И тут помеха не соблазны ближайшего питейного заведения. Можно предположить, звуки поступи фортуны возникают в недостижимых для людского уха частотах. Их улавливают иные человеческие начала, нежели известные органы чувств.
Но - не связанные с разумом (точнее сказать – разумом)! Большинство не встретивших на своем пути богиню удачи страдают заблуждением, будто наиболее верный маяк в тумане житейских морей - рассудок, рацио. Их верование выражается в словах: я должен. Поскольку такое кредо и морально, и целесообразно, соответствующий образ действий, полагают они, не может не быть не вознагражденным.
Однако мои давние-предавние наблюдения свидетельствуют о другом: любимцами фортуны в основном оказываются те, кто исповедуют иное: я хочу.
И снова - смысловая недостаточность слова. Хочу: не в ребячьем, капризном понимании, не «что хочу, то и ворочу», а желание подняться на более высокий уровень самопознания. Что не обязательно связано с внешними действиями и вообще видимым состоянием при взгляде со стороны (в том числе и твоем собственном). Речь идет о принципах, часто составляющих смысл жизни, когда я хочу близко к Кантовскому категорическому императиву, а в шкале человеческих ценностей оказывается выше приземленного и публично обусловленного я должен.
Что интересно: хочу, должен – слова, с помощью которых выражается лишь так называемая модальность, отношение к чему-либо, но не действия. Что же за события вызывают они в сюжетах неповторимой – для каждого – биографии? Мне доподлинно известна только одна из них – собственная.

Однажды я уже здесь вспоминал Ивана Сергеевича Родькина, редактора челябинской газеты «Комсомолец». Как он был огорчен моим заявлением об уходе! Я и сам чуть не плакал. Разве это было не везение – в самом начале профессиональной работы попасть в коллектив областной молодежной (!) газеты. Два года пролетели как миг. И вот… «У меня насчет тебя были особые планы», - сказал мне тогда Иван Сергеевич, чтобы уж совсем разбить мое бедное сердце.
Я должен был остаться. По карьерным (абсолютно чистым в том возрасте) соображениям. По житейским – уже как-то утрясся быт. По товарищеским взаимоотношением – сложился мой уютный «кружок». Да много еще почему.
Но было одно непреодолимое хочу. Любовь. Галя переехала в Ростов-на-Дону. И моя планида была – последовать за ней. За любимой женщиной, которая была замужем и не имела в южном городе еще ни крыши над головой, ни работы, ни гарантий хоть в чем-то. Такое было несообразное я хочу, переборовшее всю разумную аргументацию, однозначно доказывавшую - я должен. Думал ли о фортуне? Нет. Но она, неведомая и бесконечно далекая, пошла навстречу мне в миг, когда я порвал путы казавшегося безусловно убедительным  долженствования.
Похожая ситуация была с уходом из «Комсомолки». Даже совпали с родькинским упреком слова шефа Бориса Дмитриевича Панкина: «У меня свои планы на тебя». Надо ли говорить, что расставание с «Комсомолкой» (Аджубеевско-Вороновско-Панкинской, лучшей газеты страны) было еще болезненней, чем с предыдущими «конторами». Тем более что внешне оно выглядело не слишком благородно: меня позвали на более высокую зарплату. Молодому читателю поясню: в то время торжествовала социалистическая мораль, и оплата труда считалась не главной среди стимулов. Важнее ее, например, полагалась общественная необходимость (когда Галя работала в школе, в ответ на ее просьбу прибавить ей нагрузку ради увеличения зарплаты директор с искренним возмущением воскликнула: «Мы что с вами ради денег, что ли, работаем?!» И молодая учительница столь же искренне устыдилась рваческого своего поползновения). Выше заработка в шкале ценностей у образованной части общества была увлекательность труда.
Я не скрывал заинтересованности в высокой зарплате. Хотя и не мог раскрыть свету ее главную причину. Я хотел усадить Галину за писательский стол. При двух малых детях и еще материально не устоявшемся московском быте сделать это, работая в «Комсомолке», было невозможно. Я мог составить список из десятка причин морального свойства (и сейчас могу привести его), по каким должен был остаться в любимой - по сию пору - «Комсомолке».
Но ультиматумом фортуны было - я хочу.
Кроме этого, в моем желании, как я сейчас понимаю, был и некий сокрытый, едва ли осознанный вызов… Даже трудно сформулировать чему. Но истоки этого смутного «чего» были, несомненно, в том, что «мы приехали в столицу  уже внутренне завзятыми антисоветчиками» («В незримом мире сердца»).
…И Галя, и я, с очень различными потерями пройдя голодное военное и сталинско-тоталитарное детство, в дальнейшем жили, можно сказать, в нормальной, более или менее пригодной для жизни обстановке. Типовые школы и вузы, обычное начало собственной трудовой судьбы с бесквартирьем и верой в прекрасное будущее…
Еще в оттепельно-радужное время я, очевидно, пресловутым прозрением влюбленного провидел писательское грядущее Галины. Документальное свидетельство этого (я о нем уже писал) – блокнотик с дарственной надписью: «Да будет она первой зап. книжкой великой писательницы нашего и будущего времен. 15 августа 1959 года». Легкомысленный этот подарок сделан, когда из под ее пера не вышло ни одной подлинно писательской строки, ровно за 20 лет до выхода в журнале «Юность» повести «Вам и не снилось», сделавшей имя автора известным во всей стране.

Что было за эти 20 лет? Прежде всего взросление. Умственное. Мы были интеллектуальными недорослями. Нельзя винить в этом ни школу, ни вузы. Они как могли работали «в предлагаемых обстоятельствах». В гуманитарных дисциплинах - при ужасно заниженной планке образования не только по сравнению с дореволюционными университетами и гимназиями, но в чем-то и с церковно-приходскими школами. Галина в этом отношении пострадала больше, чем я. Я был младше, и к тому времени, когда поступал в университет, а это как раз и были годы «оттепели», отменявшей одну за другой самые мракобесные революционные доктрины (например, связанные с запретами Достоевского, Есенина, Зощенко и т. д., и т. п.), она уже окончила свой курс обучения. Училась-то она, не в пример мне, хорошо.
Как-то, уже в период после «Вам и не снилось», я читал комментарий Ю.Лотмана к «Евгению Онегину». Дошел до разбора строчек из черновых набросков поэта:
…Лок, Фонтенель, Дидрот, Ламот
Гораций, Кикерон, Лукреций…
И обратил внимание Галины на пушкинское написание фамилий Дидрот и Кикерон. И тут она мне выдала, в связи с Кикероном, едва ли не лекцию о проблемах транскрипций имен и прочих древних слов. Оказывается, у них в Ростовском университете были два старых, заслуженных латиниста, один из которых говорил только «киник», «киклоп», «Скилла» и т. д., а другой – исключительно «циник», «циклоп», «Сцилла», и каждый убедительно доказывал, что прав именно он. И надо же, спустя 30 лет Галина помнила аргументацию обоих. Мы тогда похихикали над тем, что «мы все учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь». Я в ответ рассказал, как преподавательница по теории и практике печати (не буду называть фамилию) предписывала заучить 33 требования к «правильному» заголовку корреспонденции. Еще Галю позабавило задание по предмету «Практическая стилистика», когда нам предложили обнаружить в главе «Героя нашего времени» то ли 15, то ли 20 нарушений языковых норм. (Хотя сейчас я не вижу в подобном буквоедстве ничего зазорного: может быть, нам хотели показать, как можно, нарушая правила, сохранять природу, душу русской речи).

…И я прерываю мысль на полуслове, вспомнив совет Александра Терехова, помещенный в начале этой рукописи. «Я бы, как читатель, был только рад, если бы в рассказ о прошлом вторгались ваши дневниковые записи о себе сейчас, о времени, просто о том, как прошел день - это всегда оказывается самым важным и интересным «в конечном счете».
Расскажу, чем завершился вчерашний день.
Я не раз удивлялся тому, что мне, вяжущему цепь эпизодов и размышлений, приходят удивительные подсказки «со стороны». Вот и в предыдущий вечер я, выключив компьютер, залег у телевизора, видимо, с затаенным вопросом, заданным себе две страницы назад: «В моем желании, как я сейчас понимаю, был и некий сокрытый, едва ли осознанный вызов… Даже трудно сформулировать чему». Минутно проскакав 40 каналов, остановился на ОРТ (Общественное российское телевидение). Там начинался фильм «Транзит». Марина Неёлова и Михаил Ульянов. К тому же – уважаемый драматург Леонид Зорин и режиссер Валерий Фокин.
…Длинные планы с какими-то тоскливыми, даже  нудными кадрами меня, вожделевшего отдохновения, можно сказать, рассердили. Побороть раздражение помогло обещанное в титрах участие любимых актеров. И они не обманули ожиданий, выдав, на мой взгляд, шедевры актерского мастерства. Но и этот блестящий дуэт продолжал прерываться нарочито (это я уже понял) затянутыми съемками безрадостных пейзажей, дымных панорам, картин убогих поселений и жилищ, до боли напоминающих места моего детства. Тут-то я и вспомнил самый начальный титр: «Свердловская киностудия». А еще – и самый главный в этом случае: «1982 год».
То был апофеоз брежневщины, «реального социализма». И все встало – в моих отношениях с фильмом – на свои места. Чрезвычайно точно в визуальной пластике была передана безнадёга и тоска, с которой в глубине души годами жили люди, не лишенные дара живой мысли и чувства.
Одновременно с этим прозрением мелькнула сиюминутная мысль: сколь умное это Общественное российское телевидение (Анатолий Лысенко), показавшее картину сейчас, в пору брежневщины-2. В дни, когда как бы тайком загоняют российских служивых ребят на преступную донбасскую бойню, а погибших действительно секретно хоронят, как подлых лиходеев, не позволяя написать правду на надгробиях. Именно так в 1982 году поступали со сгинувшими в Афгане.
Важное сюжетное обстоятельство в фильме: младший брат героини, которому она, можно сказать, посвятила жизнь, погибает на армейской службе, как она говорит, «на границе». Всякому, кто жил в то время, ясно: в Афганистане. Там есть до жути выразительная сцена проводов новобранцев: бесконечная панорама разнообразных лиц, на которых одна эмоция – подневольность и обреченность.
Именно эти чувства преобладают над всеми настроениями и действиями людей в киношной фабуле. Даром что нехитрая интрига разворачивается на фоне свадебного торжества: выходит замуж бывшая невеста погибшего «на границе» юноши. Произносят радужные, подходящие к случаю тосты, одни поют, другие танцуют… Но все происходит под пеленой какой-то всеобщей привычной задумчивости и безысходного… безразличия.
А так оно и было. Все «как у людей»: любовь и работа, праздники и будни. Жить можно! Но только – с разрешения свыше и под надзором «Большого брата». И от этого будни и праздники, работа и даже любовь становились понурыми, безвыходными, теряющими интерес. От всего словно несло «ждановской жидкостью» (была когда-то такая, ею заглушали, забивали трупный запах; в романе «Идиот» упоминается о ней). Позднее все это назовут застоем.
Да, кое-кто почитал этот аромат как природное благоухание. Большинство же из нас смирились с ним как с неизбежным злом. Были единицы героев-диссидентов, решавшихся противоречить «Большому брату». Они казались безумцами, находившимися, наподобие горьковского Данко, в помрачении рассудка.
Мне тогда по нутру ближе всего были личности, в душе которых зрел бунт и против закоснелой реальности, и против населения, безропотно смирившегося с наглой беспардонностью властей предержащих (при некоем допущении его можно было именовать «народом»).
И вот две такие личности, стосковавшихся в этой унылости по себе подобным, внезапно встретились в сюжете «Транзита». По законам драматического действа интригу должна сотворить любовь. И она случилась. Сценарист оказался авантюристом (как и режиссер): на все про все отвел менее суток. Как это сделали Неёлова и Ульянов – уму непостижимо. Но сердце от боли за их Мужчину и Женщину до сих пор горюет.
Но сейчас-то меня интересует другое – их внутреннее противостояние окружению, которое, так уж и быть, назовем народом. Герои совсем не много говорят об этом, но - вполне определенно. «Уж очень часто обманывали меня, - рассказывает он. – Мало трудятся, много ловчат. Слышать я не могу, как нетребовательностью кичатся (это на тему, что якобы у людей «и нету других забот», коли есть страна родная. – А.Щ.). Та же лень наизнанку. Сначала штампуют слова-мысли, потом штампуют и города».
Дело в том, что герой фильма по профессии архитектор. Но это обстоятельство не имеет почти никакого значения, как и то, что героиня – мастер на машиностроительном заводе.
«Я гражданин невоспитанный, - говорит он о себе, - не соблюдаю приличия в гостях, особенно когда слышу объяснение: «Невесело я живу, невесело я терплю». На сто лет вперед я наслушался этих песен. Вот где у меня сидят эти поповские добродетели».
Такие мнения раздосадуют аборигенов далекого городка, куда неблагоприятные погодные обстоятельства забросили нежданного чужака. Но затронут струны в душе Татьяны, которая привела его к себе в дом, случайно познакомившись с московским градостроителем в станционном буфете.
Не прошло суток – и они снова тут, на станции, расстаются, по всей видимости, навсегда.
- Век могла прожить и этого не узнать, - говорит Татьяна. – Страшно. Теперь я ничего не боюсь.
Это она обо всем: и о любви, которую нежданно и незабываемо познала, и о слиянии двух душ в единомыслии, единочувствии, в едином отношении к миру. И он по-мужски скупо признается в том же:
- Много мне, Танечка, ты открыла, много.
- Я не боюсь теперь ни расстояния, ни времени, - спонтанно раскрывает она в себе что-то новое. – Что они теперь со мной сделают? Ничего не сделают. Вот счастье-то. Вот – счастье.
И она остается, а он уезжает.

Мы с Галиной, испытав ту же душевную спайку, остались вместе. Такая нам выпала благодать судьбы.
См. ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ.

 23 июня 2015 г.

Комментариев нет :

Отправить комментарий