воскресенье, 26 апреля 2015 г.

МЫ УЛЕТЕЛИ, УЛЕТЕЛИ…

Александр ЩЕРБАКОВ

В незримом мире смысла

ПРОДОЛЖЕНИЕ. См. НАЧАЛО

IV

Вот, может быть, первостепенное знание, ставшее мне явным в самое последнее время: я любил свою дочь. Не только когда она в двухнедельном возрасте крутила головенкой, оглядывая свое первое домашнее жилище и снисходительно улыбалась нам с Галей. И не когда я с чувством громадного облегчения, воспользовавшись ее недомоганием, умыкнул ее, четырехлетнюю, с детсадовской дачи «Ёлочка» и дал себе слово, что в жизни ни за что не позволю ее увезти куда-то из дома. И когда… - «ну, как сейчас помню» - … было еще и то, и другое, и третье… Двадцать пятое и тысячное…

Не об этом речь. А о том, что во мне много лет циркулировала, не находя исхода, нервная энергия обиды, ни на миг не отпуская с того часа, когда я получил от нее (между прочим, уже матери девчонки-подростка) письмо с подписью «ваша бывшая дочь». Я ведь не знал, что уже взращивается творение «Мама, не читай», и наивно полагал эту подпись неким недоразумением.



Но и не об этом я сейчас хочу сказать. А о том, что в нынешнем мае (2014) вдруг (иезуитское словцо, как бы освобождающее от объяснения причин), внезапно иссякло напряжение обиды. И я, с непривычки недоумевая от новизны состояния, понял (вдруг!): нет больше… любви! Это как тишина, иногда вытесняющая непрестанные кровесосудистые шумы где-то внутри, за барабанной перепонкой, давно ставшие обыкновением.


Вот именно так и распознал, что она, любовь, была. По выпавшему светящемуся перышку можно судить о пролете, увы, упорхнувшей Жар-птицы (незабвенный «Конек-Горбунок»). Только от неподдающегося определению «чувствования, чрезвычайно разнообразного по содержанию и силе» (Брокгауз и Ефрон), и больше ни от чего, могла заряжаться батарейка этого душевного уязвления: от природы (в отличие от Галины) я необидчив.

Мой новый психологический «статус вивенди» подтвердил простой эксперимент: я подумал о «Мама, не читай» - и не мельком, не опасливо, как бывало, а «с чувством, с толком, с расстановкой». И не испытал, как прежде, импульса непреодолимого отталкивания, ощущения невозможности прикоснуться - как к лепре. Остался холодным, как собачий нос. Верный признак отсутствия, точнее - сошедшего на нет «чувствования». Более того, подумалось: «Надо бы прочитать».

Впрочем, это вряд ли.

Чтец я уже никакой. Дикий человек. Галя меня бы не узнала. Пробавляюсь сведениями о литературных новинках – надо же быть «в курсе» - от убогих хроник книжных обозревателей.

Отчасти это связано с глазами. Трудно им сладить с книжными текстами. На компьютере я имею дело с двадцатым кеглем, да еще и увеличиваю шрифт на 40 процентов.

Но главное в другом. Чтение, почти всю жизнь бывшее развлечением и удовольствием, после инсульта стало работой. А работоспособность все из-за той же оказии понизилась в разы. Вот и выбирай, как говорил один персонаж Льва Кассиля, два из одного. У меня на первом месте всегда моя жена Галина: все, что относится к ее сочинениям, их публикованию и памяти о ней. Далее – поддержание какой-никакой жизни в моем интернет-журнале «Обыватель». Потом - мои писания наподобие вот этой рукописи, объективно необязательные, а потому сплетенные с укором совести: они отодвигают дела, связанные пусть с неблизкими, но хорошими людьми (прочитать написанное ими, нацарапать рецензию, дать совет и т. д.). Как в анекдоте: чукча не читатель, чукча писатель.

Короче, всякое «факультативное» чтение отодвигается в некую желательную, но, скорее, мечтательную жизнь. В первую очередь мечтания эти касаются хотя бы 10-15 книг, которые по справедливому мнению умных людей должен прочитать всякий культурный человек и до которых у меня до сих пор не дошли руки. Я, заметьте, не говорю уже о том, что эти же умные люди часто рассказывают, как они самые лучшие книги прочитывают по много раз, всегда находя в них что-то новое для себя. Я, будучи трезво мыслящим субъектом, об этом даже не мечтаю.

Впрочем, нет. Очень хочу еще раз прочитать «Униженных и оскорбленных». Эта книга послужила мне входом в сладострастную достоевщину, восприняв которую, до конца оставляешь ее в себе. Мне очень хочется разобраться в одном: еще более умные и уважаемые мной люди то и дело толкуют о славном пятикнижии Достоевского. А «Униженных и оскорбленных» всегда обходят в своих рассуждениях, видимо полагая, что это литература второго разбора. Мне же роман кажется непревзойденным образцом беллетристики. То есть литературы, не искрящейся философскими, трансцендентальными, социальными откровениями, но во всем блеске проявляющей чисто писательские качества авторов. Для меня, простого читателя-обывателя, они не менее дороги, чем пророческая высоколобость.



…И когда снизошедшая на меня без-обидность сняла с души некое висевшее над ней самопроизвольное табу, раскрылось на удивление обновленное поле размышления.

Даже не знаю, с чего начать.

Вот три фразы из краткого авторского представления нашей Кати своего произведения. «Оказывается, можно уничтожить (убить) нелюбовью. Как это страшно! Люди, будьте бдительны!» Это о Гале. Главное слово – «нелюбовь». Именно это понятие, как я догадываюсь, лежит в основе данного труда. Ну, а меня сейчас занимает не это полное существительное, а только морфема «любовь». Это же антоним «нелюбви»? То есть содержательно они совпадают – но с противоположными знаками.

Любовь, любовь… По признанию литературной критики, Галина – «фирменный» писатель-толкователь этого загадочного чувства. И, естественно, в своей книжке «В незримом мире сердца» я уделил ему много страниц. Но, честно, даже маломальской ясности в его понимании так и не постиг. Как это у Рабиндраната Тагора: «Если я скажу, что главный смысл слова «женитьба» — любовь, мне придется определять слово «любовь», а то, что называют любовью, еще теснее связано с жизнью, чем женитьба». И, добавлю, еще более запутанно. Вот любопытное подтверждение тому.

Было так. Я на поводу вышеупомянутой обиды поделился в интернете вопросом, до сих пор тревожащим меня: что же наша дочь так и не приехала на похороны своей мамы? И получил обширнейший ответ от… Евгения Шпиллера, второго супруга Кати. Вот наиболее содержательный отрывок из него

«…Ни вы, ни покойная Галина Николаевна попросту не любили свою дочь… Вы хоронили своих родителей, и считаете, что этим вы отличаетесь от животных. Я тоже считаю, что вы отличаетесь от животных, но не этим. Главное ваше отличие, на мой взгляд, - это отсутствие такого «животного» чувства, как любовь к своим детенышам. Причем, если у самцов такое иногда случается, то у самок никогда. У вас с Галиной Николаевной это случилось на пару…
Умные родители, лишенные любви к собственным детям, хотя бы стараются имитировать это чувство…» И т. д.

К чему я это? А к тому, что у Галины в ее художестве и публицистике свое толкование любви (его изложение заняло бы изрядную книгу), у Кати – свое («нелюбовь» - пустое место, но - ведь оставшееся от существовавшего там чувства?), в письме Шпиллера – еще одно: просто мозговой инстинкт – материнский или отцовский. И не мудрено. Даже в энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона конца девятнадцатого-начала двадцатого века отмечены четыре вида любви: половая, кровная-родственная, общечеловеческая и духовная. А уж в нынешние справочники страшно и заглядывать – чуть ли не десятки разновидностей понятия. Редкий ученый-гуманитарий не попытался внести в эту всемирную копилку свой скромный (или нахальный) вклад.

Вот уж показательный пример того, как из одного слова, как из гигантского водохранилища, разбегаются множество смыслов – речек, а также каналов, наподобие Волгодонского… Докопаться до некой единой сущности любви, наверное, в принципе невозможнее, чем даже до первоосновы материальной сущности микромира или, напротив, вселенной всех вселенных (она, как нам объясняют, одна, общая; и, может быть, согласно новейшей гипотезе, так называемая струнная).

Но это не лишает права всякому размышлять о сем предмете (особенно интересна своя личная любовь - или любви: две, три, а то и больше), о его природе и судьбе. И, может быть, это самое увлекательное и самое важное размышление в жизни.
Мне хочется воспользоваться этим правом.

Она, видимо, все-таки есть - всеобщая основа всякой любви, пусть и непостигаемая людским разумом. Недаром в Библии так часто встречается это слово, особенно в Новом завете. Не только про супружескую любовь или к своим чадам, или к братьям нашим меньшим, не только к ближнему своему или к Богу, но про любовь как таковую, в ее нераздельности, всеобщности, универсальности. Апостол Павел в своих посланиях посвятил любви целую главу. И открыл ее очень серьезным предостережением: «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая, или кимвал звучащий». Другими словами не человек, а погремушка.

Но вот про что не сказал апостол (то ли сам не испытывал такого состояния, то ли жанровые рамки библейского поучения не позволяли): в злосчастном, неуважаемом положении «меди звенящей» человек может ощутить… свободу, которая ему заказана, когда он – любящий. Это – случай моего отношения к дочери Кате (освобождение от обиды как след утраты любви).
Но вот что еще сказал апостол Павел: «Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится».

Это – про Галю. Если моей рукописи суждено быть дописанной до какого-то логического конца, а у меня появится предположение, что - и предъявленной людскому суду, я наверно открою читателю, как узнал и поверил, что «…никогда не перестает». Сейчас же  достаточно повторить себе самому (и для соблюдения логики изложения, и для подтверждения собственной уверенности), что это знание накапливалось в течение пяти лет со дня ухода Галины, и что это внушительный срок. По крайней мере в сопоставлении с тем, сколько мне осталось, какая бы цифра там ни случилась.

Итак, я и «медь звенящая», но, можно сказать, посвящен и в то, что «никогда не перестает». И, может быть, по этому сочетанию могу подойти под сформулированное апостолом в той же главе микрожизнеописание: «Когда я был младенцем, то по-младенчески говорил, по-младенчески мыслил, по-младенчески рассуждал; а как стал мужем, то оставил младенческое».

Я буквально обалдеваю, а можно даже сказать, благоговею от речевого слога апостолов, труды которых включены в Библию, и в первую очередь от снайперского словоприменения. Вот Павел написал – «…а как стал мужем», и я бы никогда не смог применить его мысль к себе. «Муж» в писаниях, как правило, не столько возрастное понятие, сколько синоним личности образцовой моральной доблести и, особенно, зрелого разума. Несомненно помня об этом, талантливый писатель и образованнейший человек своего времени Павел понижает в этой фразе значение слова именно до смысла возраста. Как? Простейшим образом: противопоставляя «мужу» - младенца! Хотя в главе о любви нет и признаков темы детства.
А уж из младенчества я, как и любой читатель Нового завета, точно вышел. И, значит, с полным моральным правом, сравнявшись в годах с мужем Павлом, могу разбираться в его суждениях  о любви. Он как бы приглашает (призывает?) к этому…

…А вправду, какого я возраста?

Меня раздражают мои ровесники, старающиеся представить себя пусть и морщинистыми, но «по сути на самом-то деле» ого-го какими юношами, и  воспринимающими мир как двадцатилетние, и почти  не уступающими им по физическим кондициям. Сейчас таких немало и в жизни, и в телевизоре. И я даже знаю, чем они вызывают мою неприязнь. Тем, что напоминают меня самого, ну, предположим шестидесятилетнего в некоторые моменты жизни.
Скажем, какой-то корпоратив с цивилизованным возлиянием, культурной программой, а еще с танцами. Почти всегда много прелестных девушек. Впрочем, если их и не много, все равно… Ты танцуешь, получая от этого удовольствие. Через какое-то время – только удовлетворение от сознания пользы для здоровья. Но еще в ощущениях – пьянящая достижимость… всего. Это от аперитива. Лишь одно невозможно – предстать перед самим собой (и перед девушками!) слабаком. И ты уже выделываешь одно или два (а других и не знаешь) коленца из последних сил. Слава Богу, музыка кончается. Здесь бы и передохнуть. Но нет. «Главное, чтобы воля тут была к победе». Возрождаешь в мозгу ощущение от утреннего воздействия гантелей – и на окончательном издыхании подхватываешь девушку на руки и транспортируешь до близстоящего стула. Чего, между прочим, не делал в молодые годы. Не было порывов кому-то что-то доказать.

Сегодня мне как-то… жалобно видеть, как куртуазный старинушка – пусть в прекрасной физической форме – по-актерски галантно отвальсировав круг с милой балеринкой из подтанцовки, вдруг подкатывается под ее коленки, не без натуги отрывает ее от матушки-земли и, преодолев естественное сопротивление собственной поясницы, заранее эстрадно осклабившись, как бы щедро предъявляет девушку благодарному залу.

Каждый раз при таком виде (а это не редкие случаи) я невольно вспоминаю Пушкина: «Старый муж, грозный муж, режь меня, жги меня…» Причем на музыку самых разных композиторов.

Впрочем, на меня не угодишь. Я ведь смеюсь нутряным смехом и над сотоварищами по веку, которые, едва дожив до пенсии, с явным удовольствием впадают в обличье многоуважаемого старца, носителя, как им мнится, ценных истин, которыми грех не поделиться с миром. Почти все из них отпускают более или менее живописную бороду, некоторые начинают ходить с хорошо отшлифованной суковатой палкой, даже если с аппаратом движения у них все более-менее; часто речь свою начинают предварять словами «должен сказать» или «скажу правду» (видимо, подсознательно в голове прокручивается: «Истинно вам говорю…»). Люди моей профессии, еще оставшиеся в ней, все больше начинают ударяться в поучение: что хорошо – что плохо, как надо – и как не надо, что морально – что аморально…
Написал предыдущую фразу – и тут же смекнул: ведь и это неприятие себе подобных, может быть, берет начало от упрятанного где-то неодобрения самого себя?

…По времени это было примерно посередине перестройки, то есть еще недалеко от брежневско-черненковского торжества коммунизма, но уже довольно близко и к августовскому «Лебединому озеру». Сижу я спокойненько в журнале «Журналист», «чиню примус», никого не трогаю. Телефонный звонок.

- Это Щербаков?.. Виталий Сырокомский, главный редактор «Недели». Я удивлен тем, что вы до сих пор ничего не предложили для нашей газеты. Уже все лучшие журналисты Москвы у нас отметились. Приезжайте ко мне, и мы исправим это безобразие.
Как это у классика Александра Твардовского: «Тут и сел старик». Я не был лично знаком с Сырокомским («Сыр», как называли его все в «Литературке». А иногда и – Сыргоркомский, с намеком на его прежнюю партийную номенклатурную родословную).

Еще живя в Волгограде, занес имя этого позвонившего мне человека в свой личный список великих главных редакторов современности. Оно было тогда третьим – после Аджубея и Егора Яковлева. Вообще-то Сырокомский был не главным редактором обновленной «Литературной газеты», а его первым заместителем. Однако журналистский мир страны знал, кто на деле рулил этим уником отечественной прессы, особенно его второй тетрадкой. Первая, собственно литературная, интересовала очень небольшую часть аудитории, вторая же, общественно-политическая с неизменным Клубом «12 стульев», была многие годы лакомым блюдом читающей публики всех пятнадцати республик союза нерушимого.

Как и следовало ожидать, через какое-то время (впрочем, немалое) Сырокомского отстранили от «Л.Г.», по-чекистски приписав ему какую-то мутную историю. Его разбил инсульт. Но вот он, как птица Феникс, вновь возник на журналистском небосклоне и начал собирать, уже вокруг «Недели», свою «могучую кучку».

Мог ли я пренебречь таким призывом? Драма была в том, что за годы служения в профессиональном издании я почти не имел журналистских контактов с непосредственной жизнью, а в основном как раз разбирал, что хорошо, а что плохо в работе моих собратьев по перу, так сказать, отделял в их творчестве зерна от плевел и, что совсем уж сомнительное дело, рекомендовал, как надо и как не надо.

Однако пришел в «Неделю» к Сырокомскому, и мы придумали с ним для моего дебюта цикл публикаций под названием… «Письма о морали». Под рубрику «Наши нравственные ценности». Было пять таких писем. И, согласно течению моих сегодняшних помыслов, я уже - в полной готовности поиронизировать над своими четвертьвековой давности опусами. Однако что-то подняло меня со стула и побудило раскопать их в моем так называемом архиве. В первом же из писем взгляд натолкнулся на картинку тогдашней жизни, которую мне захотелось вставить в рукопись как иллюстрацию советской повседневности. Ведь все так мгновенно и накрепко забывается!

Женщина униженно просила.

Очередь гордо и как-то отстранен­но-задумчиво хранила молчание. Подсолнечное масло в рыбном магазине заканчивалось. А в расположенном по соседству гастрономе «Восход» его в тот субботний день не было с утра. Обычное дело: с любым продуктом в нашей торговой сети могут случаться такие вот ле­тучие микродефициты.

Женщина уже минут пять, а может, и больше просила продать ей - в порядке исключения без очереди - 30 (тридцать) граммов подсолнечного масла. В руках у нее была пол-литровая баночка, наполови­ну заполненная винегретом. И ей нужно было заправить его маслом и отвезти в больницу родственнице, находящейся в аллергологическом отделении. Кто его знает, может быть, именно это часто пов­торяемое слово - «аллергологическое» (а для женщины оно, видимо, было почему-то очень важным) своим необычным звучанием как бы унижало некое коллектив­ное чувство достоинства очереди за пост­ным маслом, не соответствовало ее хму­ро-простоватому настроению. Очередь молчала недоверчиво. Тут, в очереди, и я был, молча смотрел, как один покупатель отходил от прилавка, а следующий торо­пливо совал продавщице свою бутылку. И опять. И снова. Вроде так все и надо...

И тут, ко всеобщему облегчению (во всяком случае, так мне показалось), муж­чина, оказавшийся первым у весов, мот­нув головой в сторону, дал женщине молчаливый знак: давай, мол... Но не тут-то было. Услыхав про 30 (тридцать) граммов подсолнечного масла, продавщица как-то так странно, припадочно вскинулась, а по­том забурчала что-то такое про свой нелегкий труд, приближающийся обеденный перерыв и покушающуюся на него очередь, что сникший мужчина, устыдившись, торопливо протянул ей свою бутылку...

А потом было хорошо: из этой самой ностальгической бутылки мужчина отлил женщине в баночку потребное по прави­лам кулинарии количество постного мас­ла. А женщина расплакалась и рассказа­ла, как, еще с утра обнаружив отсутствие подсолнечного масла в доме, она зашла к соседке, но и у той его не оказалось, и у второй тоже, а третью вообще не уда­лось застать; как пошла она в ближайший магазин, потом в более далекий и так да­лее; как села в поезд и поехала из города Обнинска в город Москву; как не обнару­жила подсолнечного масла в «Восходе»; как пришла в этот рыбный магазин на Бутырском рынке и при входе в него бес­славно попросила у двух женщин продать ей пятьдесят граммов масла...



Такая вот история.

А между «Неделями» обнаружилась слипшаяся с одной из них «четвертка» бумаги с двумя «фирмами» в левом уголке: «ИЗВЕСТИЯ Советов народных депутатов СССР» и «НЕДЕЛЯ Воскресное приложение»:

«Глубокоуважаемый Александр Сергеевич!

Редколлегия «Недели» благодарит Вас за Ваше выступление в № 25.

Надеемся на дальнейшее сотрудничество с Вами.

Заместитель главного редактора «Известий»,

Главный редактор «Недели»

В.А. Сырокомский».

Был тут и № 25. Я пролистал его с начала до конца, потом с конца до начала и не обнаружил никакого своего выступления. Удвоил тщание и нашел на вполне достойном месте колоночку под заголовком «Сэкономили на журналистах». Ее содержание тоже может служить колоритной приметой времени.

Речь о том, что руководство СССР даровало право членам Союза театральных деятелей и Союза кинематографистов на получение дополнительной жилплощади. Каковое давно было у писателей, композиторов, художников. А вот всякий член Союза журналистов как был, так и остался, по райкинскому выражению, «как простой инженер».

Естественно, автор подозревает, что мстительные кремлевские помпадуры так отвечают на смелую критику тружеников пера. «Что ни журнал, то вопрос: доколе?.. Телевизор – и тот уже не только утешает на досуге, но и язвит удручающими картинами каждодневного нашего бытия». На какие же милости от номенклатурной природы советского строя могли рассчитывать вдруг воспрянувшие в прессе народные заступники?..



Однако возвращусь к «нашим нравственным ценностям», вернее, к «Письмам о морали».

Парадокс в том, что я в своих статьях о профессии не раз и не два писал о том, что всяческая моралистика безнадежно портит материалы любого жанра, и доказывал это различными доводами. Хотя вообще-то можно было обойтись и одним: любой читатель всегда может задать риторический вопрос: а ты кто такой? Помню, у моей маленькой дочки была дачная подружка, любившая повторять смешную присказку: «Ученые, ученые, кругом одни ученые. А я кто? Никто!» Вот именно.

Сопровождая Галю на официальных мероприятиях, которые ей порой приходилось посещать, я не раз становился свидетелем ее интервью. Иногда просили сказать что-то о сочинениях ее собратьев по перу, как правило, молодых. Обычно ее ответ был кратким: «Кто я такая, чтобы оценивать работу других писателей?» Я вспоминаю лишь один случай, когда она публично, в газете, выразила неудовольствие, нет, не творчеством, а поведением коллеги. Но это была, по ее понятию, чудовищная история (не вообще, а потому что была затеяна именно писателем!)

«Меня пригласила журналистка, с кото­рой мы уже однажды работали. Мы долго бесе­довали с ней о жизни, о книжках, о многом дру­гом. Вечером я решила послушать «Звездную гостиную». Каково же было мое удивление, ког­да вместо журналистки, с которой я разговари­вала утром, те же вопросы в эфире мне задава­ла Дарья Донцова. Я долго не могла понять этой мистификации. После окончания передачи у меня возникло чувство, что мне должны позво­нить и извиниться. Никто мне, естественно, не позвонил.

…Я бы не пошла на встречу с Донцовой. Не потому, что я имею что-то против нее — я никогда ее в глаза не видела, кроме как на фотографии с мопсами. Просто я не читала ни од­ной страницы Дарьи Донцовой. Я полагаю, что и она ничего моего не читала. А встреча двух писателей, которые незнакомы с творчеством друг друга, бессмысленна. Мы с Донцовой — «куклы из разных коробок». У нас разные чита­тели, разные поклонники. Будь такой разговор по-настоящему, из него могло родиться что-то новое, но все то, что произошло, просто обман. И это происходит на всех уровнях. Высшие государственные чины не всегда говорят то, что есть на самом деле; телевидение вовсю исполь­зует подставных героев передач. …А теперь употребили и меня. …То, что сделали мы с Донцовой, это не доброкачественная пища — это фальшивка. Конечно, не такая, из-за которой может произойти нечто серьезное, но это фальшивка. И если любого человека можно таким образом использовать, то хороши же мы будем».

Не знаю, когда, где, каким образом обрела Галина неколебимое чувство собственного достоинства - такой я узнал ее с первой встречи, - а я перенимал у нее это мироощущение, прилагая к собственной натуре. Истинное же  достоинство – когда собственное представление о себе равновелико тебе самому. Склонность к морализированию, мне представляется, нарушает равновесие: ты, сам того не замечая, как бы возвышаешься над прочими, а на самом деле раздуваешься, как лягушка из басни Крылова. С младых лет я понимал это умом, но с того же времени и боролся, наподобие циркового номера с «нанайскими мальчиками», с собственной тягой к дидактике, к поучению… Может быть, это от родителей, можно сказать, природных педагогов?.. В журналистских материалах уже перед сдачей в производство я то и дело обнаруживал протуберанцы морализаторства и безжалостно их вымарывал. А сколько их я не заметил?

Все это я говорю к тому, что цикл «Письма о морали» был в моей жизни не случаен. Самому-то себе можно признаться: ты - зануда. Ну, не совсем чтобы так: «Вот зануда, так зануда. Ты занудливей верблюда!» Но все же…



И все же, какой мой возраст?

Это не досужий вопрос. Любопытно было бы знать, каким я буду, когда меня уже не будет. «В большинстве своем отшедшие (умершие. – А.Щ.) пребывают в оптимальном, по их суждению, возрасте, как правило, молодом, и в красивом обличии. Они достигают этого состояния в течении первых нескольких лет или месяцев после перехода, а предсмертные болезни оставляют на пороге новой жизни (кроме психических, которые изживаются лишь постепенно)». Так свидетельствует ученый и мыслитель, которому я склонен доверять. В другой своей книге этот же исследователь приводит следующее:

«…из разговора через 3 года после перехода с женщиной, умершей в возрасте 93 лет:

"Вы сейчас молоды?” "Нет" "А другие говорят, что они молоды". "Может быть, все зависит от состояния души”. "А у вас оно какое? "Лет на 57". Но через несколько месяцев она сказала: "Выгляжу так же, как в жизни, но лет на 45", а еще через год: "Выгляжу на 36 лет. Я уже другая", и вскоре: "Мне 36, это мой любимый возраст и самый счастливый год моей жизни”. Однако еще через год снизила свой возраст до 32 лет».

Или вот еще:

«Особенно быстрые изменения внешности происходят в первое время после перехода в связи с движением… к опти­мальному возрасту. В результате этого даже умершие старыми принимают вид молодых:

"Старых людей здесь нет. Наши родители молодые”.

"Бабушка и дедушка N здесь молоды".

Мать А. Конан Дойля, умершая старой, там молода и здорова, счастлива и весела.

Женщина, умершая шестидесяти лет, говорит через 2 года:

"Я рада, что молодая, красивая и здоровая. Я очень нравлюсь себе и другим".

Другие… подтверждали это:

"Ваша N — красавица и добрая женщина.

…В период перехода к оптимальному возрасту вид… соответствует… самочувствию и определяется "состоянием души":

"Выгляжу на столько, на сколько себя чувствую". "Душа должна быть молодая, тогда и сам молодой".

Похоже, что и внешность… подпадает под доминант волемыс­ленного начала, как и все прочее...»



Сижу и думаю: как логичнее пояснить читателю (я давно понял, что органически не могу заниматься никаким писанием, мысленно не представляя потребителя моих усилий, даже заведомо зная, что его не должно быть; это как моряку предложить покончить жизнь самоутоплением)… Так вот: что я должен сообщить читателю для того, чтобы он естественно, с легкостью воспринял вышеприведенные сведения о «том свете»?

Может быть, начать с заднего крылечка школы, где жила наша семья, на котором я, хилый мальчишка, любил греться на солнышке и ломать голову над чем-нибудь несуразным. Например, почему это бензин из бака полуторки запросто бежит вверх по опущенному в него шлангу? Ну, или брага из стоящей на полу огромной бутыли?.. И какая же неведомая до той поры, совершенно особенная радость всколыхнула мое существо, когда догадался-понял, какая именно мягкая сила движет эти разные жидкости. Можно сказать, мальчишка был на пороге осознания того, что на несколько веков ранее понял великий физик Блез Паскаль.

Однако же нет, начать с этого – получится слишком длинная, многоступенчатая вереница эпизодов и казусов. Есть другая исходная точка, более приближенная к теме, – самое начальное, еще студенческое вступление в профессию.

…Конец 1957 года. Одна из последних перед зимней сессий лекций. С мяукающим скрипом приоткрывается дверь аудитории, и чья-то просунувшаяся голова, перекрывая журчащую доцентскую речь, громогласно, а можно сказать хамски, вещает:

- Александра Щербакова срочно к телефону на кафедре…

Действительно, в забитом столами и столиками кабинете кафедры печати, обычно заполненным деловитым шевелением, но сейчас безлюдным, лежит в ожидании снятая с рычагов трубка.

- Это Зиновий Абрамович Янтовский. Вы должны немедля, прямо сейчас пойти в главное здание на кафедру ботаники…

Зиновий Абрамович, руководитель нашей самой первой практики. Журфак УрГУ (впрочем, тогда еще не «фак», а отделение) был славен, прежде всего, не чем-нибудь иным, а деловой профессиональной хваткой своих питомцев. Уже выйдя из альма-матер, я в местных редакциях не раз слышал подобное: хочешь интеллигентности подбавить конторе, бери ребят из МГУ, а если для работы – то из Свердловска.

Действительно, у нас культивировалось отношение к практике как к самой ответственной дисциплине. Нашего однокурсника, не выполнившего предписанные нормативы одной из практик, не задумываясь отчислили из университета. Правда, через год восстановили.

Первая практика, так сказать, домашняя, была на первом же курсе. Тогда мы и узнали Янтовского. Он числился на кафедре печати, но его рабочее место было вдали от зданий УрГУ – в типолаборатории, а проще говоря – в маленькой университетской типографии. Там выпускалась многотиражная газета «Уральский университет». Зиновий Абрамович редактировал ее. А также на деле пополнял наши познания типографских премудростей.

Он не был полиграфистом. До нас доходили слухи о его прежнем славном журналистском прошлом. Но в годы коммунистических репрессий он попал под их каток. И в дальнейшем ему была закрыта возможность вернуться в профессию в прежнем качестве.

Янтовский пришел на наш курс и объявил, что он (курс) отныне и до конца учебного года есть не что иное как редакция газеты «Уральский университет». И объявил запись, по желанию, в ее отделы. Как мне сейчас вспоминается, самым популярным среди моих однокашников оказался отдел культуры. Самым «обиженным» - науки. В нем оказался один штык – А.Щербаков. Так что конкуренции у меня не было. Но совсем не это меня манило, а искреннее убеждение, что где-то именно там – самое интересное.

Интуиция не подвела. Первый же выход на «свободную охоту» оказался удачным. Как сейчас ни напрягаю память, не могу установить, кто или что вывело меня на Адольфа Мокроносова. Ему не было и тридцати, и, кажется, он был еще аспирантом или ассистентом.

Оказалось, у меня счастливо сохранился мой маленький, тощенький первый журналистский блокнотик. В нем есть такая страничка.

«О карт. Клубни – органы размножения. Цветение – и не цветение. – Потому что вещества – в клубни, а не к цветку. Бутоны завязываются. Опыты, кот. доказ., что может цвести. Для понимания природы фотопериодич. реакции. Физиологич. природа реакции раст. на фотопериод. окажется одинаковой для разных растений. – Очевидно…»

Даже рассказы Мокроносова о картошке, с коей мы породнились со своего военного малолетства, были мне занимательны. Но когда тот произнес фразу «1721 – открыт фотосинтез», жирно подчеркнутую в моем блокнотике, то я, видимо, то ли в удивлении раскрыл рот, включив шестую передачу запоминания, а скорее всего поменял бумагу для записи на более широкоформатную. Потому что строка про 1721 год в том блокнотике оказалось последней. Я живо представляю себе подобную сценку:

- А вот с этого момента, Адольф Трофимович, попрошу поподробнее. (Конечно, именно этой фразы не могло быть, она поговоркой внедрилась а нашу речь намного позднее.) Потому что в итоге я написал с его слов статью «Свет – энергия будущего», занявшую львиную часть полосы нашей ургушной газеты.

…Предыдущая фраза побудила меня «погуглить» на обозначенную в ней тему. И обнаружилось: заголовок той практикантской публикации - это формула проблемы, почти за 60 лет нисколько не устаревшей, а только заострившейся. Привожу выжимки из статьи «Солнечная энергия: раздолье для искусственных листьев» (Написал alex, 12.06.2014, 19:39 в Наука и Исследования).

… Финансовые учреждения по всему миру …вкладывают беспрецедентные суммы в создание топлива, в котором используется энергия Солнца и не просто отсутствует углерод, но и само оно должно быть практически неисчерпаемым.

«Это действительно очень и очень сложная проблема, - говорит электрохимик Джон Тернер из Национальной лаборатории возобновляемой энергии США в городе Голден, штат Колорадо. - Окупаемость будет огромной, но это будет не так просто, как всем хотелось, когда мы начали работать в данной области 40 лет назад».

Сама идея искусственного фотосинтеза возникла еще в 1912 году, однако определенный толчок к его созданию состоялся аж в 1972, когда японские исследователи определили, какой именно прибор может потребоваться для улавливания солнечных лучей, чтобы с их помощью разделять воду на кислород и водород.

От искусственных листьев хочется получить три вещи, говорит Натан Льюис (ученый неорганической химии): «Они должны быть эффективные, дешевые и стойкие. Сейчас я могу воплотить любые две характеристики, но не все одновременно».

После разделения воды на составляющие ее части… водород в качестве топлива можно использовать и сам по себе - возможно, в машинах на водороде, которые уже встречаются в шоу-румах Калифорнии - или подвергнуть реакции с угарным газом для создания жидкого углеводородного топлива. Исследователи надеются, что от этих прототипов впоследствии перейдут к промышленным заводам по производству водорода.

Однако какая бы технология не преобладала, говорит Льюис, логика фотосинтеза непоколебима. «Наибольший источник энергии, который мы сейчас имеем, это Солнце. - И лучший способ хранить энергию, кроме как в ядре атома, нет…».

Мне всю эту непоколебимую логику фотосинтеза поведал начинающий ученый в Свердловске, в главном здании УрГУ по улице Белинского, примерно в начале 1956 года.
А что же с ним самим стало после этого? Привожу сведения из справочников и энциклопедий.
Адольф Трофимович Мокроносов (1928—2000). Окончил Уральский государственный университет им. А. М. Горького в 1951 году. Аспирант (1951—1954), ассистент, доцент, профессор (1967—1983), заведующий кафедрой физиологии растений (1963—1983) биологического факультета, проректор (1973—77) УрГУ. С 1983 года в Москве. Заведующий лабораторией (1983), заместитель директора (1984—1988), директор (1988—1997) Института физиологии растений им. К.А. Тимирязева АН СССР. Профессор (1984—1989), заведующий кафедрой физиологии растений (1985—1994) биологического факультета МГУ. Академик АН СССР (1987).

Как опять не вспомнить Пушкина. Мы ленивы и нелюбопытны. Будь я менее ленив и более любопытен, возможно, жизнь моя (при моей-то профессии) могла быть более содержательной и… увлекательной, прояви я когда-то интерес к биографии встретившегося на моем пути недюжинного человека.

Но нет, нет, все время надо спешить, осваивать какие-то новые личные пространства, как Ермаку на диком бреге Иртыша… Зачем? И надо ли, если за спиной оставлены едва тронутые твоим умом и усилием самородки истинного интереса, обещавшие, как знать, быть судьбоносными и для тебя самого?

Вопрос, мне кажется, из разряда неразрешимых.
Но мой «казус Мокроносова» на этом не исчерпывается. Прояви я в свое время внимание к ученому – наверняка узнал бы и о его отце Трофиме Ивановиче. Ныне же выяснил кое-что о нем тоже в Интернете, на Сайте знатоков и любителей Урала «Ураловед». Там есть его замечательно интересное «Описание "родословного древа" Т.И. Мокроносова (Откуда идет родословная нас Мокроносовых так и его детей. А так же, что известно исторически о предках, и в каких условиях они жили)».

Первое, на что я обратил внимание: Трофим Мокроносов – «Крестьянин села Ленёвское Екатеринбургского уезда». А про Адольфа Мокроносова в официальных сведениях написано: «Родился… в рабочей семье». Нетрудно догадаться: партийно-советские органы лепили видному ученому «красивую биографию». А по их ленинской эстетике истинная красота могла таиться только в «исторически прогрессивном пролетариате».

Между тем, я прочитал историю крестьянского рода с неослабевающим интересом, залпом, и подумал, что свести знакомство с отцом академика мне было бы, наверно, еще интересней, чем с основателем уральской научной школы физиологии растений. Я бы спросил у него, например, чем он, Трофим Иванович, руководствовался выбирая детям имена Земфира, Агофангел, Адольф. Думаю, обладатель явно незаурядного литературного дарования (по жизни-то он занимал пост агронома машинно-тракторных станций) ответил бы не банально.



Вот отрывочек из его рукописи о своей родословной.
…Еще одна деталь о наших предках и нашем поколении - нас называли «баранята», это прозвище.

А прозвище баранята (по преданию сохранилось) взялось вот откуда. Наш предок по законам того времени обязан был пойти служить в армию. Дело шло своим чередом, но, когда начальство подъехало к дому за рекрутом, рекрута не оказалось. Тогда была дана команда «Найти рекрута, сотские и десятские». Это низшие чины, избранные населением на определенный срок отбывания службы. Они в мое время были помощниками урядника, стражника, старшины (хозяина волости) и старосты (хозяина села или деревни). Сотские и десятники обыскали дом, амбары, сараи, конюшни и др., а рекрута не нашли. Дело этим и кончилось - предок остался дома. Когда рекрутов увезли на службу, и тревога изжилась, этот бывший рекрут оказался дома, жив и невредим. Люди стали интересоваться и  спрашивать, где он мог скрыться при обыске? Он сообщил, что когда искали его в конюшнях, он прятался среди овец - видимо лежал на полу и так же по-бараньи блеял. Народ окрестили его кличкою барана, а потомство пошло баранята. В том числе и Агафангел Трофимович и Адольф Трофимович с Аленушкой и Мариной все они по старому баранята.

Вот он проявляется смысл, может быть, и случайно появившегося в ленте моей жизни эпизода. Его внешнезначимое обличье – хлорофилл и проблема энергии для человечества. Для меня же его существо – в ныне явившемся осознании, откуда взялся он сам, Адольф Мокроносов, кем и из чего (из кого) «сделан», а также в предположениях, с каким багажом он покинул свое земное бытие.

Если постижения именно такого рода об окружающем остаются на флешке нашего внутреннего мира, то вопрос о смысле жизни, считайте, решен. Самоцитирование - дурной тон в журналистике. Но вряд ли я способен более точно выразить мысль Галины, чем сделал это в «Незримом мире сердца». «Галя считала, что человек, проходя свой путь, непременно вовлекает в сферу души какую-то новизну, обогащает свой менталитет более глубоким  осознанием сущностей мира, и, собственно, эта «прибавка» и составляет смысл нашей конкретной жизни. Видимо, она и составляет конечную продукцию, считала Галина, сверхсложного агрегата, созданного непостижимыми нашему уму силами, под названием «человек».

Вскорости «Уральский университет» напечатал следующую мою статью - «Загадка серебристых облаков» (мне кажется, и до сих пор не разгаданы до конца причуды этих вечных небесных странников), какие-то событийные информашки…

Зиновий Абрамович все это не забыл. В его судьбе случился благоприятный поворот, связанный с разгребанием Хрущевым сталинского гулаговского дерьма. Едва ли не в первом после столиц, в Свердловске решили выпускать «вечерку», и Янтовского взяли в секретариат редакции. Оттуда он и позвонил мне на кафедральный телефон.

- …В университетской лаборатории расцвел столетник. Это редкое явление. Мы хотим напечатать про это в «Вечерке». Завтра будем верстать пробный номер. Так вот, завтра этот материал должен быть передо мной. Вы все поняли?..

Я понял и не подвел своего преподавателя и редактора. А в первую же неделю нового года, в разгар сессии, меня позвали на первую летучку новой газеты, на обсуждение ее начальных номеров. И я оказался свидетелем решения судьбы моего материала. Он был напечатан в одном из пробных выпусков еще в прошлом году. Но за это время и главная областная газета «Уральский рабочий» вышла с сообщением о «сенсации» с алоэ древовидным (столетником). Вопрос на летучке встал так: пристало ли новому, с иголочки печатному органу с опозданием повторять зады ветхой и дряхлеющей газеты. Руководство считало, что не пристало. Но у молодых членов коллектива было другое мнение. «Наоборот, - говорили они, - надо поставить, и пусть увидят, как здорово  можно написать по сравнению с их старозаветной манерой». Молодежь поддержал Янтовский, и в № 6 «Вечернего Свердловска» в центре четвертой полосы (а нам преподаватели не раз говорили, что нормальные читатели начинают знакомиться с газетой с последней страницы; тогда в СССР во всей стране четвертая полоса всегда и была последней) расположился репортаж «От грани смерти до цветения».
Кто-то в него вписал две не очень уклюжие фразы: «В газете «Уральский рабочий» уже сообщалось о том, что так поразило в растении ученых Уральского университета. А мы давайте подробнее…» И т. д. А еще, как мне показалось, никто не обратил внимания на маленький курьез. Материал поставили под рубрику «В лабораториях ученых». В этом было лукавство. Многострадальный пустынный цветок действительно находился в лаборатории (о его существовании в холодном месте между окном и черной шторой попросту забыли), но случившаяся с ним метаморфоза не имела никакого отношения к работе исследователей.
Однако все это не могло испортить мое победительное настроение. В то время я как раз задумал перейти на заочное обучение и поскорее заделаться в истинного профессионала. История с «вечеркой» подхлестнула мое стремление. И уже в конце апреля я был ответсекретарем многотиражной газеты «Резинщик».

Конечно, я не знал, что мне суждено - таковой оказалась  моя планида - в ней работать лишь полгода, и стал распахивать свою так называемую творческую ниву. Причем, многопольную. Одновременно с освоением редакционного  производства я надумал ступить на стезю популяризации науки. Ну, еще и техники. И почему же нет? Разве у меня уже не получается кое-что в этом деле? Особенно мне нравилось выискивать параллели сложных умственных построений с житейскими, бытовыми понятиями.

Завод резиновых технических изделий – не путать с продукцией легендарного предприятия в Баковке, - при котором выходил мой печатный орган (тогда все газеты были «органами», в данном случае – парткома, профкома и дирекции), находился на одной промплощадке с мясокомбинатом. Мы, резинщики, с ним дружили, поскольку там была сытная и дешевая столовая, и многие из нас имели пропуска на его территорию. Чрезвычайно, надо сказать, вонючую, но… инстинкт голода, как известно, превалирует над всякими иными человечьими (как и животными) побуждениями.

Как-то я ради спрямления пути в столовую проходил через какой-то мясообрабатывающий цех. И увидел в отдалении механизм, который мне показался похожим на каландр, машину, придающую неупорядоченной, растрепанной резине причесанный, нужный для той или иной детали профиль. И надо же, в этот момент именно в говяжьем средоточии совсем иной, продовольственной, отрасли в моей голове  вспыхнула идея не какого-нибудь репортажа, а основательного повествования, можно сказать, саги о резине. Вспомнилась ситуация из когда-то прочитанного «Гиперболоида инженера Гарина», где тот настраивает свой всепроникающий луч на разрушение металла, дерева, стекла и т. д. Недогадливый Гарин! – захотелось мне сказать во первых строках моей будущей саги. – Всего-то при такой необходимости надо было приказать: «Убить всю резину». И тут же рассыпались бы корабли, машины и самолеты, пушки и пулеметы, всяческие краны и трансформаторные будки…
Эта апокалиптическая картина настолько разбередила меня, что после обеда, едва заглянув в редакцию, я с толстой учебной книгой по технологии резины слинял в привычный университетский читальный зал. Где сходу и написал почти десяток страниц своего просветительского опуса.

Технологический учебник показался мне весьма интересным. В отличие от уморительного редактора сельскохозяйственной газеты из рассказа Марка Твена я старался хотя бы мало-мальски понять, чем зарабатывали мои читатели. Едва ли не в каждом параграфе находился ключик к чему-то любопытному, не известному широким массам. Я был увлечен своей новой затеей. И времени на нее вполне хватало: газетка была о двух полосах малого формата, а кроме меня, в редакции было еще два человека – редактор и литсотрудник. Где-то в мечтательных эмпиреях блазнилась если не книга, то хотя бы солидная брошюра.

…Кто же это сказал: хочешь насмешить Бога – поделись с ним своими планами? Проскочило лето, а осенью наступила настолько иная жизнь… Через год я вспомнил о своей резиновой саге. Заглянул в написанное и удивился: что я мог увидеть в этом интересного? Нет, я не выбросил зачин рукописи. Она переезжала со мной в сером фибровом чемодане вместе с рубашками и бельем из строительного общежития в Челябинске в гостиницу «Дон», потом в заводскую гостиницу «Ростсельмаша», наконец в общежитие этого прославленного орденоносного завода.

Когда же мы втроем - с Галей и Сашенькой - стали жить под одной крышей в Ростове-на-Дону, я много раз порывался съездить на Пятихатку, где располагалось то общежитие, но так и не собрался. И кто его знает, чем окончилось существование листков, порожденных озарением, случившимся при виде шницельной или, может, ростбифной машины?
Как и двух (или трех) маек и трусов вместе с фибровым чемоданом.

Однако справедливо наблюдение поэта Николая Добронравова: ничто на земле не проходит бесследно. Моя натура оказалась до конца дней подверженной соблазнам – не совсем научным, а скажем так – отчасти научным, околонаучным и даже, страшно сказать, псевдонаучным и лженаучным. В ростовском «Комсомольце» я помимо всех моих обязанностей регулярно выпускал страницу с замысловатым названием «Век прошедший, настоящий, будущий. Необычное вокруг нас: поиски, находки, гипотезы. О тайнах разгаданных и неразгаданных». Поскольку все обещанное в этом «свистке» не умещалось в полосу, большую часть любимой мной тематики я пристраивал еще и в развлекательный «Клуб четвертой страницы». И кто мне, ответственному секретарю, мог в этом помешать?
«Какого цвета Луна?» - заметками такого рода я забавлял читателей «Вечернего Ростова». А послав в «Комсомолку» статью о необычных свойствах… пыли, пытался шантажировать отдел науки сообщениями о том, что только благодаря достижениям кониологии, науки о пыли, крутой берег города-героя (я был в нем собкором) еще не сполз в коварные волны самой русской реки.

Чтобы не утомить возможного читателя, прерву перечень этих публикаций. Его задача единственно в том, чтобы показать: сведения о «том свете» (помните наблюдения, как мы выглядим, попав туда?) появились в поле моего внимания не случайно. Видит Бог, они попали по назначению.

Майя Куликова - прекрасная журналистка, в последние годы переквалифицировавшаяся в психологи. Она, как и я, испытывала здоровое недоверие к авторам, прикладывающим к своим пресным материалам справку, подписанную сильными мира сего: «Проверено, мин нет». Так что я не был удивлен, когда она именно мне принесла в «Огонек» свой очерк «И в раю люди живут». Вот как он начинался.

«- Всеволод Михайлович, - сказала я, придя к Профессору, - мои коллеги считают вас сумасшедшим.

- Почему? - удивленно спросил он.

- Потому что ученые доказали, что посмертная жизнь - иллюзия.

- Ученые в свое время много чего доказали. Галилей, например, называл теорию движения планет Кеплера «оккультной фантазией», Резерфорд не допускал возможности практического использования ядерной энергии, а Эдисон - возможности применения в технике переменного тока. Эдисон - и такая дремучесть! Что же вы от своих-то коллег хотите?

Так сказал доктор технических наук, профессор ВНИИ по геофизическим методам разведки нефти и газа Всеволод Михайлович Запорожец.

Зовут профессора - ВЕМЗ. Это даже не кличка, а секретная аббревиатура, родившаяся от имени в те времена, когда начинающему спиритологу было еще не наплевать на мнение общественности».

Вскоре профессор, которому было глубоко за 90, ушел из жизни. Но я через Майю познакомился с его другом, тоже профессором, Самуилом Абрамовичем Кантором, и тот подарил мне две книги ВЕМЗа, большую – 600 с лишним страниц и маленькую – 60 с небольшим, с одним и тем же названием «Контуры мироздания». Даже судя по нему, можно понять широту охвата мысли исследователя и философа. Но сердцевина труда, которому Всеволод Михайлович отдал двадцать лет жизни - научное доказательство посмертного существования человеческого сознания. Это существование вне тела человека и есть «тот свет».

Ясно, что тут, в данном тексте, нет места для развития этой темы. Но было бы неделикатно по отношению и к нему, и к читателю вот так взять и бросить ее. Поэтому в  качестве ее завершения я предлагаю основные постулаты теории В.М. Запорожца.
Итак.

* Пространство мироздания многомерно.

* Наряду с вещественным миром существует психический план мироздания (психическое сопространство).

* Посмертная жизнь протекает на психическом плане.

* Психическое сопространство граничит с вещественным, граница между ними полупроницаема.

* Психическое сопространство стратифицировано - разделено по четвертой координате на ряд подпланов, населенных полузамкнутыми сообществами отшедших.

* Наша Вселенная не единственная. Путь к внеземным цивилизациям скорее всего лежит по четвертому измерению пространства, а не по непреодолимым просторам вещественного мира.
Посмотрите, как эти тезисы не просто соотносятся, а буквально прилегают к мысли Галины о душе, которая не исчезает со смертью тела и которая набирается за свою земную жизнь осознаниями сущностей и, обогащенная ими, удаляется…

Куда?

В психическое сопространство, - говорит ВЕМЗ. Недаром Галя, можно сказать, проштудировала большую часть его книги, исключая, естественно, ее Пятую часть - «Физические следствия», где речь идет о трактовке положений квантовой механики, теории относительности, теории гравитации и других разделов науки.

…Вот куда в этой рукописи завела меня легкомысленная забота: как я буду выглядеть отшедшим, говоря попросту – на том свете? Ведь если верить ВЕМЗу, отшедшие пребывают по преимуществу в оптимальном, по их суждению, возрасте. Что представляется совершенно естественным, коль скоро их состояние определяется их же волемыслием, и ничем иным.
Так какой же, по моему суждению, мой возраст оптимальный? Способен ли я его определить?
Самый интенсивный – пора двадцатилетия. Год начался публикацией в «вечерке», а завершился исходной, можно сказать, сингулярной точкой любви, которая впоследствии может складываться и так, и этак, но не в состоянии кончиться, перейти в ничто. А внутри года – и полное погружение в профессию, и потрясение от единственного встреченного в жизни проявления гениальности – Смоктуновского-Мышкина, и отречение души от другого, вчерашнего любовного чувства, тогда представлявшегося облегчением для нее (по истечении многих лет оказавшегося мнимым; но это другая тема). А еще это был год, находившийся примерно в благодатной середине очень малого промежутка в истории СССР, когда всем искренне верилось: в твоей стране возможна свобода. «Это было удивительное время, - писал в своих воспоминаниях о Галине наш давний друг Слава Смирнов. - Романтизм нашей молодости совпал с романтикой хрущевской оттепели. Политические химеры не омрачали тогда  нашей прекрасной юности. Биологическая линия саморазвития совпала с амплитудой государственного оптимизма – такое бывает нечасто».

Да, но каким же, по моему суждению, была тогда пора с 22 до 27? Возраст обретения: семьи; первого своего жилья; отцовства; признания профессиональной состоятельности (приглашение в столичную прессу)…

Однако если судить не по итогам и достижениям, а именно по ощущениям психического плана, то самый умственно плодотворный период… здесь и сейчас. Ни с чем несравнима радость понимания окружающего, почти недоступная прежде. Вдруг обнаруживаешь смысловую связанность случаев или явлений с неким феноменом, находящимся совсем, казалось бы, в ином пласте понятий… Она есть, существует… Просто ранее была недоступной, невидимой мне. Далеко расположенные смыслы тянутся один к другому, словно Создатель и первочеловек на фреске Микеланджело.

Впрочем, вспомнил одно такое же давнее ощущение: мальчишка, сидевший летним солнечным днем на заднем крылечке школы, внезапно постигший, почему бензин из бака полуторки способен течь вверх.

Только совсем недавно я в полной мере понял Галину, когда на вопрос, хотела бы она вернуться в молодость, мгновенно и страстно отвечала: «Нет!» «Какая я была глупая! И в тридцать лет. И позднее…»

…Нет, неспособен я определить свой возраст, который бы мог назвать «оптимальным».

Глава вторая

Мне кажется, я исправно исполняю ТУ (технические условия) данного «проекта»: писать в хаотичном беспорядке. Но… отлично помню: вопрос о том, какого я все-таки возраста, предваряла тема любви. С нетерпением и с опасениями я отдалял возвращение к ней предыдущими перед этой главой эпизодами. С нетерпением, потому что: (последний тезис главы о любви апостола Павла) «А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше». Больше! - и надежды, и даже веры.
А с опасениями…

Мне не раз приходилось слышать, как мои коллеги-газетчики – на встречах с читателями, книжных ярмарках и т. п. – брали интервью у Галины. Редко обходилось без разговора о любви. Почти всегда она делилась одним наблюдением, которое почему-то в итоге не входило, за исключением двух случаев, в опубликованные тексты. Вот оно – в одном из первых газетных высказываний: от любви «в сердце сразу растут два чувства – счастья и несчастья. И с детства начинаешь понимать, что они всегда рядом. Всегда!» И оно же – в одном из последних: «Любовь? Главное счастье в жизни. И одновременно главное горе в жизни… Любовь - самое сильное, самое созидательное, но и самое разрушающее чувство. В любви есть всё: она может тебя поднять на необычайную высоту и может так с этой высоты тебя пульнуть, что костей не соберешь».

Я в каких-то своих комментариях разъяснял просто: «Потому что она, любовь, может взять и исчезнуть. Она может осиротить тебя, когда из двух человек, повязанных этим чувством, на белом свете остается один».

Это не просто просто – а примитивно. Такого же рода вопросы интервьюеров подталкивали и саму Галину к элементарному толкованию собственной мысли: «…если ничего не складывается, или сам не можешь любить, или тебя не любят, или встречаешь не того»… Ну, причем тут трагическое: «два чувства – счастья и несчастья… они всегда рядом. Всегда!» (А не только в случаях житейских аварий). «…И одновременно главное горе в жизни… самое сильное, самое созидательное, но и самое разрушающее чувство». В своих самых проницательных прозрениях она говорила на языке Посланий, а ее чаще понимали на уровне орденоносца Долматовского: «Любовь никогда не бывает без грусти».

Известный литературный критик Андрей Немзер сделал тонкое наблюдение: Людмила Петрушевская, Марина Палей, Светлана Василенко, Марина Вишневецкая пишут о безлюбье; Галина Щербакова – о любви. «Да, - продолжал Немзер, - одного без другого не бывает. Да, персонажи «безлюбых» повествований и их создательницы любви алчут всеми силами и малейший проблеск ее из души ни за что не выпустят. Да, у Щербаковой как неумением любить, так и любовью мучаются, клянут ее, непрошенную, на чем свет стоит. И еще много таких разрушительных «да» можно с ходу выпалить. Но одно дело упиваться болью и стыдом, вычитывая в собственных муках единственное (и оттого – хиленькое) доказательство: любовь, кажется, маячила. Другое – надрываться от стыда и боли, зная, что они расплата за трусость, недогадливость, неумелость в любви, которая точно была».

Мне кажется, талантливый критик все же не очень точно выразился. Героини Щербаковой страдают из-за многого в любви – но именно потому, что она есть (а не была). Потому что «любовь никогда не перестает». И это Галина как писатель точно знала. А что «перестает» - то не любовь и лечится, как герпес. Идет ли речь о всеобщей, универсальной любви или о ее частном случае – между счастливо нашедшими друг друга душами, ее энергия однополярна и простирается не от предмета любви, а от любящего. Счастливость же в том и заключается, когда сей «предмет» уже сам в качестве любящего порождает свой мир любви, в котором ты есть.

А если нет? Об этом и говорит Галя: «…счастье и несчастье… они всегда рядом. Всегда!» Несчастье – когда тебе виделось, что тот, другой, мир существует и ты в нем, - а это оказалось ошибкой, почти всегда невольной. А счастье? – Вот оно: твою, исходящую от тебя любовь никому (!) не отнять – она-то при тебе, тобою порожденная!
Была у нас подруга, Лиза Кремнева. Она рано ушла из жизни, одинокой и с виду не очень удачливой. Галя, обнаружив в ее бумагах лирические стихи, писала в поминальном очерке, напечатанном в журнале «Крестьянка»: «Я ведь ничего не знала о твоей любви. Ничего! Мы ведь были такие аскетично-замундиренные в этой теме… Я после своих сорока о любви уже не писала, а ты писала. Получается, что я в проигрыше?» И вот еще оттуда же:

«Жизнь не обидела меня,

Страдаю счастьем.

Но ведь страдаю — читают одни!
Но ведь счастьем — читают другие!»
Какая же классная формулировка! Страдаю счастьем. Лиза гениально породила ее и нашла ей столь точное применение.

Страдаю счастьем – в этом суть многих сочинений Галины Щербаковой.
Меня всегда волновало Галино определение любви как «самого разрушающего чувства». Наверное, оно сравнимо с цунами. Однажды я подвергся ему.

…Побудку по утрам мне устраивает Мурзавецкий, кот. Он начинает в могучих прыжках проноситься надо мной – справа налево, слева – направо. Кровать жалобно поскрипывает под тяжеленькой, наверно килограммов на восемь, кототушкой. Если я долго по свойственной мне лени не открываю глаза, то скачки Мурзика (это его семейное краткое имя) из летящей львиной дуги превращаются в высокие подпрыгивания наподобие теннисной свечи с приземлением на моей груди или животе, и тут уж моему притворству приходит конец.
Ближайшая цель Мурзавецкого – чтобы я задал ему любимую трепку, которая в кошкинской литературе называется полезным для домашнего животного массажем, особенно необходимым ему в области хвоста. Это непреложно для начала дня. Затем он ведет меня в кухню, подозрительно оглядываясь, не норовлю ли я снова нырнуть под одеяло, - дабы я помыл и заправил свежей водой его поилку и выдал его нынешнюю, не ту, что была вчера, еду. После этого он еще, может быть, попросится погулять по примыкающему к нашим трем соседским квартирам предбаннику, который в домовых объявлениях и распоряжениях именуется холлом.

Дальше я принадлежу – под неусыпным кошачьим взором – сам себе. Некое потягивание, пусть оно для собственного успокоения называется зарядкой, душ, «овсянка, сэр»… Обязательно перед началом своего трудового дня приходит мой молодой сосед. Чтобы удостовериться в наличии меня на сегодня в целости и относительной сохранности. Это миссия. А сообразно принятому регламенту, мы с ним пьем чай.

Для чего я все это рассказываю? Всего лишь для того, чтобы проиллюстрировать на бытовом уровне эйнштейновское утверждение об относительности времени. Я решился на это после того, как поведал о своем наблюдении многим близким людям, и по крайней мере четверо из десяти признались, что ловили себя на такой же мысли.

Итак, весь набор утренних занятий обычно занимает у меня два часа. Но! Иногда сажусь за компьютер - и обнаруживается, что от момента утреннего подъема прошел примерно час. Как? Почему? Откуда такая экономия?.. Но иногда-то наоборот, часы свидетельствуют: на заученные почти до автоматизма действия непонятно как уходит больше трех часов! Целый час из жизни. Где он?

Не буду перечислять разнообразных рациональных объяснений, приходящих в голову, типа - в какой-то момент неуловимо о чем-то задумался и не заметил, как пролетело время. Эти интерпретации все равно недоказуемы. Мне больше нравится гипотеза, что в какие-то моменты бытия у каждого может быть свое индивидуальное время, которое по своей длительности как-то соотносится или, точнее сказать, зависит от личных событий, действий, поступков. Может быть, и от мыслей. Я, например, никак не могу постигнуть того, что важнейший кусок моей жизни, вместивший, как зародыш, как софтовая загрузочная программа, ее основополагающие события, согласно календарю длился только два года. Речь о челябинском периоде, о тамошнем «Комсомольце». Объективно мое присутствие в истории этой редакции ничтожно. Но я могу рассказывать о ней, о тех двух годах, столько, будто там провел чуть ли не половину отведенного мне века.

Аналогичная история с «Комсомолкой». По трудовой книжке - пять лет, всего пять лет… И также только пять лет - Ростова-на-Дону, а ведь он - основа конструкции нашей с Галей жизни.

Или «Огонек». Мне кажется очень точным сравнение, которое дал этому феномену мой, еще с «Комсомольской правды» давний товарищ Владимир Глотов в своей книге «Огонек – Nostalgia»: «журнал Коротича, чей век был короток, как выстрел». В то же время я разделяю его же мысль, что это было издание, которое, «чем больше проходит лет, тем яснее воспринимается как национальное достояние, легкомысленно нами утраченное».
Но, может быть, у распорядителей (или механизма) времени есть свои нормативы: что когда-то кому-то убавлено или прибавлено должно как-то непременно возместиться, компенсироваться? Иначе как объяснить, что у каждого из нас есть периоды присутствия в мире – ну, как пустое место: был новый год, а потом еще один новый год, и еще… А что там было-то? И не вспомнишь.

…Однако где «время» – там и «место». По крайней мере, в нашей земной жизни.
Галина первая в семье обратила внимание на тяготение в нашем московском существовании к «милому северу» столицы. Наша первая здешняя квартира была в Останкино, вторая и последняя – в начале Дмитровского шоссе. Очень близко жили Галины родственники - Ируся и дядя Коля. Дача была в Мамонтовке. «Вам и не снилось» снималось на Студии им. Горького, возле ВДНХ. «Литературное обозрение», где многие годы  Галина числилась на работе по договору, - в четырех или пяти троллейбусных остановках к северу от нас, ее «фирменное» издательство «Вагриус» долгое время находилось вообще в «шаговой доступности», а следующее, «Эксмо», - на «Войковской». Семья друзей Яковенко жила через дом, Иларионовы - рядом с метро «Проспект Мира», Леша Плешаков - сперва в Лобне, потом в Останкино, по соседству с нашей пятиэтажкой… Поверьте, я еще многое тут мог бы перечислить. Почему оно так – загадка.

23 года место моей работы по Бумажному проезду, 14 находилось в десяти минутах ходьбы от дома, который я видел из окон своих офисов.

Но первопроходцем, за год до меня, в этом так называемом журнальном корпусе «Правды» была Галина, и он стал последним местом ее казенной работы. Потом здесь на разных этажах несли службу и Плешаков, и Лиза Кремнева, и Саша Яковенко, и Володя Глотов... Если бы мне пришла в голову мысль сочинить роман, а лучше драму из жизни журналистов, то основной площадкой действия сделал бы это здание.

Двенадцатиэтажная коробка на Савелии порой мне казалась уютным ульем, населенным пчелами различного рода, впрочем, как правило, общественно-полезными и… медоносными. Могут спросить: а осы? Шершни? Были и такие, как же без них. Ведь «у природы нет плохой породы»?..

Возможность увидеться со многими обитателями этого дома была дважды в месяц – возле зарплатной ведомости. А еще был каждодневный шанс встретиться с коллегами-соседями в обеденное время в общей столовой на втором этаже.
Именно там, в очереди к кассе, «выбивающей» чеки на первые, вторые и третьи блюда, началась невидимая свету, однако смутившая мой внутренний мир история.

В тот день стоявший в очереди позади меня Плешаков (он работал в «Огоньке», еще «старом», софроновском, а я в «Журналисте») произнес как бы про себя, шепотом, но слышным, как в классическом МХАТе, в любом ряду:

- Какая же она красивая!..

Казалось, он прочитал и выдал всем мое помышление о девушке, что-то весело болтавшей в кружке приятельниц в каких-то четырех метрах от нас.

Я ее знал. Она была машинисткой, кроме иногда возникавших производственных надобностей, еще одно обстоятельство связывало меня с ней. Моей заботой была организация перепечатки сочинений Галины. После 1998 года, когда у меня появился домашний компьютер, я стал сам переводить чистописание Галины в цифру, с удовольствием изымая аккуратные теплые странички из-под валиков работяги-принтера. Тогда же, в незапамятные линотипно-ундервудовские времена, приходилось держать под рукой список надежных машинисток, которые могли, не очень лепя ошибки за сравнительно недолгий срок перебелить текст, и которым можно было без боязни доверить драгоценную рукопись. Красивая девушка была одной из них.

Я принадлежу к бесконечному множеству неоригинальных, простодушных господ, чьи взоры неотвратимо, можно сказать, фатально сосредоточены на созерцании женской красоты, будь она на портрете, экране или в самой обычной действительности. Да хоть и в воображении… Особенно, когда она не просто «гений чистой красоты», а еще и приправлена, как тмином в ржаном хлебе, той любезной мужскому естеству милотой, которую в последнее время стали именовать новеньким словом «манкость». В нашем доме такое лицезрение с легкой руки Галины называлось, в пику лексическим новообразованиям, старинным глаголом «пялиться».
К моей пялистости она относилась снисходительно, а  к ее объектам с великодушием красивой женщины, никогда не обделяемой мужским вниманием. И верила в то, что мое стремление удержать в себе образы видимой красоты, как послевкусие от вина, обычно не смешивалось с вожделением донжуански завладеть этой красотой – в первую очередь из боязни разочароваться. В отличие от такой опасности безгреховные, пусть даже безуспешные попытки «остановить мгновение» прекрасного всегда… не окончательны и таят в себе мечтательное вероятие чего-то необыкновенного…

Галина, более того, можно сказать, понимала меня. Она не раз говорила: бывают женщины такой прелести, что не влюбиться невозможно, и она в таких случаях способна понять… лесбиянок. Хотя вкусы наши могли расходиться. К примеру, я «тащился» от Лопухиной на одноименном портрете Боровиковского, а Галина ее считала пресной, невыразительной особой, простушкой.

Так вот, та девушка не была «простушкой», как, впрочем, и не обладала той упомянутой мной милотой, которую в народе называют еще смазливостью. Все было по-пушкински просто: как гений чистой красоты. Между прочим, как ни парадоксально, это женское свойство часто удерживает мужчин на расстоянии от его обладательниц. Встретив такую, сначала не очень-то и веришь собственным глазам, невольно соотнося ее облик с виденными прежде типами привлекательности.

Едва ли не каждый раз после деловых или случайных встреч с той девушкой в памяти у меня всплывала популярная тогда и, прямо сказать, надоевшая песенка: «Ваш милый облик много лет меня тревожит, но не решаюсь я об этом вам сказать».  Почти ничто меня в ней не касалось: ни «тревожит»,  ни «много лет», ни «не решаюсь сказать». Однако эта мелодия самопроизвольно включалась на никому не видимом магнитофоне не случайно. Причиной было - «Ваш милый облик…»  Три таких плавных, уютных, складных слова, точно, надо думать, соответствовали моему восприятию юной красавицы.

Жизнь текла своим чередом. И вдруг три других слова ее вмиг взбаламутили:
- Какая же она красивая!

В ту пору в прессе и в праздных разговорах стала популярна тема «кризиса среднего возраста». Я толком не понимал, что подразумевается под таким термином, а когда позднее его уяснил, оказалось, что хорошо знаю это явление по художественной литературе, в частности, по романам Набокова. А тогда вдруг еще косяком пошли фильмы про душевную неустроенность российских мужиков. Лучшими из них были (да и остались) «Осенний марафон» и «Полеты во сне и наяву»  с двумя Олегами - Басилашвили и Янковским. Я, хорошо понимая их героев и сопереживая им, в то же время чувствовал некое над ними превосходство. Не какие-то слепые силы командовали мною, а обстоятельства в большинстве случаев более или менее подвластные мне.

Да, в моем окружении были люди, ускользающие из категории собутыльников в разряд пьющих по-черному, кто-то со скандалом уходил из семьи, один в высшей степени уважаемый мной коллега в жажде новизны ощущений нарвался, в свою очередь, на искательницу приключений, а та оказалась несовершеннолетней, случилась драма. Эти водовороты внешнего мира пополняли мое знание жизни, но меня самого обходили. И я уверился, что, «земную жизнь пройдя до половины», избежал этого пресловутого личностного кризиса.
Когда от каких-то трех слов нежданно-негаданно в секунды разительно изменилась явь, я к этому был не готов. Как гром среди ясного неба: я влюблен. Была просто красивая девушка, а стала созданием, способным, само того не ведая, переиначить действительность. Мое существо заполнялось вроде бы забытыми, давними эмоциями страсти. Позднее я отдавал отчет в том, что моя воля тогда, как предохранители при коротком замыкании, отключилась, и при желании меня можно было брать голыми руками. И от этого, по всей видимости, я бы испытал чувство счастья.

Беспомощность – так бы я определил то состояние. Как при рождении. А еще – радость и растерянность.

Но, помимо эмоций, у нормального человека в той или другой степени есть разум. А у меня особенно. Не в том смысле, что я кого-то умнее, просто по своей природе в обычной жизни моя эмоциональная сфера менее развита, чем у многих других, и, как правило, пасует под давлением racio. Наверное по этой причине в душе поселились ко всему прочему еще тревога и смута.

Я раздвоился. Не умел (и не хотел) избавиться от сладостного амурного страдания, воспринимавшегося как некий подарок. И одновременно тем самым разумом, как бы со стороны подглядывая в щелочку за самим собой, холодно определяя происходящее как… болезнь. Помните, как великий физиолог Иван Павлов поступил во время последнего в своей жизни недуга? Он пригласил своих учеников и надиктовывал им последнюю лекцию – о том, как он ощущает все происходящее в организме. Вот и я отслеживал – впрочем, невольно – знаки и симптомы своей хвори.

Уговорил ее встретиться у магазина на углу Новослободской и Сущевского Вала и долго водил по переулкам, неся какую-то, как мне казалось, занимательную чепуху. На 8 марта подарил нечто ювелирное. Посреди работы полчаса болтали языком и ногами, сидя на подоконнике возле лестницы на одном из этажей на виду всех проходящих. Провожал с работы до электрички на Савеловском вокзале и напоследок поцеловал.

Мне ни разу не приходила мысль расстаться с Галиной. Но зато являлась гениальная идея – ухитриться жить двумя домами. Именно в то время проявились молодцы-мужики, которым удавалось это, про них даже писала пресса. Так почему же нет? Разум – он такой, все время норовит забежать вперед событий. При всей, казалось бы, ясности происходящего мне еще предстояло пролить на него свет для предмета моей сердечной склонности, короче говоря – объясниться. А надо признаться, что за десятилетия, промелькнувшие с поры уральского житья, я в этом искусстве ни на йоту не продвинулся. Не было практики.

Помог случай. Как-то в конце рабочего дня я из окна своего служебного кабинета увидел мою красавицу в сопровождении молодого человека. На другой день я спросил у нее, кто вчера провожал ее с работы. Она, глядя на меня огромными серо-переливчатыми русалочьими глазами, легко ответила: «Никто». Через час я пришел снова и положил перед ней бумажку с шестью строчками немудреного экспромта:
Ах, милая, вы лгунья! Боже,
Как я на вас опять сердит.

Вы – лгунья милая. Похоже,
Вас Бог поэтому простит.

А может быть, прощу и я?
Ведь лгунья – милая моя…

Лгунья зарделась и отвернулась от меня. А я оставил ее одну, перед этим сказав: «На самом деле я нисколько не сердит».

Через два дня на такое мое полупризнание последовал подобный же полуответ. Опять трогательно заалевшись, красавица едва слышно произнесла: «Я вас даже во сне видела». Окаянный разрыв в возрасте: у ней не получалось перейти со мной на ты. Зато мною не осталось незамеченным слово «даже». В нем таилась информация о чем-то невысказанном вчерашнем, оно, может быть, сулило пусть воздушные, но прекрасные замки на завтра и вообще обязывало к этому признанию относиться серьезней, чем к сообщению о случайной грёзе.

Этот полуответ для меня был тоже преисполнен двойственностью. Разве я не его добивался своим предыдущим поведением? Но разум-то здраво констатировал: в готовой выписаться на страницах моей жизни фразе есть сказуемое (что делать, возможное действие), но нет подлежащего, отвечающего на вопрос: что? Действие ради чего? Нежданно подвалившей лотерейной удачи? Или игры гормонов уже не молодого организма?.. Но, может быть, тут коренится и перемена судьбы? В этом, последнем, случае можно и нужно совершить поворот. Судьба даруется свыше и для чего-то. Если не понял для чего – велика вероятность просуществовать напрасно.

Человек разумный до этого дошел давно. Да, устроены так люди – желают знать не просто, что будет, а что должно быть. Для этого у древних существовали оракулы. И, скажем, древнегреческие пифии, пророчицы Дельфийского оракула, карали человека, совершившего преступление, тем, что отказывали ему в прорицании. Видимо, понимали: человеку жить без путеводного компаса тяжко…

Между прочим, на одной из бумажек, на которых Галина на всякий случай бегло записывала разные разности, забрасывая их потом куда попало, я обнаружил «Заповеди на храме в Дельфах». Две первых из них такие: Познай свой конец; Познай самого себя.
Работа пифий заключалась в том, что они, способные ощущать невидимые и неслышимые колебания высших сфер, несущие сведения о грядущем, переводили их в доступную человеческому восприятию форму – в речь или хотя бы в набор что-то значащих слов.
Едва ли не у каждого, я знаю, есть своя система суеверий и заговоров, которая, как к ним не относись, играет охранительную роль. Я безраздельно верю в смысл слов, в решительные моменты являющихся как бы ниоткуда. Плохо, если в таких случаях приходится действовать, всецело повинуясь зыбким чувственным велениям, далеким от семантической и синтаксической определенности. Увы, такое бывает часто, и почти всегда приводит к невзгодам, рукотворным бедам. Мир слов, когда ты с ним водишь дружбу, охотно приходит к тебе на помощь, если умеешь вовлечь его в круг своего жизненного интереса. В случае с красивой девушкой для этого казалось идеальным средство «стих» (то есть стихотворение). Это могло показаться забавным. Но я был исполнен нешуточной серьезностью.

Чуть выше я приводил экспромт про лгунью и уже тем выдал свою небольшую тайну, о которой не знал никто из живущих (кроме самой лгуньи): в течение жизни я время от времени сочинял стихи. Стихи и поэзия – разные понятия и по смыслу и по объему. Стихов каждый день пишется видимо-невидимо. Это такой жанр высказывания. Поэзия – это то, чему я не могу дать определения. Для себя я нашел критерий: если посреди словесно-звукового потока неожиданно, физически, замирает сердце, значит, вот она. Ее очень мало. Как, соответственно, и поэтов. Ну, а стихотворцев очень много.

Если принять этот мой способ, у каждого должна пролагаться своя граница между поэтом и просто стихотворцем. Я совсем недавно узнал, что ангел-хранитель, покровительница и спасительница Петра Ильича Чайковского Надежда Филаретовна фон Мекк, человек безусловно изощренного вкуса, к ужасу и негодованию своего гениального друга, не любила Пушкина как сочинителя стихов.

Ни в какие планы жизни не входило обнародовать факт моего любительского версификаторства. И он не вышел бы наружу, не приведи к этому логика откровенности моих книжных повествований.

Еще на одной бесхозной «памятной» страничке я нашел выписанное Галиной стихотворение Бальмонта, как никогда подходящее к данному микросюжету. «Рождается внезапная строка,/За ней встает немедленно другая./Мелькает третья ей издалека,/Четвертая смеется, набегая./И пятая, и после, и потом./Откуда, сколько, я и сам не знаю,/Но я не размышляю над стихом,/И, право, никогда – не сочиняю.

Именно такое же неразмышление и несочинение моих рифмованных строчек побуждает, не придавая литературной ценности, относиться к ним как к носителям скрывающейся от сознания истинной реальности.

Понятно, по жизни мне, как всякому, приходилось сводить знакомство с разными женщинами, в большинстве случаев ничем не примечательное. Но иногда передо мной возникали вопросы взаимных касательств. И однажды я сделал открытие. Оказывается, если попробовать написать о неких взаимоотношениях стих, то в конце его возникает… то ли прояснение ситуации… то ли рекомендация… то ли вообще грубая, как в басне, мораль. К примеру:

Вы мне не безразличны, право,
А я не безразличен вам.
И это порождает право
Дать легкость праздную словам.

Но миг молчанья - словно искра
Или явленье НЛО:
Он излучает холод риска
И втайне дарует тепло.

Я не люблю вас, это точно.
И вы не любите меня.
Стоим и пьем коктейль молочный,
Прохладный - около нуля...

Ну, вот и все. Что с «околонулем» может быть интересного?.. Я замечал: стих для начала требовал некоторых усилий, но к завершению, видимо, ритм и рифма, разогнавшись, мгновенно выбрасывали конечные слова. И это наводило на мысли о пифиях и оракулах. Это же не шутки, если в начале стиха сказано:

Любви не иссякает жажда.
Мы ждем ее отравы так,
Как страждет опиума каждый
Вкусивший гибельный экстракт.
А в конце:
Воображения репей
Из сердца вырвать не умею.
Поклонник прелести твоей,
Я вновь счастливо холодею

При мысли, что я получу,
Назвав тебя своею милой.
….Я  полюбить тебя хочу –
Жаль, обмануть себя не в силах.

Я как бы играл в турандотовские словесные игрища, затаивал среди слов нечто казавшееся примечательным, но не поддающимся формулированию, а они, слова, «застукав» схороненное, без малейших усилий выделяли из своего множества точную сущностную отгадку. Вот какая «лакмусовая бумажка» была запущена в колбу с приготовленной самим мною загадочной смесью:
Я помню голубой огонь
Прелестных глаз. Они, как свечи,
Реликтовым мерцаньем вечер
Мой осветят - лишь память тронь.

Я видел золотой огонь
В очах, любимых мной безмерно.
Он плавил судьбы. И наверно,
Его зажгла Творца ладонь.

И вдруг - серебряный пожар!
И лавы ледяной кипенье
В глазах, вернувших мне смятенье
И неприкаянности дар.

Зачем я жажду твоего
Огня в таинственных пределах?
...Не чтоб согреться от него –
А чтоб душа похолодела...

Итак… Где судьба? «Чтоб душа похолодела» - это что? Захватывающий дух аттракцион? Тяга к похождениям?.. Невидимый потаенный магнитофон самопроизвольно включил сладкий голос Лемешева: «Та иль эта, я не разбираю, все оне (именно так пел Сергей Яковлевич – «оне») красотою, как звездочки, блещут. Мое сердце восторгом трепещет, но не знает докучных цепей».

Баллада герцога из оперы «Риголетто». Я разделяю гендерную мужскую идеологию насчет нелюбви к докучным цепям. Но вот противоречие (опять дьявольская двойственность): я бы рад перенять могучую жизнеутверждающую энергетику соблазнителя Джильды, однако не могу «не разбирать - ту иль эту». Не «все оне», от кого сердце, случается, «трепещет», могут найти пристанище в моем душевном мире. Можно спросить, а почему они непременно должны в нем быть? Трудно сказать. Может, природа такая, может, воспитание виновато, может, книги. Но факт есть факт. Не способен я, например, есть устриц. Или приготовленные даже прекрасным кулинаром бараньи глаза. Так и с женщинами. Почему-то необходимо внутреннее соприкосновение. «Ах, почему твоя душа мою не отравила душу». Так сетовал я в одном из моих стихотворных опусов. Наверное, это смешно? Или нет?..

Уже само усилие осознать  природу потаенного расстройства помогло унять смуту и нервозность и, уверен, спасло от пагубных действий, но не могло уберечь от боли. След той истории долго тянулся печалью, да и сейчас отзывается фантомной болью.
Красивая девушка вышла замуж, у нее родилась дочь. Мы время от времени случайно встречались – дружески. Однако не дружили. Потом случайные встречи стали происходить все реже. Впоследствии она уехала в одну из социалистических стран по месту работы мужа, военнослужащего.

Подробности финала моего кризисного романа среднего возраста малоинтересны. Любовь, как спортивный допинг, придает страшную силу человеку, и тот запросто может свершить такое, что ему в обычной жизни и не по силам, и вообще несвойственно. В то время я ощутил ее потенциальную зловещую силу, которая была готова прорваться во внешнее действие, не встань перед ней барьер моей натуры, в основном «нордической», как правило не склонной к мгновенному самовоспламенению - а лишь через бикфордов шнур.

Впрочем, если проводить аналогии с болезнью, то, может быть, во мне были заложены незримые силы иммунитета, как в младенчестве, когда пришлось пережить какое-то невероятное число пневмоний. Тогда ведь от них еще не было никаких лекарств, даже сульфидина, и «рассчитывать» приходилось только на волю Бога да самоотверженность мамы и отца.

Раз уж размышление коснулось такой материи, то, думаю, в конечном исходе сыграла роль и самоотверженность любви Гали. Она не ведала об этих «явлениях погоды». Но я-то не испытывал ни малейших сомнений в верности ее чувств ко мне – и не раз выказанной, и готовой проявиться, я был в этом убежден, в любом будущем.

Это как бы сходно с расчетом? Нет – опять же с болью. Возникавшей от одного предположения, что можно ударить по этой беззаветности и беззащитности. «Когда я вышла замуж за Щербакова, я дала себе обет, что это - последний раз, - рассказывала Галина в одном газетном интервью. - Вот, бывает, не получилось, человек думает: «Я еще попробую». Еще, шесть раз, семь... А чем больше пробуешь, тем не больше, а меньше шансов. Я решила, что это - мой берег. Это будет мой дом, здесь я буду ловить рыбу, тут будут мой невод, мое коры­то.
И я очень много строила. Были бесквартирье, бездене­жье, переезды. Была среда, ко­торая нас отторгала, такое бы­ло агрессивное окружение, что разбежаться ничего не стоило. Но, сколько я живу, я как лас­точка это гнездо все время ук­репляю, боясь что-то просмот­реть».
Я обетов не давал, поскольку никогда этого не делаю. Но знал, что с Галиной получил судьбу. И тоже много строил. Изменить мою, как говорят в телевизоре, линию жизни могла только такая же, как случившаяся в 1958 году неотвратимость: наша встреча в «Комсомольце». Через 55 лет случился не менее неотвратимый фатум - Челябинский метеорит. Он врезался в озеро Чебаркуль в день моего рождения. Больше такого масштаба происшествий на моей жизни не было.

К счастью.

В одном интервью актриса Джульетта Мазина сказала о себе и своем муже Федерико Феллини: «Мы не семья, мы пара». Мне же кажется, если есть пара (а не один плюс один), это уже семья. А если таковой нет, то при любой численности «ячейки общества» это в лучшем случае - просто коллектив. «Люди, объединенные общими идеями, интересами, потребностями». Как в швейной мастерской Веры Павловны в романе «Что делать?»

Скорее всего, истинной любви без боли действительно не бывает. И я именно тот случай влюбленности поминаю потому, что им оставлена боль. Значит, была любовь, которая «никогда не перестает» (и поэтому не была – а есть). Она же – «самое разрушающее чувство». Но ей не дано было «тебя (и никого другого) пульнуть, что костей не соберешь». Я благодарен за это. Чему? Провидению. И Гале. И той красивой девушке…

Но ведь было и другое. Давно и недавно. Давно – потому что истории 60 лет. Недавно – потому что душевная потребность дать отчет о ней перед самим собой появилась (не вдруг, не неожиданно, а постепенно нарастая) как… некий пресловутый «черный человек»… Нет, точнее Пушкина тут не скажешь.

…И с отвращением читая жизнь мою,

Я трепещу и проклинаю,

И горько жалуюсь, и горько слезы лью,

Но строк печальных не смываю.

Прожив ровно два (!) пушкинских жизненных срока, я наконец душой воспринял казавшееся сухим стихотворение, которое узнал при подготовке к экзамену по лит-ре XIX века и запомнил по потрясной строчке «И с отвращением читая жизнь мою». Боже меня упаси проводить аналогии  с жизнью гения. Но с каким пониманием я именно сейчас воспринимаю последнюю, самую главную фразу: «Но строк печальных не смываю».

Впрочем, в моем случае печаль возникла много позднее, выражаясь бухгалтерским языком, «по отложенным обязательствам». А в те дни, в середине прошлого века, была обыкновенная молодая жизнь.

См. ПРОДОЛЖЕНИЕ.

2 января - 9 марта 2015 г.

Комментариев нет :

Отправить комментарий