Живет со мной одна картина,
Она в душе моей живет.
Она написана в подвале,
Где мой художник перлы мажет…
Эти в некотором роде стихи я написал Шамилю Надрову, одному из художников, которых нынче в моей коллекции уже три-четыре десятка. Они явились ко мне в результате хождений по мастерским, подвалам и мансардам, где (выражаясь языком истинных мастеров) «мажут картинки» подчас не самые известные, но, уверяю, художники Божьей, а, возможно, и дьявольской милостью…
Однако, продолжу о Шамиле и его картине:
Явившись, словно из тумана,
Волшебных снов или дурмана,
Застолий наших роковых,
Она мне душу воскрешает,
Она за стол меня сажает
Писать романы о любимых -
Таких, как девушка в картине.
В руках ее не мандолина –
То струны ангела звучат.
В глазах ее неумолимо:
«За мной, друзья,
И в рай и в ад!»
И мы идем за ней, безумцы,
Кто в рай, а кто, быть может, в ад.
Идем, куда зовет художник,
Что эту девушку создал…
Я знаю Шамиля давно, но никогда не писал о нем. Вероятно, потому, что его безумные и совершенно неповторимые работы просто не позволяли взяться перо, будто я боялся нарушить гармонию этих поразительных картин.
Но однажды, в какой-то из моих дней рождения, он привез мне картину, которую никому не продавал. Наверное, чувствовал, что я буквально схожу с ума по этой «Девушке с мандолиной», ведущей за собой Армию Спасения. И тогда меня прорвало:
Шамиля муза боевая,
Она воюет и играет,
Поет, танцует, призывает,
В счастливый ряд талантов встать.
И мы встаем с тобой, художник,
В тот ряд, откуда родом ты.
И на картине этой чудной
Мы узнаем твои черты.
Впрочем, я и сейчас пишу не о Шамиле, а просто вспоминаю его подвал и яростные застолья таких же, как он, фантазеров и безумцев, и самого хозяина, просыпавшегося утром с картиной, явившейся ему в предпохмельном сне, с которой и шел сразу к мольберту.
Откровенно говоря, я всегда завидовал и до сих пор завидую художникам – с первых же дней, как волею судьбы попал в их независимый и свободный мир. И сразу почувствовал, насколько они счастливее нас, литераторов. Литераторы и в самом деле несчастные люди. Тот, кто не знаком с этим ремеслом, не может представить, сколько кругов ада надо пройти романисту, то бишь повествователю, прежде чем его книга увидит свет. А может и вовсе не увидеть! В то время как художник, купив холст и краски, написал картину и позвал покупателя. А если его нет под рукой, повез свое новорожденное творение куда-нибудь на набережную. Поставил и… Вот, смотрите! И покупайте.
Конечно, я немного лукавлю. Продать сегодня даже очень хорошую картину куда как непросто, ибо количество романтиков и душ с прекрасными порывами с каждым днем все меньше не только в России, да, пожалуй, и на всей нашей планете.
Исповедь женщине
Шамиль Надров, слава Богу, живет и «мажет». И я вспоминаю другого художника, ушедшего из жизни, оставив нам свой образ женщины – от фантастических портретов, которые называл «ликами», до божественных «ню».
Владимир Спиваков, прочитав мою книгу о художниках – «Молитва Рафаэля» (в которой я впервые написал о Юре Кононенко), завороженный его «обнаженными», сказал: «Эти «ню» - самые целомудренные в мире».
Неисповедимы пути Господни. Ибо жизнь Юрия Кононенко, исполненная терний и сомнений, неуклонно вела его к идеалу красоты. Жил на краю света – в Забайкалье, откуда вдруг явился в Ленинград, в Институт театра, музыки и кино к знаменитому режиссеру и художнику Акимову со словами: «Жизнь, которая вокруг, меня не устраивает. Возьмите к себе». Акимов засмеялся и сказал: «Беру».
А когда через два года Акимов ушел из института, не признавшего его новаторскую методику, ушел и Юра Кононенко. Уехал в свое Забайкалье. А затем пятнадцать лет шел обратно, сменив по дороге десяток сибирских и уральских школ, в которых учил детей рисовать.
В Москву пришел со своей тайной страстью, в коей однажды и признался мне, буквально пропадавшем в его мастерской: «Еще ребенком смутно ощущал, что красота, заключенная в женщине, нечто совершенно необъяснимое. В юности мучительно думал – как жить рядом с такой красотой?..»
Двадцать пять лет искал, как выразить свои ощущения. И нашел: в китайской и японской каллиграфии, в прозрачных пейзажах, писанных легчайшими движениями кисти, одним – двумя сверхточными мазками – так пишут иероглифы. Методом «иероглифа» сделал десятки тысяч рисунков. И только тогда перешел к картинам. Писал их во время «взрывов» - так называл приходившую к нему любовь. «Мои «ню», - говорил, - это исповедь женщине, ее красоте».
« Двор моего детства»
Четверть века назад я встретил юного Костю Беляшина на ярмарке в Измайлово. У него уже были поклонники: физик-ядерщик, каждое воскресенье покупавший у Кости по картине, известный архитектор – один из авторов высотки МГУ, шеф-повар ресторана «Славянский базар»…
Меня тоже притягивал грустный беляшинский романтизм: на сказочно-реалистических холстах жили загадочные звери, животные, растения, насекомые… И среди них сам художник в образе задумчивого, неизменно грустящего юноши. Кто-то из иностранцев вывез уличного художника Беляшина в Европу, где у него состоялось немало выставок – в Германии, Дании, Швеции, Норвегии… И вот он вернулся.
Я пришел к Косте в мастерскую и с первого же взгляда понял, что взгляд на мир у него остался прежним. Только сам он на своих полотнах, точнее его герой, явно повзрослел, и я невольно вспомнил слова Таирова: «Человек взрослеет – это драма». Из прежних работ была только одна: «Двор моего детства».
- Двора, в котором прошло мое детство, давно уже нет. И вот однажды я написал картину, которая прошла со мной через все мои мытарства. Когда бывает особенно трудно, или одолевают дьявольские соблазны, я возвращаюсь в лучшие свои времена – в те, что, взрослея, люди забывают и тогда, по сути, перестают жить.
- У тебя множество крылатых образов: пчелы, бабочки, кузнечики… Даже у людей крылья за плечами. Считаешь, все должны летать?
- Ощущение полета – это же счастье! Я родился в Абрикосовском переулке, что рядом с Новодевичьим монастырем. Бегал с сачком в Новодевичий, где летом цвели настоящие луга с густыми травами и цветами, с бабочками и кузнечиками. Из бабочек я создал неплохую коллекцию, а «пленные» кузнечики жили со мной, мамой и бабушкой. Один, по имени Генрих, прожил у нас с августа по февраль! Я кормил его хлебом и сахаром…
Беляшин вздыхает, устремив взор в какую-то даль – быть может, во Двор Своего Детства.
- О чем грустит тот Мальчик?
- Помнишь у Хемингуэя? «Я лежу на африканской траве и грущу по Африке». Мальчик грустит о том, что детство скоро пройдет. Как в стихах Роберта Фроста:
Новорожденный лист не зелен – золотист.
И первыми листами, как райскими цветами,
Природа тешит нас.
Но только лишь на час.
Любовь травами не лечат
Читая по утрам 50-ый Псалом, я никогда не думал, что однажды увижу его на картине, выраженный с такой любовью, с такой мучительной жаждой очищения, что у меня перехватит дыхание.
В церкви творчество Елены Черкасовой назвали бы «Веселием о Господней Любви». Хотя это не церковное искусство, но благодатная осиянность бытия во Христе. Библейские сюжеты и образы ее картин (к примеру, история дружбы и верности Ионафана и Давида, полюбивших друг друга, «как свою душу») необычайно современны: они о каждом из нас – стало быть, и о самой Елене.
- Я росла и мучилась до девятнадцати, - рассказывала мне Черкасова. - Поступила в Строгановку и… там не стала учиться. У мамы случился инфаркт. У меня в душе – полное отчаяние. Мне все не нравилось. Даже то, что я рисовала, было, по сути, отрицанием самой красоты. А тут еще несчастная любовь – травилась, резала вены. Чудом спасли. А все равно попала в сумасшедший дом.
Есть люди, которым суждено еще в смутном отрочестве и хрупкой юности пройти мучительный путь роста души. Зачем? Об этом, вероятно, знает Господь. Ибо тогда, когда Лене казалось, что все в ее жизни темно, вспыхнул внезапный свет. Из дома скорби пришла на исповедь к отцу Сергию, настоятелю московского храма Равноапостольного князя Владимира, что в Старосадском переулке.
- После бесед с отцом Сергием стала светлые картинки писать. Пела на клиросе. Выучила Устав. Составляла церковные службы. Так и жила, пока не умер мой отец. Встал вопрос – на что существовать? Отец Сергий предложил шить рясы. Десять лет подряд шила и этим зарабатывала хлеб насущный. А рисовала лишь по случаю. Пока однажды не прорвало – так вдруг захотелось писать! От одного запаха красок или скипидара едва в обморок не падала. На исповеди призналась отцу Сергию: умру, коли не буду писать. Он благословил.
Я приобрел у Лены Черкасовой две картины, неразрывно связанные между собой. Одна, без названия, своего рода автопортрет художницы: такой она была в своей юной и несчастной любви – девочка-принцесса, застывшая, как кукла, в огромном кресле с призрачной мечтой-короной на голове. В окружающей ее мгле реют вещие слова: «Любовь травами не лечат». В темном тревожном небе летят серебристые лебеди, пробивается солнце. И в светлом его луче кто-то скачет на быстром коне.
Любовь травами не лечат… Ее лечат Любовью. В картине «Спасение твари» Христос простирает руки ко всякой жизни, мучающейся и стенающей на земле. Всякая живая тварь приникает к Творцу. И Ангелы дивятся этой Любви.
Неизвестный художник
Вероятно, каждый из нас встречал в музеях картины, подчас не уступающие даже известным мастерам, подписанные таинственно и почему-то волнующе: «неизвестный художник». Волновала вот эта самая «неизвестность». Казалось, будто художник, подаривший миру замечательную картину, по какой-то загадочной причине остался инкогнито.
В наши дни таких «неизвестных» уже не встретишь. Ведь даже самые заурядные мазилы выставляются практически на любых выставках.
Алексей Ушков, о котором пойдет речь, еще недавно был никому не известен. Ибо шесть лет, коими измеряется все его творчество, оставался затворником. Написав свою первую картину (подобно Гогену - в сорок два года), он подумал, что это просто наваждение. И вот, будто пролетевший ангел шепнул – «Иди!» - явился на Артсалон в ЦДХ. Вокруг его картин сразу образовалась толпа. Меня привел в эту толпу известный искусствовед, предупредив, что сейчас я увижу нечто занимательное. И я увидел: на стенах висели картины Василия Кандинского!
Придя в себя от шока, я снова всмотрелся в эти загадочные полотна и, наконец, решил, что это всего лишь стилизации. Но, при всем подобии, в них было столько органики, свежести рисунка и цветовой мощи, что я невольно вспомнил Дмитрия Сарабьянова, много писавшего о Кандинском, и утверждавшего, что, быть может, это единственный художник, подделать которого совершенно невозможно.
Я взглянул Ушкова. Детские глаза, наивная улыбка…
- Вам нравится Кандинский?
- Да, нравится, - тихо ответил Алексей. – Но я вовсе не думал его копировать, даже стилизовать. Это картины написаны до того, как я увидел настоящего Кандинского. Потому и не хотел выставляться – боялся, что засмеют.
- А теперь не боитесь?
- Нет, теперь не боюсь, - улыбнулся он.
Вскоре мы снова встретились, и я узнал, что ни в детстве, ни в юности Ушков не рисовал и вообще не был одержим никакими страстями, ни в каких вузах не учился, и имел лишь одну специальность - автокрановщика, на которого выучился еще подростком в Магнитогорске, где и родился.
Казалось бы, и писать больше не о чем. Ну, разве что о том, как этот мальчишка со своим автокраном, начав с Урала, докатился до Камчатки, Дальнего Востока, добрался до Австралии… А затем рванул на запад - в Питер и в Москву, где и началась у Алексея вторая жизнь.
Работал на стройке, но, вот чудо, жил в общаге Литинститута, дружил со студентами и даже сам писал стихи. Наконец, отколол и вовсе «цирковой» номер – женился на преподавателе этого самого Литинститута. Впрочем, жена преподавала будущим русским писателям и поэтам язык Бодлера и Мопассана.
Это была судьба. Именно этот брак внес в жизнь Алексея и новое мировоззрение (шутка ли, работяга-автокрановщик всерьез увлекся Фрейдом и психоанализом) и самые серьезные испытания. Пять лет абсолютного счастья и вдруг…
Жену сразил рак. Она умерла внезапно – так, что он не успел даже опомниться. Буквально оцепенел. И в этом состоянии пребывал десять лет. Кто-то назовет это депрессией. Но в случае с Алексеем это было еще страшнее. Год за годом проходили в полном одиночестве: никого и ничего не хотел видеть.
Но однажды все-таки увидел. Сидя в темном коридоре, в полной прострации, внезапно, будто кто-то подтолкнул, поднял голову и будто впервые увидел перед собой белую и до жути пустую стену.
- В то же мгновение, - вспоминает Алексей, - что-то во мне взорвалось. Стена! Надо пройти сквозь нее, немедленно, иначе она задушит меня. Бросился в комнаты, стал что-то лихорадочно искать и вдруг осознал – ищу краски! Нашел старые краски, которыми баловалась жена, иногда писала гуашью, плеснул на стену, пытаясь убрать эту страшную пустоту… И тут же понял: гуашь - не то, не мое. Побежал в магазин, купил масло. Тут-то все и началось…
- Но как возникло именно это ощущение цветового пространства?
- Не знаю… Но по другому уже писать не могу. И не буду. Это мое!
С тех пор прошло шесть лет. Передо мной сидел почти пятидесятилетний человек, но казался таким же молодым, каким был, когда женился и был так счастлив.
- Сколько картин написал за это время?
- Где-то около ста. Но теперь понимаю: чтобы стать художником, надо очень много писать. И этим жить.
Так в мою коллекцию вошел еще один художник. И теперь у меня в доме живут его «Голубые актинии».
Продолжение следует.
27 мая 2013 г.
Комментариев нет :
Отправить комментарий